Текст книги "Пять праведных преступников (рассказы)"
Автор книги: Гилберт Кийт Честертон
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
6. Как было все на самом деле
Нет, неправда, будто лорд Толбойз не снимал цилиндра, лежа в постели в продолжение своего недомогания. Неправда и то, как намекали люди более сдержанные, будто он, едва мог встать, послал за ним, дабы достойно венчать свой наряд, состоявший из зеленого халата и красных тапочек. Но совершеннейшая правда, что он вернулся к своему головному убору и к своим обязанностям при первой же возможности, к большой досаде, говорили, заместителя губернатора, которому уже вторично мешали провести строгие военные меры, всегда легко проводимые под шумок политического скандала. Одним словом, заместитель губернатора пребывал в прескверном расположении духа. Весь красный, он впал в злобное молчание; когда же он прерывал его, близкие мечтали, чтобы он поскорее снова в него впал. При упоминании об эксцентричном учителе, которого его департамент взял под стражу, он разражался особенно бурным гневом.
– Ах, ради Бога, только вы мне не говорите про этого сумасшедшего шарлатана! – орал он таким голосом, как если бы его пытали и он ни секунды более не мог выносить человеческого безумия. – И за какие грехи нам посылают таких кретинов… стреляет в ногу, умеренный убийца – свинья паршивая!
– Никакая он не паршивая свинья, – сказала Барбара Трэйл, как бы запальчиво отстаивая истины зоологии. – Я не верю ни одному слову из того, что вы на него наговариваете.
– А тому, что он сам на себя наговаривает, ты веришь? – спросил лорд Толбойз, насмешливо и пристально ее разглядывая.
Лорд Толбойз опирался на костыль; в отличие от мрачного Смита, вынужденное бездействие даже придало ему приятности. Необходимость следить за нарушенным ритмом ног приостанавливала ораторское вращение дланей. Никогда еще семья не чувствовала к нему такого нежного расположения. Похоже, что умеренный убийца не вовсе ошибся в своих расчетах.
С другой стороны, сэр Гарри Смит, в семейном кругу обычно столь добродушный, все больше поддавался скверному настроению. Лицо его все больше наливалось багровостью, на фоне которой как-то грозно выделялись побледневшие глаза.
– А я тебе говорю, что все эти гадкие суетливые ничтожества… – начал он.
– А я вам говорю, что ничего вы не знаете, – перебила свояченица. – Вовсе он не такой. Он…
И тут, уж неизвестно по какой причине, ее быстро, тихонько прервала сестра; вид у Оливии был усталый и озабоченный.
– Давайте об этом сейчас не будем, – проговорила она. – Гарри сейчас столько должен сделать…
– А я знаю, что я сейчас сделаю, – не сдавалась Барбара. – Я прошу у лорда Толбойза как здешнего губернатора, не разрешит ли он мне посетить мистера Хьюма и поглядеть, не разберусь ли я, что к чему.
Она отчего-то ужасно разволновалась и сама с удивлением слушала свой срывающийся голос. В каком-то тумане она видела, как Гарри Смит вытаращил глаза в апоплексической ярости, а лицо Оливии на заднем плане все больше и больше бледнело; и за всем этим с почти эльфической насмешливостью наблюдал ее дядюшка.
Она почувствовала, что, кажется, слишком себя выдала, а может быть, наоборот, это он обрел сверхъестественную проницательность.
Меж тем Джон Хьюм сидел под стражей, глядя на пустую стену столь же пустым взглядом. Как ни привык он к одиночеству, но два-три дня в обесчеловеченном одиночестве тюрьмы ему показались тягостными. Возможно, на настроении его сказывалось просто-напросто отсутствие курева. Но были у него и другие и, кое-кто согласится, более веские поводы для уныния. Он не знал, какая кара ему положена за признание в том, что он намеренно ранил губернатора.
Но, достаточно зная политическую обстановку и крючкотворство законодателей, он не сомневался в том, что сразу после политического скандала потребовать для него самой тяжкой кары ничего не стоит. Он прожил на этих задворках цивилизации десять лет до того, как лорд Толбойз его подобрал в Каире; он помнил, что творилось после убийства предыдущего губернатора, в какого деспота превратился заместитель губернатора, какие организовывал карательные экспедиции, пока его порывистую воинственность не обуздал Толбойз, привезя от центрального правительства предложение компромисса. Толбойз, однако, жив и как-никак, пусть и несколько видоизмененно, все еще прыгает. Но, возможно, доктора запретят ему выступать судьей в касающемся его самого процессе; и автократ Гарри Смит того гляди снова получит возможность править бурей.
