355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гилберт Кийт Честертон » Пять праведных преступников (рассказы) » Текст книги (страница 9)
Пять праведных преступников (рассказы)
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 04:51

Текст книги "Пять праведных преступников (рассказы)"


Автор книги: Гилберт Кийт Честертон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)

6. Имя очищено

Суд над Аланом Нэдуэем и оправдательный приговор были только эпилогом драмы или, как сказал бы он сам, фарсом в конце сказки. Но настоящий эпилог, или апофеоз, был разыгран на зеленых подмостках нэдуэевского сада.

Как ни странно, Миллисент всегда казалось, что этот сад похож на декорацию. Он был и чопорным, и причудливым; и все же Миллисент чувствовала, что в нем есть какая-то почти оперная, но, несомненно, истинная прелесть. Здесь сохранилась частица той неподдельной страсти, которая жила в сердцах викторианцев под покровом их сдержанности. Здесь еще не совсем выветрился невинный, неверный и начисто лишенный цинизма дух романтической школы. У человека, который сейчас стоял перед Миллисент, была старинная или иностранная бородка; что-то, чего не выразишь словами, делало его похожим на Шопена или Мюссе. Миллисент не знала, в какой узор складываются ее смутные мысли, но чувствовала, что современным его не назовешь.

Она только сказала:

– Не надо молчать, это несправедливо. Несправедливо по отношению к вам.

Он ответил:

– Наверное, вы скажете, что все это очень странно…

– Я не сержусь, когда вы говорите загадками, – не сдавалась Миллисент, – но поймите, это несправедливо и по отношению ко мне.

Он помолчал, потом ответил тихо:

– Да, на этом я и попался. Это меня и сломило. Я встретил на пути то, что не входило в мои планы. Что ж, придется вам все рассказать.

Она несмело улыбнулась.

– Я думала, вы уже рассказали.

– Рассказал, – ответил Алан. – Все, кроме главного.

– Ну, – сказала Миллисент, – я бы охотно послушала полный вариант.

– Понимаете, – сказал он, – главного не опишешь. Слова уводят от правды, когда говоришь о таких вещах.

Он снова помолчал, потом заговорил медленно, словно подыскивая новые слова:

– Когда я тонул там, в океане, у меня, кажется, было видение. Меня вынесло в третий раз, и я кое-что увидел. Должно быть, это и есть вера.

Английская леди инстинктивно сжалась и даже как-то внутренне поморщилась. Те, кто, явившись с края света, говорят, что обрели веру, почти всегда имеют в виду, что побывали где-нибудь на сборище сектантов, а это удивительно не подходило к умному, ученому Алану. Это ничуть не было похоже на Альфреда Мюссе.

Острым взглядом мистика он увидел, о чем она думает, и весело сказал:

– Нет, я не встретил баптиста-миссионера! Миссионеры бывают двух видов: умные и глупые. И те, и другие глупы.

Во всяком случае, ни те, ни другие не понимают того, что я понял. Глупый миссионер говорит, что дикари отправятся в ад за идолопоклонство, если не станут трезвенниками и не наденут шляп. Умный миссионер говорит, что дикари даровиты и нередко чисты сердцем. Это правда, но ведь не в этом суть! Миссионеры не видят, что у дикарей очень часто есть вера, а у наших высоконравственных людей никакой веры нет. Они бы взвыли от ужаса, если бы на миг ее узрели. Вера – страшная штука.

Я кое-что о ней узнал от того сумасшедшего. Вы уже слышали, что он совсем свихнулся и совсем одичал. Но у него можно было научиться тому, чему не научат этические общества и популярные проповедники. Он спасся, потому что вцепился в допотопный зонтик с ручкой. Когда он немного опомнился, он вообразил, что этот зонтик – божество, воткнул его в землю, поклонялся ему, приносил ему жертвы. Вот оно, главное! Жертвы. Когда он был голоден, он сжигал перед зонтом немного пищи. Когда ему хотелось пить, он выливал немного пива, которое сам варил. Наверное, он мог и меня принести зонту в жертву. Что там – он принес бы в жертву себя! Нет, – еще медленней и задумчивей продолжал Алан, – я не хочу сказать, что людоеды правы. Они не правы, совсем не правы – ведь люди не хотят, чтобы их ели. Но если я захочу стать жертвой, кто меня остановит? Никто. Может, я хочу пострадать несправедливо. Тот, кто это мне запретит, будет несправедливей всех.

