Текст книги "Глядя в глаза Ладоге"
Автор книги: Глеб Горышин
Жанр:
Путешествия и география
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)
В первую нашу встречу с Антиповым он сказал (или я так запомнил), что из горящего танка прямо угодил к немцам в траншею. В новой редакции рассказ оброс подробностями, уточнениями.
– …На охоту пойдешь в Старой Ладоге, по уткам в лет стреляешь, выцелива ешь с опережением… Редко когда попадешь, особенно по чирку… Я вдоль траншеи–то и побежал что было силенок. Метров сто пробежал. Шлем сдернул, еще когда из люка вылезал. Они палили в меня и мазали. Спиной бы к ним повернулся – и сразу наповал. Деться некуда было, тогда уже в траншею свалился.
А в траншее один на меня автомат наставил – ты–ды–ды. Я боли не почувствовал… Это как мы один раз с мамой в Новгородскую область ездили, на праздник. Там мужики чего–то повздорили. Один за ружьем сбегал и другому прямо в грудь – жаканом: убил. А тот еще крикнул: «Меня убили!» И шагов пятьдесят пробежал. В шоковом состоянии. Тогда уже упал. Вот и я – убитый или не убитый? Пошел по траншее… После оказалось, что он мне левую руку изрешетил. В госпитале на мне пятнадцать ранений насчитали, пулевых и осколочных – от гранаты…
Со сверхъестественной цепкостью Петр Антипов боролся в том последнем бою за собственную жизнь; до последнего проблеска сознания не посчитал себя вышедшим из боя. Сунулся в блиндаж – там полно немцев. Один прицелился ему в голову из «парабелла» (Антипов со вкусом выговаривает это словечко: «парабелл», малость картавя при этом). Петр стоял на четвереньках, то есть полз вглубь блиндажа. Ткнулся головой в землю на долю мгновения раньше, чем грянул выстрел. Добили его прикладами (на голове и лице Антипова сохранились следы тех ударов). И ушли из блиндажа. Вдруг один из фрицев (Антипов так сказал: «один из фрицев») вернулся. «Котелок забыл или что…» Петру бы тут притаиться, кажется, так бы должен сработать инстинкт самосохранения. Но было не так – это важно для рассказчика.
– Я «парабелл» свой, трофейный, вытащил, правой рукой, затвор стал отводить, а левая не слушается. Попробовал зубами и тоже не вышло. Я руку сжал в кулак – правая сжималась – и в спину ему погрозил, матом обложил.
Почему русского не добил немец? Кто ж его знает… Может, не до того было впопыхах боя или возня русского с «парабеллом» осталась незамеченной, мат неуслышанным. Может, ничего такого и не было, только порыв…
Петр Антипов вылез из вражеского блиндажа на белый свет, а там немцы стоят. Кинули в него гранату. «Граната – пух!» И тут ему повезло: граната попала за дощатую опалубку траншеи. Удар приняли на себя доски и песок.
– Меня по левому боку осколками – как наждачной лентой.
Хватило сил (откуда силы у человека берутся?) унырнуть обратно в зев блиндажа.
– Переполз в темный угол. Нащупал клочок сена. Подложил под голову, лег. Правой рукой затащил левую на живот, правую – за борт куртки. И потерял сознание.
Очнулся от разорвавшегося над блиндажом снаряда. И опять же танкиста не задавило, а могло. Услышал русскую речь наверху, позвал:
– Славя–а–ане!
Голос был тихий, слабый; Петр понял: голоса нет. Подумал: «Если не услышат, не подберут, уйдут, я буду пропавшим без вести. А это уж совсем никуда…» Собрался с духом, крикнул, что было мочи:
– Славя–а–ане!
Услышали. Парнишка забрался в блиндаж. Попытался вытащить танкиста наружу, но не смог; танкист был дюжий. Сбегал, привел автоматчиков. Явился откуда–то майор, спросил у танкиста номер полка. Петр назвал точный номер. Попросил сходить к его танку, посмотреть, нет ли там кого живого. Сходили, пришли, говорят: «Один мертвый лежит по эту сторону, другой мертвый по ту».