Но, честно говоря, в глубине души кое-что страшило узника еще сильнее, чем тюрьма. Он опасался – и этот страх буквально его подтачивал, – что его фантастическое объяснение вооружит противника. Он боялся, как бы его не объявили сумасшедшим и не поместили в более гуманные и гигиенические условия.
И, между прочим, всякому, кто наблюдал бы за ним вот сейчас, легко можно было бы простить некоторые сомнения на этот счет. Хьюм продолжал смотреть прямо перед собой очень, очень странным взглядом. Но сейчас он смотрел уже не так, как смотрят, когда ничего не видят; скорее, он явственно видел что-то. Ему представилось, что, как отшельнику в келье, ему явилось видение.
– Да, очень может быть… – сказал он громко, безжизненно отчетливым голосом. – Разве не говорил апостол Павел: потому, царь Агриппа, я не воспротивился небесному видению[4]4.
…потому, царь Агриппа, я не воспротивился небесному видению – Деяния Апостолов, 26, 19.
[Закрыть]… Несколько раз я видел, как видение входило в дверь; и надеялся, что оно реально. Но как может человек вот так войти в дверь тюрьмы… Однажды, когда она вошла, комната наполнилась трубным громом, в другой раз – криком, как шумом ветра, и была драка, и я убедился, что умею ненавидеть и умею любить. Два чуда за одну ночь. Как вы думаете, то есть при условии, что вы не сон и можете что-то думать? Но я бы предпочел, чтобы вы тогда были реальны.
– Оставьте! – сказала Барбара Трэйл. – Я сейчас реальна.
– Значит, вы утверждаете, что я не спятил, – спросил Хьюм, не отрывая от нее взгляда, – и тем не менее вы здесь?
– Вы единственный человек в совершенно здравом уме из всех, кого я знаю, – сказала Барбара.
– Господи, – сказал он. – Но я только что наговорил такого, что произносится только в домах умалишенных – если не в небесных видениях.
– Вы наговорили такого, – сказала она тихонько, – что я хотела б послушать вас еще. То есть насчет всей этой истории. Вот вы сказали… как вы думаете… может быть, я вправе знать?
Он хмуро уставился в стол и потом сказал, уже резче:
– В том-то и беда, что вам, по-моему, как раз и не следовало бы ничего знать. Поймите, это же ваша семья; зачем вас во все это впутывать… и вам пришлось бы держать язык за зубами ради кого-то, кто вам дорог.
– Ну хорошо, – дрожащим голосом сказала она, – мне уже пришлось самой во все это впутаться ради кого-то, кто мне дорог.
Минуту она помолчала и продолжала дальше:
– Никто никогда для меня ничего не сделал. Мне предоставили сходить с ума в респектабельном жилище, и раз я окончила модную школу, никто не тревожился, что я могу кончить опиумом. Я ни с кем прежде толком не разговаривала. И теперь уже ни с кем больше разговаривать не захочу.
Он вскочил на ноги; встряска, подобная землетрясению, вывела его наконец из окаменелого недоверия к счастью.
Он схватил ее за обе руки, и из него посыпались такие слова, каких он никогда не предполагал в своем речевом запасе. А она, настолько его моложе, смотрела на него ровным, сияющим взглядом, со спокойной улыбкой, будто она мудрее и старше; и наконец она сказала:
– А теперь рассказывайте.
– Вы должны понять, – выговорил он, не сразу придя в себя. – Я ведь сказал тогда чистую правду. Я вовсе не сочинил волшебную сказку, чтобы выручить давно заблудшего в Австралии брата и прочее, и прочее, о чем сочиняют романы. Я действительно всадил пулю в вашего дядюшку, и туда именно, куда намеревался всадить.
– Я знаю, – сказала она. – Но все-таки я уверена, что знаю далеко не все. Я знаю, за этим кроется какая-то удивительная история.
– Нет, – сказал он. – Ничего за этим не кроется удивительного. Разве что на удивление неудивительная история.
Он минутку задумчиво помолчал и продолжал дальше:
– История в самом деле проста, как мир. Удивительно, что подобные вещи не случались уже тысячи раз. Удивительно, что о них уже не сочиняли тысячи разных историй.
В данном случае некоторые исходные данные вам известны.