– Вы говорите не очень связно, – сказала Миллисент, – но я, кажется, понимаю. Надеюсь, вы не зонтик увидели, когда тонули?

– Что ж, по-вашему, – спросил он, – я увидел ангелочков с арфами из семейной Библии? Я увидел – то есть глазами увидел – Джекоба Нэдуэя во главе стола. Вероятно, это был банкет или совещание директоров. Все они, кажется, пили шампанское за его здоровье, а он серьезно улыбался и держал бокал с водой. Он ведь не пьет. О, Господи!

– Да, – сказала Миллисент, и улыбка медленно вернулась на ее лицо. – Это не похоже на ангелочков с арфами.

– А я, – продолжал Алан, – болтался на воде, как обрывок водоросли, и должен был пойти ко дну.

К большому ее удивлению, он легкомысленно рассмеялся.

– Вы думаете, я им завидовал? – крикнул он. – Хорошенькое начало для веры! Нет, совсем не то. Я глянул вниз с гребня волны и увидел отца ясным и страшным взглядом жалости. И я взмолился, чтобы моя бесславная смерть спасла его из этого ада.

Люди спивались, мерли от голода и отчаяния в тюрьмах, богадельнях, сумасшедших домах, потому что его гнусное дело разорило тысячи во имя свое. Страшный грабеж, страшная власть, страшная победа. А страшнее всего было то, что я любил отца.

Он заботился обо мне, когда я был много моложе, а он – беднее и проще. Позже, подростком, я поклонялся его успеху. Яркие рекламы стали для меня тем, чем бывают для других детей книжки с картинками. Это была сказка; но увы! – в такую сказку долго верить нельзя. Так уж оно вышло: любил я сильно, а знал много. Надо любить, как я, и ненавидеть, как я, чтобы увидеть хоть отблеск того, что зовут верой и жертвой.

– Но вот сейчас, – сказала Миллисент, – все стало гораздо лучше.

– Да, – сказал он, – все стало лучше, и это хуже всего.

Он помолчал, потом начал снова, проще и тише:

– Джек и Норман – хорошие ребята, очень хорошие. Они сделали все, что могли. Что ж они сделали? Они замазали зло. Многое надо забыть, не упоминать в разговоре – нужно считать, что все стало лучше, милосердней. В конце концов, это старая история. Но что тут общего с тем, что есть, с реальным миром? Никто не просил прощения. Никто не раскаялся. Никто ничего не искупил. И вот тогда, на гребне волны, я взмолился, чтобы мне дали покаяться – ну утонуть хотя бы… Неужели вы не поняли? Все были не правы, весь мир, а ложь моего отца красовалась, как лавровый куст. Разве такое искупишь респектабельностью? Тут нужна жертва, нужна мука. Кто-то должен стать нестерпимо хорошим, чтобы уравновесить такое зло. Кто-то должен стать бесполезно хорошим, чтобы дрогнула чаша весов. Отец жесток – и приобрел уважение. Кто-то должен быть добрым и не получить ничего. Неужели и сейчас непонятно?

– Начинаю понимать, – сказала она. – Трудно поверить, что может быть такой человек, как вы.

– Тогда я поклялся, – сказал Алан, – что меня назовут всем, чем не назвали его. Меня назовут вором, потому что он вор. Меня обольют презрением, осудят, отправят в тюрьму. Я стану его преемником. Завершу его дело.

Последние слова он произнес так громко, что Миллисент, сидевшая тихо, как статуя, вздрогнула и рванулась к нему.

– Вы самый лучший, самый немыслимый человек на свете! – крикнула она. – Господи! Сделать такую глупость!

Он твердо и резко сжал ее руки и ответил:

– А вы – самая лучшая и немыслимая женщина. Вы остановили меня.