Приехала подвода с кучером. Привезли в медсанбат, там спросили, когда был бой. Антипов вспомнил: пятнадцатого. А сегодня какое? Двадцатое…
Война все сделала, чтобы убить солдата, а солдат остался живой. Что его спасло? Может быть, мамина мольба не умирать донеслась до Пети? Так мама хотела, чтобы Петя вернулся живой.
Сын вернулся… Но до этого еще далеко – с того, последнего боя…
– В медсанбате сразу на операционный стол, по плечо левую руку отрезали. Потом я ноги свои увидел. Черные стали, распухли. Это я, стало быть, их отморозил, покуда лежал. Уже в госпитале, во время очередного обхода врач подошла, стала тыкать в ноги булавкой. «Больно?» – спрашивает. «Нет, – говорю, – не больно». «Так вот, – говорит, – Петр, надо резать ноги». Взяла карандашик и чиркнула мне по ногам: «Вот так и отрежем». «Режьте, раз надо», – говорю. Ну и отрезали.
Я лежал в палате тихо, не капризничал. Подойдет иногда сестричка Аня, посмотрит на мои ноги. «Ой, Петро, ноги–то у тебя какие стали!» И заплачет. Потом взялись за мою правую руку. «Газовая гангрена, – говорят, – опять резать надо!» Что я им мог сказать? Скажи они мне: «Так, мол, и так, Петр, – голову тебе надо отрезать». Я бы и спорить не стал.
Отрезали мне кисть правой руки. Все! Уже, кажется, больше резать нечего. Даже легче немного стало. Да! Парни мы были молодые, мне к началу войны двадцать первый пошел, думали: разобьем фашиста и домой придем… Лежал я тогда, помню, в госпитале и все думал: «Может, зря, что я в танке не сгорел? Куда я теперь такой? Кому нужен? Зачем?» Да! Если б не мать…
Госпиталь в польском городке Граеве (Говорове) – эвакогоспиталь № 1140 3‑го Белорусского фронта. Для Петра Антипова – междуцарствие отчаяния и надежды. Была ли надежда? Надежду питала молодость (и голова на плечах!); сила возвращалась к Петру; сердце откликалось на добро, теплоту – и на красоту, на девичью…
– Медсестра Аня – красавица, – задумчиво вспоминает Антипов, – Она мне кровь вливала. Узелок на левой культе завязывала… У нее толстая черная коса ниже попы… Кости пилили обыкновенной слесарной пилой. Врач молодая была, подмышку возьмет и пилит. Потом в Саратове реампутацию делали, там хирурги муж и жена. Она мне левую ногу резала, он правую. Потом еще в Москве…
Врача в госпитале в Граеве не хватало на всех – в клочья порванных, обмороженных, с газовой гангреной, столбняком. Встреча с врачом произошла спустя целую жизнь – вторую жизнь Петра Антипова, лесничего.
– Меня показывали по телевизору в передаче «Служу Советскому Союзу»: я по лесу иду в леснической фуражке… И получаю письмо, его мне телевизионщики переслали. Врач пишет, Таисия Ивановна Паршина, в Никополе Днепропетровской области она живет. Увидела передачу и написала: «В январе 1945 года поступил тяжелораненый танкист…» Узнала меня. Я ей ответил, пригласил к нам приехать. Она сообщила, когда приезжает. Мы с Тимофеевной поехали на «Запорожце» ее встречать на вокзал. Тимофеевна за рулем…
Оказалось, что доктор Таисия Павловна Паршина попала во фронтовой госпиталь прямо со студенческой скамьи, после медицинского института. Доктору было в сорок пятом году двадцать пять лет. Танкисту Антипову – двадцать четыре.
Та, первая жизнь Петра Антипова – на войне – вдруг напомнила о себе грустно, трогательно и утешно: нашелся еще один родной человек – доктор Таисия Павловна…
И еще был случай, которого нельзя обойти. Вот как написал о нем Петр Антипов:
«Однажды в протезной мастерской встретился с молодым человеком, у которого. как и у меня, ампутированы ноги. Пристально посмотрел на него. Он говорит мне:
– Не падай духом. Слышал про летчика, который без ног воевал с фашистами?