Вы знаете балкон вокруг моей сторожки; знаете, что, глядя с него, видишь все далеко-далеко кругом, как на географической карте. Ну вот я и посмотрел с него и все увидел: ряд домиков, и стену, и тропу за нею, и смоковницу, и дальше эти оливы, и конец стены, и потом эти голые склоны и прочее. Но я увидел и кое-что неожиданное: я увидел стрельбище. Это был, вероятно, срочный приказ; вероятно, люди всю ночь работали. И, пока я смотрел, я увидел вдали точку, как бы точку над i; и это был человек, стоявший у ближайшей мишени. Потом он сделал кому-то, еще более дальнему, какой-то знак и быстро удалился. Хоть фигурка была крошечная, каждый жест мне о чем-то говорил; совершенно очевидно, он спешил убраться, покуда не началась пальба по мишеням. И почти тотчас я увидел еще кое-что. Ну, в общем, я увидел одну вещь. Я увидел, отчего леди Смит была так расстроена и отчего она ушла от гостей в глубь сада.
Барбара уставилась на него в изумлении; но он продолжал:
– Вдоль тропы от резиденции к смоковнице двигалось нечто знакомое. Оно подпрыгивало над длинной садовой стеной, отчетливое, как в театре теней. То был цилиндр лорда Толбойза. Тут я вспомнил, что он всегда совершает моцион вдоль этой стены и выходит далее на открытый склон; и вдруг меня кольнуло подозрение, что он не подозревает, что там теперь устроено стрельбище. Вы знаете, какой он глухой. Я даже сомневаюсь иной раз, слышит ли он все, что ему докладывают; иной раз я опасаюсь, что ему докладывают именно так, чтобы он не услышал. Во всяком случае он, по всей видимости, уверенно следовал по обычному своему маршруту; и тут меня как громом поразила незыблемая и страшная уверенность.
Больше не буду об этом сейчас говорить. И впредь постараюсь говорить об этом поменьше. Но я знаю кое-что такое, чего вы, полагаю, не знаете о здешней политике, и кое-что подготовило этот жуткий момент. Словом, я имел достаточно оснований для смятения. Смутно чувствуя, что вмешательство чревато борьбой, я схватил свое старое ружье и бросился вниз по склону, к тропе, отчаянно размахивая руками, пытаясь остановить его. Он не видел меня и не слышал. Я пустился вдогонку по тропе, но он слишком далеко ушел. Когда я добежал до смоковницы, я понял, что опоздал. Он был уже на полпути к оливам, и самый быстрый бегун не мог бы его догнать до того, как он дойдет до угла.
Я ненавидел того идиота, каким человек выглядит на фоне судьбы. Я видел тощую, важную фигуру, увенчанную дурацким цилиндром; и эти большие уши… большие, ослиные уши. Что-то мучительно несуразное было в невинной спине, красующейся на поле смерти. Ведь я уверен был, что, едва он завернет за угол, его поразит прицельный огонь. Мне пришла в голову одна-единственная вещь, и я ее сделал. Хейтер счел меня помешанным, когда я спросил его, не случалось ли ему кого-нибудь вешать, чтоб спасти от повешения. А я сыграл эту шутку. Я выстрелил в человека, чтобы спасти его от выстрела. Я всадил пулю ему в икру, и он рухнул метрах в двух от угла. Я минутку подождал, увидел, как из ближнего дома выбежали люди, как его подобрали. Об одном я действительно жалею. Почему-то я решил, что дом возле смоковницы необитаем, и, швырнув ружье в сад, чуть не подвел старого осла священника. А потом я пошел домой и стал ждать, когда они меня вызовут давать показания против Грегори.
Он закончил рассказ с обычным своим самообладанием, но Барбара все смотрела на него с недоумением, даже с тревогой.
– Но как же… – спросила она. – Но кто же?..
– Все было на редкость рассчитано, – сказал он. – Я, наверное, ничего бы не смог доказать. Все выглядело бы как несчастный случай.
– То есть, – проговорила Барбара, – на самом деле это не был несчастный случай?
– Я уже сказал, мне сейчас не хочется больше об этом рассказывать, но… Послушайте… вы из тех, кто любит все додумывать до конца. Я прошу вас подумать о двух вещах; и потом вы сами освоитесь с выводами.