– Ужасно! – сказала она. – Страшно подумать, что ты излечила человека от такого прекрасного безумия. Может, все-таки я не права? Но ведь дальше идти было некуда, вы же сами видите!

Он серьезно кивнул, глядя в ее глаза, которые никто не назвал бы сейчас ни сонными, ни гордыми.

– Ну вот, теперь вы знаете все изнутри, – сказал он. – Сперва я стал Дедом Морозом – влезал в дом и оставлял подарки в шкафах или в сейфах. Мне было жаль старого Крэйла – ведь эта интеллектуальная идиотка не дает ему курить, – и я подбросил ему сигар. Правда, кажется, вышло только хуже. И вас я пожалел. Я пожалел бы всякого, кто нанялся в нашу семью.

Она засмеялась.

– И вы мне подбросили в утешение серебряную цепь с застежкой.

– На этот раз, – сказал он, – цепь сомкнулась и держит крепко.

– Она немножко поцарапала мою тетю, – сказала Миллисент. – И вообще причинила немало хлопот. А с этими бедными… Мне как-то кажется, что вы им тоже причинили немало неприятностей.

– У бедных всегда неприятности, – мрачно сказал он. – Они все, как говорится, на заметке. Помните, я вам рассказывал, что у нас не разрешают просить? Вот я и стал помогать им без спроса. Писал под чужим именем и помогал. А вообще вы правы – долго так тянуться не могло. Когда я это понял, я понял еще одно – о людях и об истории. Те, кто хочет исправить наш злой мир, искупить его грехи, не могут действовать как попало. Тут нужна дисциплина, нужно правило.

– Алан, – сказала она, – вы опять меня пугаете. Как будто вы сами из них: странный, одинокий.

Он понял и покачал головой.

– Нет, – сказал он. – Я разобрался и в себе. Многие ошибаются так в молодости. А на самом деле не все такие. Одни такие, другие нет. Вот и я не такой. Помните, как мы встретились и говорили о Чосере и о девизе: «Amor vincit omnia»?

И, не выпуская ее руки, глядя ей в глаза, он повторил слова Тезея о великом таинстве брака – просто, будто это не стихи, а продолжение беседы. Так я их и запишу, на горе комментаторам Чосера:

– «Великий Перводвигатель небесный, создав впервые цепь любви прелестной с высокой целью, с действием благим, причину знал и смысл делам своим: любви прелестной цепью он сковал твердь, воздух, и огонь, и моря вал, чтобы вовек не разошлись они…»[6]6.
  Пер. И. Кашкина.


[Закрыть]

Тут он быстро склонился к Миллисент, и она поняла, почему ей всегда казалось, что сад хранит тайну и ждет чуда.

Преданный предатель

1. Грозное слово

И для читателя, и для писателя будет лучше, если они не станут гадать, в какой стране произошли эти странные события. Оставим такие мысли, твердо зная, что речь идет не о Балканах, любезных многим авторам с той поры, как Антони Хоуп разместил там свою Руританию. Балканские страны удобны тем, что короли и деспоты сменяются в них с приятной быстротой и корона может достаться любому искателю приключений. Однако крестьянские хозяйства остаются все в той же семье, виноградник или сад переходят от отца к сыну, и несложное равенство земельной собственности еще не пало жертвой крупных финансовых операций.

Словом, в странах этих семья может жить спокойно, если она – не королевская.

Все иначе в стране, которую мы опишем. Как бы мы ее ни определили, важно лишь то, что она высокоцивилизованна. Там царит образцовый порядок, и августейшее семейство живет спокойно под охраной полиции, которая никого не обижает, кроме лекарей, лавочников, мастеров и тому подобного люда, если он окажется помехой для указанных выше операций. Может быть, это – одно из маленьких немецких государств, зависящих от шахт и фабрик, может быть, что-то входившее прежде в Австрийскую империю. Неважно; с читателя хватит, если мы сообщим, что современное и просвещенное сообщество преуспело во всех науках, упорядочило все учреждения – настолько преуспело, так упорядочило, что подошло вплотную не к дворцовому перевороту, а к одному из тех сотрясений, которые начинаются всеобщей забастовкой, а кончаются разрухой.