– Слышал.
– Так вот это я. Писатель Полевой написал обо мне книгу.
Уже будучи дома, в книжном киоске увидел знакомое лицо на обложке одной из книг. «Это он! – мелькнуло в голове, – Тот самый, что говорил со мной в протезной мастерской».
Купил книгу «Повесть о настоящем человеке». С большим волнением прочитал ее. Во всех деталях вспомнилась беседа с Маресьевым. Это, пожалуй, ускорило мое решение о цели и смысле дальнейшей жизни».
***
Мы разговаривали с Петром Григорьевичем после обеда, по утрам отправлялись в объезд по округе. К восьми часам Анне Тимофеевне на работу. Она беспокоилась:
– К восьми я его одену, вы заезжайте, а то что же он будет одетый сидеть?
– Куда поедем, Петр Григорьевич? – спросил я, когда выехали на главную улицу города Волхова.
– Если можно, мне бы на могилку к матери, в Старую Ладогу.
Дорога шла по всхолмленной равнине, полями. Лесничий припоминал, когда здесь были леса, когда их свели под пашню. Переезжали речку Ладожку, вспомнил, каких щук здесь лавливали, бывало, с братьями. Между прочим заметил: «Были бы у меня руки, я бы рыбу ловил». При въезде в Старую Ладогу холмы моренного происхождения сменились рукотворными курганами. То есть холмы остались холмами, а на возвышенном левом берегу Волхова обозначили себя могильные курганы древнего русского городища. Красиво распахнулась внизу излучина Волхова…
– Вон там лесничество было, – оживился Антипов. – Новый год там встречали, шестидесятый. Я зашел. Там с Анной Тимофеевной и познакомился. Это – счастливое для меня место.
Кладбище в Старой Ладоге, как в каждом селенье, было вынесено за околицу, сокрыто лесом. Леса не стало, погост обстроили совхозными многоэтажками. Церковь на кладбище сохранила только стены, купол рухнул. На тополях истошно орали грачи с галками, строили гнезда.
Анна Кирилловна Антипова поглядела на сына ясными, добрыми, несостарившимися глазами – с фотографии, вправленной под стекло на белой пирамидке. Сын посмотрел в глаза матери. В ограде материнской могилы им оставлено место для себя. Посажены серебристые, с длинными, натопорщенными хвоинами, елки.
Постояли и поехали.
Лесничий сидел со мной рядом, в форменной фуражке с дубовыми веточками на козырьке. Скорее всего, он и не расстанется с него: Антипов всем известен в Волхове как лесничий; леса вокруг – все его. Языком статистики: в Волховском лесничестве 28 тысяч гектаров гослесфонда. За тридцать девять лет работы лесничим Антипов посадил–вырастил лес на площади в две тысячи гектаров. Это – легкие города Волхова, промышленного центра, весьма загазованного, окружающую среду и Ладогу отравляющего…
Когда мы ездили с Петром Григорьевичем по лесам, я подумал, что. может быть, самое незаметное в общих наших делах – лесопосадки: быстро растут одни тополя (волховский лесничий тополей не саживал, не любит). Елки, сосны, липы, дубы, лиственницы, кедры растут помаленьку (особенно кедры). Вырастут в лес – и не узришь в лесу чьего–то личного вклада: лес как лес, такой же при самосеве. Разве что лесничий да лесники узнают в молодом лесе свое родимое племя. До зрелости этого леса никто из них не доживет.
У французского просветителя XVIII столетия Гельвеция сказано в одном месте: «Все события связаны. Если вырубают лес на севере, то изменяются ветры, время жатвы, искусство этой страны, нравы и образ правления. Мы не видим целиком эти цепи, первое звено которых уходит в вечность».
Нимало не отступаясь от сути высказанной Гельвецием максимы, рискну оборотить ее во времени в нашу сторону. Когда сажают леса у нас па севере, мы также не видим цепей, первое звено которых на лесопосадке; они уходят в грядущую вечность.
Кажется, так.