Первая вещь такая. Я вам уже говорил – я человек умеренный. Я против всякого экстремизма. Но когда журналисты и милые господа по клубам утверждают то же самое, обыкновенно они упускают из виду, что есть разные сорта экстремистов. Обыкновенно они помнят только про революционных экстремистов. Поверьте, реакционеры точно так же способны на крайности. История всех междоусобий и распрей доказывает, что на насилие равно способны патриции и плебеи, гибеллины и гвельфы, люди Вильгельма Оранского и фении, фашисты и большевики, куклуксклановцы и сицилийские анархисты. И когда политический деятель приезжает из Лондона с предложением компромисса в кармане, он срывает все планы не одних только националистов.
Вторая вещь – более личного свойства, для вас особенно. Вы как-то мне говорили, что опасаетесь за душевное здоровье членов семьи на том основании, что сами вы склонны к мечтательности и у вас слишком развито воображение. Поверьте, сходят с ума вовсе не люди с богатым воображением. Даже в самом трагическом состоянии духа они не теряют рассудка. Их можно всегда встряхнуть, разбудить от страшного сна, поманив более светлыми видами, потому что у них есть воображение. Сходят с ума люди без воображения. Упрямые стоики, преданные одной идее и понимающие ее слишком буквально. Молчальники, которые дуются-дуются, кипят, пока не взорвутся.
– Знаю, – поспешно перебила она. – Не надо, не говорите, я все, по-моему, поняла. Я тоже скажу вам две вещи; они короче, но связаны с предыдущим. Дядюшка меня послал сюда с полицейским, у которого приказ о вашем освобождении… а заместитель губернатора уезжает домой… отставка по состоянию здоровья.
– Лорд Толбойз не дурак, – сказал Джон Хьюм. – Раскусил.
– Боюсь, он раскусил еще кое-какие вещи, – сказала Барбара.
Об этих кое-каких вещах мы вовсе не обязаны распространяться; но Хьюм говорил о них и говорил, покуда наконец не вынудил даму к несколько запоздалым протестам. И она сказала, что он ей кажется вовсе не таким уж умеренным.
Честный шарлатан
1. Пролог у дерева
Уолтер Уиндраш, прославленный поэт и художник, жил в Лондоне, и в саду у него росло удивительное дерево. Конечно, сами по себе эти факты не вызвали бы тех странных событий, о которых мы расскажем. Многие сажают в саду и в огороде невиданные растения. Но тут были две особенности: во-первых, Уиндраш считал, что этим деревом должны любоваться толпы со всех концов света; во вторых, если бы они явились, он бы их не пустил.
Начнем с того, что дерева он не сажал. Тем, кто видел дерево, могло показаться, что он тщетно пытался посадить его или, вернее, тщетно пытался вытащить из земли. Люди холодного, классического склада говорили, что последнее желание много естественней первого. Дело в том, что дерево было совершенно нелепое. Ствол был такой короткий, что казалось, будто ветки растут из корней или корни – прямо из веток. Корни извивались не в земле, а над землей, и между ними белели просветы, потому что землю вымывал бивший рядом источник. В обхвате же дерево было огромным, словно каракатица, раскинувшая щупальца. Могло показаться, что мощная рука небожителя пытается выдернуть его из земли, как морковку.
Никто не сажал его. Оно выросло само, как трава, как буйные травы прерий. Оно никогда не росло ни в чьем саду.
Все выросло вокруг него – и сад, и ограда, и дом. Улица выросла вокруг него и сам пригород. Можно даже сказать, что Лондон вырос вокруг него. Теперь эти кварталы так прочно вписались в город, что всем кажется, будто они всегда были частью столицы; на самом же деле она поглотила их за несколько лет, и не так уж давно диковинное дерево стояло на лугу, открытое всем ветрам.
В неволю – или под опеку – оно попало при следующих обстоятельствах. Много лет назад студент Уиндраш шел по большому лугу с двумя знакомыми. Один из них учился в том же колледже, только не словесности, а медицине. Другой, постарше, был дельцом, и молодые люди собирались поговорить с ним по делу. Дело это – связанное отчасти с полной неделовитостью молодых людей – решили обсудить в трактире «Три павлина», который и находился по ту сторону луга. Старший из путников явно торопился туда – ветер дул все сильнее, день кончался.
Именно тогда их задержала возмутительная выходка Уиндраша. Он шел торопливо, как и все, но вдруг увидел причудливое дерево, остановился и поднял руки к небу – не только в знак удивления, как француз или итальянец, но и в знак поклонения, как язычник. Его ученый приятель признал, что дерево действительно растет необычно и потому представляет научный интерес, но и без науки ясно, что причиной тому – источник, пробивший себе дорогу сквозь путаницу корней. Из любознательности он даже встал на толстый корень и подтянулся на ветке, но, небрежно бросив, что дерево – полупустое, слез и пошел вперед. Третий путник, делец, нетерпеливо поджидал их. Но Уолтер Уиндраш никак не мог прийти в себя.