Угроза была тем реальней, что в соседней стране, большой и промышленной, все это уже случилось. Шесть генералов сражались друг с другом, пока остальных не одолел некий Каск, в прошлом – даровитый начальник колониальных войск, расположенных в той местности, по слухам метис или мулат (что, несомненно, утешало его жертв). Что до нашей страны – назовем ее Павонией, – она видела в нем удачный пример тяжкой неудачи.

Обстановка в Павонии накалилась, когда пошли загадочные слухи о каком-то Слове. Никто не знал толком, что это такое. Правительственные агенты клялись, что народ ждет от Слова полных и добрых перемен. Появилась странная статья, автор которой с безумной простотой доказывал, что всю истину можно и должно вложить в одно слово, как вкладывают книгу в один параграф, именуя это популяризацией. Толпы нетерпеливых, недовольных людей ждали Слова, всерьез полагая, что оно содержит и объяснение, и всю стратегию переворота. Некоторые говорили, что слухи пустил и создал известный поэт, который подписывал стихи только именем Себастьян и действительно написал четверостишие о Слове:

 
Друзья мои, ищите ключ к словам!
Тогда и Слово отворится вам,
Прекрасней солнца и прозрачней льдин.
Да, много слов; но ключ у них – один.
 

Служители закона никак не могли найти автора, пока его не повстречала на улице совсем нежданная особа.

Принцесса Аврелия Августа Августина и т. д., и т. п. (среди этих имен таилось имя Мария, которым ее и называли в семье) приходилась королю племянницей. Только что окончив школу, она еще не уловила разницы между королем и правителем, былых королей знала лучше, чем нынешних, и простодушно полагала, что кто-то относится к ним так серьезно, чтобы убить их или послушаться. Рыжая девушка с римским носом вернулась ко двору, в столицу, которую оставила в детстве, и очень хотела принести пользу, что естественно для женщин и опасно для знатных дам.

Конечно, она расспрашивала всех о загадочном Слове и о причине волнений. Что до Слова, ответить ей не мог никто, что же до волнений – почти никто в ее небольшом мирке.

Надо ли удивляться, что она гордилась, когда, вернувшись домой, сообщила о встрече с автором стихов и виновником тревоги?

Машина ее неспешно двигалась по тихой улице, принцесса искала антикварную лавку, которую любила в детстве, и вдруг, рядом с лавкой, перед кафе, едва не наехала на странного человека с длинными волосами. Он сидел за столиком, на тротуаре, над бокалом зеленого ликера; длинные волосы дополнял длинный и пышный шарф. Я уже говорил, что время и место действия не очень важны для нас – и читатель может облечь эту сцену в моды любых времен и стран, тем более что в нынешней моде столько пережитков былого и провозвестий грядущего. Странный человек мог быть современником или творением Бальзака, мог быть и нынешним служителем искусств со вкусами футуриста и бакенбардами диккенсовского героя. Темно-рыжие волосы отливали, в сущности, не бронзой, а каким-то пурпуром, а до самой бородки, того же цвета, шею закрывал шарф, зеленовато-синий, как павлин. Многие знали, что шарф меняется – он зеленый, когда главенствует дух весны, лиловый, когда речь заходит о любовной печали, и даже становится черным, когда отчаяние приводит к мысли, что надо разрушить мир. Окраска шарфа зависела не только от настроения, но и от окраски неба, и непременно оттеняла как можно резче цвет бородки, которой поэт явственно гордился.

Да, то был поэт, сам Себастьян, автор прославленных строк.

Принцесса этого не знала и проехала бы мимо, подивившись прискорбной яркости шарфа. Но через два часа, когда и лавки, и фабрики закрылись, изрыгнув временных обитателей, он предстал перед ней совсем иным. Тихая улица уже не была тихой, особенно – у столиков, перед кафе, и машина двигалась медленно, ибо не смогла двигаться быстро. На столике стоял человек и читал то ли прозу, то ли стихи, теперь не разберешь. Однако принцесса появилась тогда, когда завершилось знакомое четверостишие:

 
…отворится вам,
Прекрасней солнца и прозрачней льдин.
Да, много слов; но ключ у них – один.
 