В ВЕРХОВЬЯХ РЕК
Я один из тех, кто совершил в недавнем прошлом незаконный поступок. Нас было не так уж мало, переступивших закон… Собственно, и закона не было, просто не разрешали куплю–продажу избы даже в самой неперспективной деревне. Однако же продавали и покупали: жалко, добро пропадает. Отдал съезжающему хозяину (чаще хозяйке) тут же с потолка взятую сумму, получил расписку – и владей хоромами. Все равно, что, скажем, воз дров приобрел…
Теперь эту непостижимую уму преграду между желанием сельского жителя продать, а горожанина купить дом в брошенной деревеньке устранили отчасти. Так что можно быть откровенным.
Истины ради надо сказать, что съезжающий с насиженного места селянин чаще всего получал жилплощадь на центральной усадьбе совхоза; оставленный им дом принимался совхозом на баланс. Как очевидец замечу: от баланса дому ни жарко ни холодно; без хозяина дом все равно сирота, разрушается и хиреет. А то прохожий рыбак–турист причинит дому вред. Почему–то у наших «туристов» заведено напакостить в чужом доме…
Летом я приезжаю в деревню Нюрговичи Тихвинского района, в трехстах пятидесяти километрах от Ленинграда, затерявшуюся среди Лесов, болот, построенную на одном из холмов Вепсовской возвышенности. Это коренное место обитания вепсов, то есть веси. Отсюда родом весь пошла.
«Приезжаю» – громко сказано. Лучше скромнее: доезжаю до конечной автобусной остановки на Харагинской горе; с горы когда можно съехать на машине, а когда нельзя. Подняться на гору вообще проблема, тут жди трактора. Впрочем, иногда в легковушку впрягают лошадь, вытягивают.
В Харагеничах я захожу в избу к Богдановым, бабе Кате и бабе Дусе. Бабе Кате за девяносто. Про нес говорят, что она сама срубила избу. Баба Катя не оспаривает эту версию, но и не хвастается своей трудовой доблестью, только улыбается. Она еще видит, слышит, помнит, хорошо ткет из ветоши цветные половики. Ее дочь Евдокия – баба Дуся – сложила в избе печь, это точно, сам видел, как она любовно ее выбеливает.
Летом в избе Богдановых посиживает, покуривает сын бабы Кати, брат бабы Дуси, Василий, питерский рабочий человек, вышел на пенсию по болезни легких. У Василия профзаболевание – силикоз: с шестнадцати лет после ФЗУ работал печником, клал мартены на заводе «Большевик». Когда была нужда в починке мартена, погружался в его неостывший зев, починял; остужать мартен некогда, плавка – непрерывный процесс.
К Богдановым я зашел однажды проведать дорогу, так и стал в доме споим. Думаю, если бы постучал к их соседям, и там бы приветили как своего. Это сохранилось в вепсовских селах, как и в северных русских, чем далее от центров, тем открытое для путника дома и души людские.
Харагеничи – придорожное, трактовое село, красиво построенное на угорьях, стекающее в распадки. На прохожих и проезжих харагинские жители взирают из окон свысока, поскольку сельские улицы на низших отметках, а избы на высших. Посередине села мост через речку, поблизости речка и начинается, вытекает из Харагинского озера. Берегом озера можно идти час, другой, то выше, то ниже, видеть сквозь прибрежные березняки, ивняки просинь озерную или пасмурность вод – в цвет небес. Местами к озеру можно сойти луговиной; травы нынче (вепсы говорят на новгородский манер: «сей год») в июле мало где кошены, густы, высоки, изукрашены всеми цветами, какие есть в определителе северных трав, а каких названий и не сыщешь: и зверобой золотится, и ромашки как солнышки, и колокольчики синевеют, и лютики, и гвоздики как звездочки в небе, и медово–белые кудеряшки высокорослой таволги, и сиреневые клеверища…
Харагннское озеро кончится, перевалишь через сухую боровину, тут тебе Гагарье озеро – иные цвет, оттенок, дух, тишина; в каждом озере тайна; испокон веков концы чьих–то судеб прятали в воду. Темна вода в вепсовских озерах, настояна на травах, торфяниках, покоится на донной подушке ила–сапропелн, отражает в своем лоне не тронутую пока что красу здешних лугов, боров, белостволых рощ. О Гагарьем озере еще сказ впереди…
Дорога над Харагипским озером выводила в прежние годы к селу Долгозеро, там тоже большая вода. От села остался лишь звук: село перестает быть вскоре после того, как погаснут последние угли в печи последнего жителя. Веками служившая вепсам дорога в Долгозеро теперь дорога в никуда…
Село Харагеничи держалось все это время благодаря тому, что в нем оставалась ферма совхоза «Пашозерский»: выгуливали бычков и сдавали. В селе живут люди, пока есть работа. И вдруг… Нынче летом я сошел с Харагинской горы, сел к столу в избе Богдановых, бабушки принялись меня угощать «луковой травой»… Летом это здесь главная пища – «лукова трава»: нащиплют на грядке перьев лука, забелят каким–никаким молочком (с молоком крайне туго) и утоляют потребность организма в витаминах. Откушаешь луковой травы, после гасишь пожар в утробе. В воде пока что здесь нет недостатка.