Он все кружил у дерева, глядя то вниз, на лужицу воды, то вверх, на тяжелое гнездо переплетенных веток.
– Сперва я не понял, что со мной, – сказал он наконец, – теперь понимаю.
– А я – нет, – отрезал второй студент. – Может, вы свихнулись?
Уиндраш помолчал; потом ответил так:
– До сих пор я не видел ничего, что мне хотелось бы назвать своим.
– Вы что, шутите? – возмутился делец. – На что вам эта трухлявая швабра?
Но Уиндраш продолжал, словно и не слышал:
– Я много бродил, но еще не видел места, где я хотел бы осесть и сказать: «Вот мой дом». Нигде на свете нет такого сочетания земли, воды и неба. Это дерево стоит на воде, как Венеция. Свет белеет меж его корней, как в Мильтоновой поэме. Подземный поток подмывает его, а оно встает из вязкой земли, как мертвые на трубный глас. Я никогда не видел такого. И больше ничего не хочу видеть.
Быть может, причуды его воображения отчасти оправдывались тем, что погода резко изменилась и окрасила тайной причуду природы. Неспокойное небо стало из серого багровым, а потом темно-лиловым, и только у горизонта сверкала алая полоска заката. На этом фоне разлапистое дерево казалось сверхъестественным, зловещим, словно допотопное чудище, вылезающее из топи, чтобы взлететь. Но даже если бы спутники Уиндраша питали большую склонность к таким фантазиям, они бы удивились той решительности, с какой он опустился на кочку и закурил, словно, придя в клуб, усаживался в кресло.
– Разрешите узнать, что вы делаете? – спросил второй студент.
– Вступаю в права владения, – отвечал он.
Они ругали его, пока не поняли, что он вполне серьезен, хотя не вполне разумен. Делец резко сказал, что, если ему приспичило купить эту пустошь, надо обратиться к земельному агенту. К его удивлению, поэт серьезно поблагодарил и записал на листке бумаги фамилию и адрес.
– Вот что, – твердо сказал делец, – тут мы дела не сделаем. Хотите со мной поговорить – идем к «Трем павлинам».
– Не дурите, Уиндраш, – подхватил другой. – Вы что, всю ночь думаете просидеть?
– Да, – сказал Уиндраш. – Я видел, как солнце опускается в этот пруд, и хочу увидеть, как месяц встанет из него.
Делец уже ушел вперед; его темная, плотная спина, дышавшая презрением, исчезла из виду. Медик было задержался, но безрассудная рассудительность последней фразы спугнула и его.
А поэт стал смотреть, как зачарованный, на лужицы воды, похожие в свете заката на лужи крови. Так просидел он много часов и видел, как они из красных стали черными, а из черных – светлыми. Но когда наутро он встал, его обуяла неожиданная деловитость. Он пошел к земельному агенту; он объяснялся и улаживал дела много месяцев подряд и в конце концов стал законным владельцем двух с небольшим акров земли, включающих его любимое дерево.
Тогда он обнес их оградой аккуратно, как золотоискатель, отмечающий вехами границы участка. Он построил коттедж, поселился в нем и прилежно писал стихи. Как обычные люди, он упрочил свою респектабельность женитьбой; но жена умерла, рожая ему дочь. Дочери жилось очень хорошо в этих сельских, но далеко не диких условиях, и отцу тоже жилось неплохо, пока его не настигла беда.
Имя этой беде – город. Лондон, как море, затопил холмы и луга; и остаток своей жизни Уиндраш посвятил сооружению плотин. Он клялся всеми музами, что отвратительный лабиринт, подступивший к его святилищу, не коснется заветного дерева. Он построил до смешного высокую стену и стал подозревать в дурных намерениях всех, кто хотел попасть в сад. Некоторые опрометчиво считали, что его сад – это сад, а дерево – дерево. Но Уиндраш гордился тем, что его сад – последний приют поэзии и свободы в затопленной прозою Англии. Наконец он запер ворота и положил ключи в карман. Во всем остальном он был и добр, и радушен, особенно с дочерью; но в сад никого не пускал. И ничто не нарушало покоя заветных мест, только хозяин и днем и ночью одиноко кружил по саду.