– Слово не сойдет с моих уст, – продолжал он, – пока не свершится первая часть того, что должно свершиться. Когда беззащитные восстанут против могучих, бедные – против богатых, слабые – против сильных и окажутся сильнее их…

В этот миг и сам он, и его слушатели заметили автомобиль, разрезавший, словно ладья, толщу толпы, и горделивую головку за деревянной головой шофера. Многие знали принцессу в лицо, все растерялись, а этот поэт принял новую, совсем уж дикую позу и громко воскликнул:

– Но безобразию не восстать против красоты! А мы – безобразны.

И принцесса проследовала дальше, с трудом подавляя гнев.

2. Шествие заговорщиков

Мы уже сообщили, что Павония была просвещенной и современной: король был популярен и бессилен, премьер-министр – непопулярен и сравнительно силен, глава тайной полиции – еще сильнее, а тихий банкир, снабжавший их деньгами, – сильнее всех. Между собой они прекрасно ладили и любили потолковать о государственных делах.

Король, известный истории как Хлодвиг III, был худощав и печален. Усы у него были светлые, взгляд глубоко запавших глаз – отрешенный, а хорошее воспитание помогало ему делать вид, что он устал вообще, не от этих людей. Премьер, подвижный и круглый, походил на французского политика (не путать с обычным французом), хотя родился в павонской буржуазной семье. Носил он пенсне и бородку, говорил сдержанно, а на людях – доверительно, звался Валенсом, слыл радикалом, пока мятежные слухи не обнаружили в нем упорнейшего капиталиста, повернув коренастую черную фигурку к алым всполохам мятежа. Глава полиции, по фамилии Гримм, был весьма крупен; желтое лицо наводило на мысль о лихорадке в тропических странах, сжатые губы ни на какую мысль не наводили. Только он из всех четверых выглядел так, словно проявит хоть какое-то мужество в час беды, и – один из четверых – почти не верил, что с нею справится. Последний был легонький человечек с тонким лицом и седыми волосами, в темно-сером костюме, чьи едва заметные полоски повторяли редкие полоски волос. Взор его ожил, когда он надел очки в черепаховой оправе, словно он – чудище, которое надевает и снимает глаза. То был Исидор Симон, банкир, не принявший титула, сколько его ни предлагали.

Встретились они потому, что странное и неопределенное движение, называвшееся Братством Слова, внезапно получило неожиданную поддержку. Себастьян был бедным поэтом неизвестного, а то и незаконного происхождения; даже фамилии его никто не знал. Но когда профессор Фок присоединился к нему, опасность резко возросла. Ученый мир – не богема, в нем все связаны, это мир университетов и сообществ. Никто не знал профессора, он жил затворником, но многие знали его имя, да и встречали в городе тощего человека в цилиндре, похожем на трубу, и темных очках.

Скорее бы надо сказать не «в городе», а «в музее», в Национальном музее, где он не только занимался павонскими древностями, но и показывал их избранным студентам.

Славился он ученостью и дотошностью, так что, прочитав его свидетельства, все задумались. Он сообщил, что в древних, иероглифических списках есть пророчества о Слове.

Оставалось два объяснения, одно другого хуже: или он сошел с ума, или это правда.

Банкир поначалу успокоил трех других профессиональными, но весьма практичными доводами. Хорошо, известный поэт заразит стихами толпу, прославленный ученый убедит всех ученых на свете. Но ученый получает в неделю около пяти гиней, поэт не получает ничего, современную же революцию, как вообще все современное, не совершить без денег. Непонятно, как поэт с ученым смогли заплатить за листовки, но уж солдат нанять им совершенно не на что.

Словом, Симон, финансовый советник, посоветовал королю жить спокойно, пока у движения нет богатых помощников.

Но тут вмешался Гримм.

– Я часто видел, – неспешно сказал он, – как этот поэт идет в ломбард.