Уже год, как в Харагеничах закрыли магазин, автолавка иногда привозит соль, сахар, спички, курево, мыло, кильку в томате. И главное средство жизни – муку. В каждой избе пекут хлебы, блины, калитки с картошкой, с перловой крупой. Распивают чаи с калитками, тем и живы. Ферма в Харагеничах закрывается, порушился скотный двор, а новый не строят.
Сижу в избе коренных жителей старинного вепсовского села Харагеничи, в приютной, устеленной домодельными половиками горнице, распиваю чаи – и некий главный вопрос витает над этим столом, как над всеми столами в округе: что станется с нашим селом, что станется с нами? Неужто и это все бросим – пашню, отвоеванную предками у тайги, шелковые здешние травы, озерную синь и прохладу, родные стены, вот этими руками срубленные?
Селу Харагеничи грозит та же участь, что Долгозеру, десяткам других брошенных деревень. Работоспособные уже наладились ехать в Пашозеро, там есть работа, дадут жилье. Л тем, кому некуда ехать, поздно покидать родные гнезда?.. В последние годы в различных постановлениях, в прессе так много сказано было об ошибках в подходе к решению участи сел в нашей нечерноземной глубинке, о неправомерности самого понятия «неперспективное». Однако запущенную центростремительную силу, процесс оттока с окраин в центры так скоро не остановишь, как того хотелось бы нашим публицистам–аграриям. И брошенные деревни едва ли возродимы. Еще одним постановлением дела не поправишь. Нужно что–то другое. Что?..
Поискать ответа… с другой стороны. Взглянуть на дело не сверху, не в общем и целом, как прежде бывало, а вот отсюда, из дома местного жителя. Постоять в разливе некошеных трав, ощутить их невыразимую в цифре цену как личную ответственность, долг. Принять близко к сердцу участь этого края, его людей – великих тружеников. Увидеть в лицо каждого человека!
Никто в округе не помнит, чтобы хоть раз приехало на Вепсчину какое–либо ответственное лицо из района, не говоря об области, спросило бы у местных совета, как дальше быть…
Однако пора в дорогу, в свою деревню Нюрговичи. Кратчайший путь тропой, никем никогда не подновляемой, заваленной стволами палого леса: в последние годы над вепсовской тайгой проносились страшной силы вихри, наломали столько дров, сколько Шугозерский леспромхоз не заготавливал. Тропа местами утонула в болотах и болотцах. Часа за два доберешься до берега Капшозера, распахнется перед тобой немыслимо величавая, исполненная красоты и гармонии картина привольных вод в крутых берегах; на той стороне, как груда камней–валунов, притихшее, без признаков жизни село. Сойдешь к воде поправее, затеплишь костер–дымокур, покричишь, за тобой приедет на лодке Михаил Яковлевич Цветков, семидесяти восьми лет от роду. Но может его и не быть: он перебрался с женою (дети его – кто в Тихвине, кто где) из Нюрговичей в Пашозеро, однако подолгу на новом месте ему не сидится, тянет его неведомая сила в свою избу на угоре над озером (поставленную на совхозный баланс), в свою тайгу, где век охотничал и рыбачил.
Влево пойдешь, покричишь, отчалит от того берега (в нерабочее время) Василий Егорович Вихров, механик отделения «Пашозерского» совхоза в Корбеничах. От Нюрговичей до Корбеничей восемь километров разбитого тракторами проселка: овраги, буераки, бездонные зеленые лужи–омуты, сторонами глухая тайга. Механик Вихров ежедневно в шестом часу утра седлает лошадь, месит грязи, зимой торит след по снежным переметам. Конь иной раз шарахнется от куста, понесет: угол здешний в буквальном смысле медвежий. Если посчитать, сколько проехал верхом Василий Вихров, скажем, за десять лет, то такого пробега и ковбою не снилось. Еще на участковом механике вся техника совхозного отделения. И сена на лошадь накоси. И свое хозяйство, без него семье не житье. Согласитесь, не каждый бы смог. Нужны не только крепкое здоровье, редкое упорство, но и тихое мужество. А главное – верность родным местам, привязанность к ним – и надежда: что–то должно перемениться к лучшему, не может же быть, чтобы так бросили это богатство: пашню, травы, реки, озера, ягодные, грибные места, красоту…
Переплыл озеро, и вдруг первая здесь новость: Вихров собрался уезжать с семьей в Шугозеро. Значит, что же? Не станет в Нюрговичах вихровской коровы–кормилицы, не станет овец–барашков, кур, картошки, овощей с огорода, пса Соболя, стерегущего деревню от незваных гостей из тайги. Некому теперь будет привезти нюрговичским старикам–зимогорам чаю–сахару из магазина в Корбеничах. В Нюрговичах магазина нет. Вообще–то есть, но продавщица Екатерина живет за двенадцать километров в Озровичах, в кои веки доберется сюда с оказией.
Василий Егорович Вихров уезжает – такая печальная новость. Столько спокойствия, терпения, трудолюбия, хозяйственной основательности в этом нюрговичском вепсе, а и он не выдержал. Лопнуло и его завидное терпение. Надежда иссякла. Да и как ей не иссякнуть, если в соседнем большом, пока что полном всяческой жизни селе Корбепичи школу закрыли…
Но это я забегаю вперед. Вдруг Василий Егорович еще передумает…
Из Харагекичей в Нюрговичи можно пройти хотя и кружной, но проезжей дорогой. Проезжей–то проезжей, но лучше не надо. Один раз я попробовал на машине, в другой раз воздержусь. От Харагеничсй до паромной переправы через Капшозеро – на том берегу Корбепичи – четыре километра. Собственно, от этих четырех километров зависит существование Корбеничей: быть или не быть. По этой дороге ежедневно проходит почтовая машина, везут товар в магазин, вывозят по осени нагулявших вес бычков в Пашозеро (думаю, на этих четырех километрах бычки изрядно теряют в весе). На дороге из Корбеничей в Харагеничи есть гиблое место, в распутицу здесь днями молотит жидкую глину тракторбуксировщик. Сколько сгорело за годы горючки, полетело картеров, диферов, карданов, глушителей, рессор, сколько деревьев срублено на ваги и гати, – посчитаешь, так это хватило бы средств на бетонку. Сколько потрачено человеческих нервов, того и не счесть. Дамбу поперек Финского залива возвели, а на четыре километра жизненно необходимой людям дороги средств не хватило…
В рассуждениях о том, почему опустели деревни в нечерноземной глубинке, мы привыкли ссылаться на социальные, исторические и другие от нас не зависящие причины. А как дойдет дело до конкретного, пока еще живого, того гляди опустеющего села, мы решительно не находим средства ему помочь. Сельсовет при его малых средствах и не замахивался на строительство дороги, не хватает ему силенок загатить хотя бы одно гиблое место. Да и отвыкли сельсоветовские от какой–либо деятельности (именно деятельности!) на пользу односельчанам. У совхоза не доходят руки до дальних отделений, разве что трактор послать. Или, еще проще, отделение закрыть…
В старину корбеиичские, озровичские, харагеничские, нюрговичские вепсы на сходках решали, какому селу какую держать в порядке дорогу, выходили всем миром, и не было у них дорожных проблем. Правда, трактор тогда был в редкость. Сельский грунтовой проселок и современный трактор суть несовместны. То есть трактору море по колено, а проселку после трактора хана, это уж точно. Как тут быть? Никто не ответит…
Но это еще не все, мы еще и до Корбеничей не добрались. Вот выехали на берег (при помощи трактора), тут паромная переправа. Паром на Капшозере против Корбеничей – единственный в своем роде. Паромщик не предусмотрен штатным расписанием (предусмотрены ледка и перевозчик). Повезло тебе, въехал на утлый плот, берись за трос (не забудь прихватить рукавицы, трос кусается), сам себя тяни, сколько хватит силенок. Плот выдерживает одну машину, но надо иметь обостренное чувство центра тяжести, дабы не кувырнуться. Перекувыркивались, и не раз. До сих пор в округе живет легенда–бывальщина, как сыграл с парома на дно озерное грузовик с ящиками зелья. Говорят, до ледостава ныряли, даже из Ленинграда приезжали мастера ныряния. Может быть, и присочиняют, но что–то было.