– Куда же еще поэтам ходить? – сказал премьер, и не дождался стыдливого смешка, который последовал бы за этими словами на митинге. Король был по-прежнему мрачен, банкир – беспечен. Гримм вообще не менялся, даже на митингах, а сейчас продолжал:

– Конечно, многие ходят в ломбард, особенно в этот. Старый Лобб живет у рынка, в самом бедном квартале. Естественно, он еврей, но к нему относятся лучше, чем к другим евреям, дающим деньги под залог, а знается с ним столько народа, поневоле к нему присмотришься. Мы выяснили, что он невероятно богат, видимо, потому, что живет очень бедно. Люди считают, что он скуп.

Банкир надел очки, глаза увеличились вдвое, взгляд стал пронзительным.

– Нет, он не скуп, – сказал Симон. – Если он миллионер, мне спрашивать не о чем.

– Почему вы так считаете? – спросил король, до той поры молчавший. – Вы с ним знакомы?

– Скупых евреев нет, – ответил банкир. – Это не еврейский порок, а крестьянский. Скупы скаредные люди, которые хотят охранить и передать свою собственность. Еврейский порок – жадность. Жадность к роскоши, к яркости, к мотовству. Еврей промотает деньги на театр, или отель, или какое-нибудь безобразие, вроде великой революции, но он их не копит. Скупость – безумие здравомыслящих, укорененных людей.

– Откуда вы знаете? – с вежливым любопытством спросил король. – Почему вы так хорошо изучили еврейство?

– Потому что я сам еврей, – ответил Симон.

Все помолчали, потом король ободряюще улыбнулся.

– Значит, вы думаете, – сказал он, – что он тратит свои богатства на революцию?

– Наверное, да, – кивнул Симон, – иначе он тратил бы их на какие-нибудь суперкино. Тогда понятно, как они все печатают, и многое другое.

– Непонятно одно, – задумчиво проговорил король, – где эти люди, скажем, сейчас. Профессора Фока часто видят в музее, но никто не знает, где он живет. Моя племянница встретила Себастьяна, а я вот не встречал. Что же до ломбардщика, многие ходят к нему, но мало кто его видел. Говорят, он умер, хотя такой слух может входить в заговор.

– Именно об этом, – серьезно сказал Гримм, – я хотел доложить Вашему Величеству. Мне удалось дознаться, что несколько лет назад Лобб купил удобный дом на Павлиньей площади. Я поставил там людей, и они докладывают, что именно в этом доме собираются три или четыре человека. Приходят они по наступлении темноты и, видимо, обедают вместе. В прочее время дом заперт, но примерно за час до прихода этих людей оттуда выходит слуга, по-видимому, за провизией, а потом возвращается, чтобы им прислуживать. Жители соседних домов полагают, что провизии он берет на четверых, а один из моих лучших сыщиков установил, что посетители всегда укутаны в плащи и пальто, но по меньшей мере троих он легко узнает.

– Вот что, – сказал банкир, когда все важно помолчали, – лучше нам пойти туда самим. Я готов, если вы прикроете меня, полковник. Профессора я знаю с виду, поэта признать нетрудно.

Король Хлодвиг бесстрастно описал со слов племянницы пурпур и зелень, в которые облачался поэт.

– Что ж, это поможет, – признал банкир.

Так и случилось, что могущественный финансист Павонии и глава ее полицейской службы терпеливо (или нетерпеливо) ждали час за часом у последнего фонаря пустынной и тихой площади. Площадь эту называли Павлиньей не потому, что строгость полукруглого фасада когда-то оживил хоть один павлин, а потому, что именно эту птицу связывали с названием страны.

Там, где полукруг начинался, на классической стене, был медальон, изображавший павлина с раскрытым хвостом. Перед фасадом красовались классические колонны, которые можно увидеть в Бате или в старом Брайтоне, и все это вместе было мраморно-холодным в свете луны, встававшей за кущей деревьев. Полковнику же и банкиру казалось, что каждый звук отдается и гудит, словно в перламутровой раковине.