Помню, однажды мне привелось переправляться на пароме через реку Джебу в республике Гвинея – Бисау, в джунглях. Река Джеба не шире Капшозера против Корбеничей, правда, с сильным течением. Так там паром тянул паровичок, шлепал плицами кормового колеса. В африканской глубинке! Между прочим, у переправы через реку Джебу я повстречался с земляками, ленинградскими рыбоводами. Прямо по Хемингуэю, помните? В «Зеленых холмах Африки» папа Хем поделился с читателями наблюдением: кому доведется ждать парома в африканских джунглях, непременно сыщется в толчее на переправе знакомец. Так и тут вышло. Но это особый разговор…
Съедешь с капшозерского парома (опять же, если повезет), одолеешь безобразно грязный взвоз па сельскую улицу… Село Корбеничи выстроено на высоком месте, лицом к Капшозеру. С другой, северной стороны – Алексеевское озеро, к нему красиво приникло село Озровичи. В западном углу Капшозера (оно протянулось в котловине с востока па запад на восемнадцать километров) деревенька Усть – Кашпа. По дорогам здесь ездят только на тракторах. Выхода на север и северо–запад, в соседний Лодейнопольский район, на его проезжие дороги отсюда нет…
А могло быть. Самую малость чего–то не хватило. Лет двенадцать–пятнадцать тому назад по чьему–то благому почину (сейчас невозможно установить, но чьему) начали строить капитальную дорогу от Хмелезера – куда доходит автобус из Алеховщины – на Корбеничи и далее через озеро хоть в Тихвин, хоть куда. Навозили гравия, щебенки, песка, отсыпали полотно, уложили дренажные трубы, забетонировали основания переправ… И бросили. Уму непостижимо, но факт, сам хаживал этой дорогой, ноги ломал, за голову хватался: трубы растащены, насыпь размыло, горы стройматериалов заросли кипреем, карьеры малинником. Тихвинские районные власти не договорились с лодейнопольскими, к какому району отнесут прилегающую к Капшозеру местность. Покуда местность числилась за Лодейнопольским районом, дорогу строили, как передали Тихвинскому, так и бросили. Во что обошлось, никто не скажет, с кого взыскать, – тем более, не с кого…
Дорога Хмелезеро – Корбеничи (12 км) почему–то значится на карте Ленинградской области как проезжая. Время от времени сюда наезжают туристы издалека. После местные жители вспоминают, смеются, как вытаскивали на тракторах то, что осталось от «жигуленков»…
Накатаешься по асфальту Лодейнополья: хоть из Доможирова в Алеховщину чистыми борами, хоть в Надпорожье по новой автостраде над излучинами, плесами Ояти, завернешь в Хмелезеро, оставишь машину на чьем–нибудь подворье (у вепсов так заведено, любой пустит) – и чапаешь по руинам несбывшейся дороги… (Озровичские жители утречком подхватятся в Хмелезеро пешком, сядут в автобус, в Лодейном родню навестят, магазины обегут, к вечеру дома.) Присядешь на бетонную чушку и призадумаешься о причинах, как так могло случиться в экономически мощной – в сравнении с соседними Вологодской, Новгородской, Псковской, Архангельской – Ленинградской области?
Не только исторические, демографические и другие причины привели к тому, что Вепсчина в значительной части выпала из хозяйственного, культурного обихода Ленинградской области, а, прежде всего, ведомственная, административная разобщенность. Изменения в структуре управления сельским хозяйством приводили к увеличению управленческого аппарата, с одной стороны, уменьшению числа действующих лиц на ниве – с другой. Управленческий аппарат, скажем, в Тихвине сегодня численно превосходит все сельское население Вепсчины.
Прогрессивное в целом укрупнение неоднозначно… Перевод сельского хозяйства на рельсы крупного интенсивного производства в Ленинградской области был мотивирован крайней нуждой в наикороткие сроки накормить многомиллионный город. В послевоенные годы в нашей области насчитывалось до десяти тысяч мелких колхозов. Решили как–то собрать всех председателей на общее совещание, но в Ленинграде не нашлось зала нужной вместимости. Укрупнили. Главные средства вложили в наиболее отзывчивые к интенсификации агропромышленные предприятия вблизи города, у больших дорог, дали городу необходимый для жизни продукт. Ленинградская область, при ее экономическом потенциале, преуспела в деле укрупнения, интенсификации сельского хозяйства. Однако и здесь, и у нас возникла так называемая «нечерноземная целина» – в пределах Тихвинского, Бокситогорского, Лодейнопольского, Подпорожского районов.
Сплошная рубка леса в этих местах в пятидесятые годы привела к истощению лесосечного фонда. В память о великом лесном побоище остались рухнувшие запони, боны, сплавные катера на берегах Капшозера, как танки на поле боя. Русла рек, днища озер на сотни километров вымощены топляком, водоемы надолго обезрыбели… Лес свели, однако вырос новый. Лесосплав в Ленинградской области запретили, того гляди объявится рыба. По счастью, природа обладает шансом регенерации, то есть самовосстановления. Но до известной черты!
Здешняя пашня хорошо родила рожь, овес, корнеплоды, картошку. Нынче овес подсевают для приманки медведей. Медведей развелось – жуткое дело! А бобров!.. Здешние травы, если к ним подойти по–хозяйски, я думаю, превзойдут по числу кормовых единиц всю базу животноводства… Голландии. Такого разнотравья, как здесь, я больше нигде не видывал.
Холмы, леса, болота, урочища, пойменные луга на северо–востоке Ленинградской области ничем другим не заменимы в общем экологическом балансе: здесь истоки ручьев, рек, питающих Ладогу, запасы нашей живой воды, той, которой мы, ленинградцы, живы. «Ну так и что же? – могут мне возразить. – И пусть себе прозябает природа, без антропогенного фактора. Чище будет вода». На что отвечу: на моей памяти Генозеро вблизи села Нюрговичи имело изрядное зеркало воды. Нынче оно настолько заросло, заболотилось, не во что стало уду закинуть. А другие лесные озера… Пивало, в них рыбу ловили. И рыба была и вода… Поз крестьянских трудов, без стада в лугу, без санитарной рубки леса природа дичает. Луга заросли ольхой, огороды крапивой. Где было сухо, зачавкало под ногой. Даже грибы пропали. Великими трудами человеческих рук наращенный на пашне слой гумуса ушел в подзол и суглинок…
Такова диалектика. Впрочем, валить на диалектику хозяйственные упущения, всякий раз объясненные условиями текущего момента, стало привычным делом. Но надо когда–нибудь и признаться – в интересах нашего завтра: если бы не пагубная разобщенность приложения сил и ответственности, если бы комплексный подход, нашелся бы всему хозяин, посчитал бы, взвесил, разумно распределил средства, поимел бы в виду не только скорую выгоду, но и человеческий фактор… Могло и не быть брошенных деревень в Ленинградской области. Запустение в сельской глубинке – одно из следствий застоя. Кажется, так, если взглянуть на дело по–новому, в свете последних партийных решений.