Ждали они долго и за это время увидели все то, о чем докладывала полиция. Слуга в скромной, старой ливрее вышел и вернулся с корзиной, из которой торчали горлышки бутылок; внезапно зажегся свет в двух-трех окнах – видимо, в комнате, предназначенной для пира, опустились шторы, но гостей еще не было. Конечно, высокопоставленные соглядатаи не оставались в одиночестве – неподалеку находились обычные полисмены, и глава полиции мог легко завести машину полицейской службы. Прямо перед полукругом росли декоративные кусты, огороженные низенькой решеткой, как городской газон или загородная терраса. В тени кустов у края решетки стоял человек в штатском, придерживая мотоцикл.

Внезапно от большой тени оторвалась маленькая и полетела через улицу, словно сухой лист. Она и впрямь походила на листок, ибо при нормальном росте странно изогнулась и так втянула голову в плечи, что из потрепанного пыльника торчали только какие-то волосы, – возможно, бакенбарды, возможно, хотя и странно, брови. Длинные ноги, скорее, наводили на мысль о кузнечике и донесли хозяина до дверей с небывалой быстротой, так что он юркнул в дом прежде, чем финансист с банкиром оправились от удивления. Симон взглянул на Гримма и проговорил, едва улыбнувшись:

– Спешит, чтобы встретить гостей. Это хозяин.

– Да, – согласился Гримм, – видимо, это ростовщик.

– Это революция, – заметил банкир. – Во всяком случае, это – основа всякой революции. Без денег не сделаешь ничего. Они хотят поднять бедных, но никого не поднимут, пока бедны. Да им и встречаться было бы негде, если бы ростовщик не купил этот дом.

– Конечно, деньги важны, – отвечал полицейский, – но одних денег мало и для мятежа, и для королевства.

– Дорогой Гримм, – сказал Симон, – вы истинный офицер, истинный джентльмен, но, видимо, еще и романтик.

– Неужели? – удивился полковник. – Солдаты романтиками не бывают. То, что я говорю, – чистая и здравая правда. Нельзя воевать без войска, деньги не сражаются.

– Да, в каком-то смысле… – начал Симон. – Смотрите, вот и второй!

И впрямь еще одна тень прошла по сцене этого театра теней. Она была похожа на трубу; и лунный свет сверкнул в зеленоватых очках профессора Фока.

– Профессор, – сказал банкир. – Он такой ученый, все объяснит им…

– Да, – сказал полицейский, – я понял, кто это. Но меня беспокоит другое. Вы заметили, перед его появлением что-то звякнуло или лязгнуло? Оба они появились из этого скверика. Что они там делали?

– Наверное, вили гнезда, – отвечал банкир. – Вид у них какой-то птичий.

– Решетка невысока, – сказал полковник после раздумья. – Может быть, они лазают через нее, чтобы сбить со следа. Странно, что мой человек их не заметил.

Чтобы скоротать ожидание, финансист и военный возобновили прерванный спор.

– Так вот, – сказал Гримм, – деньги не сражаются, сражаются люди. Если люди сражаться не хотят, деньги их не заставят. И вообще кто-то должен их учить. Кто ведет их, кто учит? Поэт Себастьян? Они не пишут стихов. Ростовщик Лобб? Они не заполняют квитанций.

Симон предостерегающе поднял руку.

– Себастьян здесь, – сказал он. – Можете его спросить.

На сей раз заговорщик, не таясь, открыл калитку сквера, она и лязгнула. Дверь тоже открылась и закрылась как-то дерзко и торжественно. Вообще пурпурно-павлиний поэт держал себя вызывающе.

– Вот все те, о которых мы знаем, – задумчиво вымолвил Симон. – Ваши люди предполагали, что их не трое, а четверо.

Перерывы становились все длиннее, и банкир, не обладавший профессиональным терпением, уже терял веру в четвертого заговорщика, когда калитка шевельнулась снова.

К дому двинулся высокий человек в сером плаще, серебрившемся под луной. Плащ распахнулся, из-под него мелькнуло, нет – сверкнуло настоящее серебро каких-то аксельбантов. Человек повернул лицо к луне; оно было темнее плаща. В лунном свете оно казалось синим или хотя бы серовато-лиловым. И Гримм узнал генерала Каска, диктатора соседней страны.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю