355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гилберт Кийт Честертон » Пять праведных преступников (рассказы) » Текст книги (страница 5)
Пять праведных преступников (рассказы)
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 04:51

Текст книги "Пять праведных преступников (рассказы)"


Автор книги: Гилберт Кийт Честертон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

2. Человек с черным саквояжем

Энид Уиндраш, очень хорошенькая девушка со светлыми волосами и веселым, смелым лицом, отстала от своего спутника, чтобы купить конфет в маленькой кондитерской.

Дорога перед ней круто поднималась вверх и уходила обрубленной белой кривой в лежащий за холмом парк. Узкий белый краешек огромного облака выглядывал из-за холма, и, глядя на него, почти можно было поверить, что земля круглая. На фоне синего неба, белой дороги и белого облака встретились два человека. Шли они порознь и абсолютно ни в чем не были похожи. Тем не менее не прошло и секунды, как девушка испуганно бросилась вперед – перед ней на холме, в ярком солнечном свете, свершалось едва ли не самое странное нападение в мире.

Один из этих людей был высоким, длинноволосым, длиннобородым, в широкополой шляпе и широком пиджаке, и шел он широкими шагами по самой середине дороги. Дойдя до гребня, он обернулся и беспечно посмотрел назад.

Другой шел как следует, по тротуару, и на вид был гораздо серьезней и скучней, чем первый. Коренастый и незаметный, в аккуратном темном костюме и черном цилиндре, он шагал энергично, но спокойно, держа в руке черный саквояж. Он глядел прямо перед собой и, по-видимому, не интересовался окружающим.

Вдруг он резко свернул, прыгнул на мостовую и стал душить человека в шляпе. Он был ниже своей жертвы, но гораздо моложе, да и прыгнул внезапно и ловко, как черный кот. Высокий отпрянул к другому тротуару и, в свою очередь, кинулся на врага. В эту секунду из-за гребня холма вынырнул автомобиль и скрыл от девушки сцену боя, а когда он проехал, схватка уже перешла в третью стадию. Человек в черном костюме и немного покосившемся цилиндре, крепко сжимая свой саквояж, пытался, по-видимому, прекратить военные действия. Он отступал, размахивая саквояжем, и даже на таком расстоянии было видно, что он не угрожает, а, скорее, убеждает. Но высокий (он был без шляпы, и волосы его развевались по ветру) явно не шел на мировую. Тогда коротенький отшвырнул саквояж, засучил аккуратные манжеты и быстро, со знанием дела обработал противника. Все это заняло меньше минуты, но девушка уже со всех ног взбегала на холм, а кондитер удивленно глядел ей вслед, и пакетик раскачивался у него на пальце.

Надо сказать, что мисс Энид Уиндраш принимала близко к сердцу судьбу бородатого человека, хотя многие сочли бы ее чувства отсталыми. Он приходился ей отцом.

Когда она подбежала к сражающимся – а может, потому, что она подбежала, – дела шли тише, хотя оба еще пыхтели со страстью истинных воинов. Человек в цилиндре при ближайшем рассмотрении оказался молодым и темноволосым; квадратные плечи и квадратный подбородок придавали ему сходство с Наполеоном, но вид у него был самый пристойный, скорее уж сдержанный, чем наглый, и никак не объяснял его дикой выходки.

– Ну, знаете! – говорил он, отдуваясь. – Видал я старых ослов, но…

– Этот человек, – надменно воскликнул Уиндраш, – напал на меня посреди дороги без всякой причины!

– Вот именно! – с победоносным ехидством закричал его враг. – Посреди дороги, и он еще говорит – «без причин»!

– Какая же у вас причина? – попыталась вмешаться мисс Уиндраш.

– Та самая, что он шел посреди дороги! – взорвался он. – Идет, видите ли, по современному шоссе и оборачивается полюбоваться пейзажем! Теперь каждый деревенский дурак знает, что шофер не видит его снизу. Если бы я не услышал, что идет машина…

– Машина! – сказал поэт тем сурово-удивленным тоном, каким взрослый увещевает расфантазировавшегося ребенка. – Какая машина? – Он величаво повернулся и оглядел сверху улицу. – Ну, где ваша машина? – язвительно спросил он.

– Судя по скорости, – сказал его враг, – милях в семи отсюда.

Уолтер Уиндраш был истинным джентльменом; к тому же он гордился превосходными манерами. Но надо быть просто ангелом, чтобы сразу примириться с человеком, который только что отдубасил вас, как боксер, и увидеть в том же самом существе, с тем же лицом и голосом, дорогого друга и доброго спасителя. Первые его фразы были несколько натянуты; но дочь вела себя мягче и великодушней. По здравом размышлении она решила, что молодой человек ей, скорее, нравится – аккуратность и сдержанность не всегда раздражают женщин, навидавшихся высшей богемной свободы. К тому же не ее схватили за горло посреди шоссе.

Бывшие враги представились друг другу; молодой человек с удивлением узнал, что оскорбив или спас знаменитого поэта, а поэт – что его обидчик и спаситель – начинающий врач, чью медную дощечку он уже видел где-то неподалеку.

– Ну, если вы врач, – опрометчиво пошутил Уиндраш, – вы нанесли урон своим коллегам. Я думал, вы, медики, любите несчастные случаи. Если бы шофер меня не додавил, вы бы меня прикончили ланцетом.

Видимо, этим двоим было суждено говорить друг другу не то, что нужно. Молодой врач хмуро улыбнулся, и в глазах его сверкнул боевой огонь.

– Мы, врачи, всем помогаем – нам что канава, что дворец. Правда, я не знал, что вы поэт. Я думал, что спасаю обычного, полезного человека.

Надо признать, как ни горько, что по этому принципу строились и дальнейшие их беседы. Отчасти это можно объяснить тем, что каждый из них впервые встретил полную свою противоположность. Уиндраш был поэтом в старом добром духе Уитмена или Шелли. Поэзия была для него синонимом свободы. Он запер дерево в смирном пригородном садике, но только для того, чтобы оно могло расти поистине дико. Он обнес лужайку оградой по той же самой причине, по какой иной раз огораживают часть леса и называют парком. Он любил одиночество, потому что люди мешали ему делать то, что он хочет. Механическая цивилизация обступила его, но он изо всех сил притворялся, что ее нет, даже, как мы знаем, стоял спиной к машине.

Самые глупые из друзей Джадсона говорили, что он пойдет далеко, потому что верит в себя. Это была клевета.

Он верил не только в себя; он верил в вещи, в которые много трудней поверить: в современную технику, и в разделение труда, и в авторитет специалистов. А больше всего он верил в свое дело – в свое умение и в свою науку. Он был достаточно прост, чтобы не забывать о своих убеждениях в частной жизни, и излагал их Энид часами, шагая по гостиной, пока хозяин дома кружил по садику и поклонялся дереву. Шагал он не случайно; тем, кто видел его, бросались в глаза не только профессиональная аккуратность, доходящая до чопорности, но и неудержимая энергия. Нередко со свойственной ему прямотой он нападал на поэта и его дурацкое дерево, которое поэт называл образцом животворящих сил природы.

– Нет, какая от него польза? – в отчаянии вопрошал врач. – Зачем оно вам?

– Польза? – переспрашивал хозяин. – Да никакой. В вашем смысле оно абсолютно бесполезно. Но если стихи или картины бесполезны, это не значит, что они не нужны.

– Не путайте! – болезненно морщился Джадсон. – Это не стихи и не картина! Ну что тут красивого? Трухлявое дерево посреди кирпичей. Если вы его срубите, у вас будет место для гаража, и вы сможете посмотреть все леса в Англии.

– Да, – отвечал Уиндраш, – и по всей дороге я увижу не деревья, а бензиновые колонки.

– Надо просто знать, где ехать, – не унимался Джадсон. – И вообще, кто родился в век автомобилей, не питает к ним такого отвращения, как вы. Я думаю, в этом и заключается разница поколений.

– Прекрасно, – язвительно отвечал поэт. – Вам – автомобили, нам здравый смысл.

– Вот что, – не выдерживал его собеседник. – Если бы вы приспособились к машинам, мне не пришлось бы вас спасать.

– А если бы не было машин, – спокойно отвечал поэт, – некому было бы меня давить.

После этого Джадсон терял терпение и говорил, что Уиндраш не в себе, а потом извинялся перед его дочерью и говорил, что, конечно, поэт – человек другого поколения, но она (тут он становился серьезней) должна бы сочувствовать новым надеждам человечества. Потом он уходил, кипя от досады, и спорил по пути домой с невидимым противником. Он действительно верил в пророчества науки. У него было много своих теорий, и ему не терпелось отдать их миру. Если судить поверхностно, можно сказать, что у него были все недостатки деятельного человека, в том числе – постоянный соблазн честолюбия. Но в глубине его сознания неустанно и напряженно работала мысль. И тот, кому удалось бы заглянуть в этот омут, догадался бы, что в один прекрасный час оттуда может вынырнуть чудовище.

В Энид совершенно не было ни омутов, ни сложных мыслей – казалось, она всегда на ярком, дневном свету. Она была здоровая, добродушная, крепкая; любила спорт, играла в теннис, плавала. И все же, может быть, и в ней рождались порой причудливые образы ее отца. Во всяком случае, много позже, когда все уже кончилось и яркий солнечный свет снова сиял для нее, она пыталась иногда разглядеть прошлое сквозь темную бурю тайн и ужасов и думала: так ли уж нелепа старая вера в знамения? Ей казалось, что все было бы проще, если бы она разгадала значение двух темных силуэтов, сразившихся на белом фоне облака; прочитала их, как две живые буквы, которые борются, чтобы составить слово.

3. Вторжение в сад

По разным причинам, накопившимся в его мятежном сознании, доктор Джадсон набрался смелости и решил посоветоваться с Дуном.

Тот, с кем Джадсон решил посоветоваться, прошел в свое время фазы мистера Дуна, доктора Дуна и профессора Дуна, а теперь достиг высшей славы и звался просто Дуном.

Еще не прошло и двадцати лет с тех пор, как Дун опубликовал свой славный труд о параллельных заболеваниях обезьяны и человека и стал самым знаменитым ученым в Англии и одним из первых пяти в Европе. Джадсон учился у него когда-то и предположил поначалу, что это дает ему небольшое преимущество в бесконечных спорах о Дуне. Но для того, чтобы понять, почему о Дуне спорили, необходимо, подражая Джадсону, еще раз зайти к Уиндрашам.

Когда доктор Джадсон пришел к ним впервые, у них сидел гость, как выяснилось – сосед, заглядывавший к ним очень часто в последнее время. Каковы бы ни были пороки и добродетели доктора Джадсона (а он был человеком разносторонним), терпением он не отличался. По какой-то неясной нам причине он невзлюбил этого соседа. Ему не понравилось, что тот не стрижется и завитки волос торчат у него на висках, словно он отпускает бакенбарды. Ему не понравилось, что тот вежливо улыбается, когда говорят другие.

Ему не понравилось, как бесстрастно и смело тот судит об искусстве, науке и спорте, словно все это одинаково важно или одинаково не важно для него. Ему не нравилось, что, критикуя стихи, тот извиняется перед поэтом, а рассуждая о науке – перед ним самим. Ему не очень нравилось, что сосед чуть не на голову выше его ростом; не нравилось и то, что он сутулится, почти сводя на нет эту разницу. Если бы Джадсон разбирался в своей психике так же хорошо, как в чужой, он бы знал, о чем говорят эти симптомы. Только в одном состоянии нас раздражают и пороки, и достоинства ближнего. Как он понял, соседа звали Уилмот. По-видимому, у него было только одно занятие: вольная игра ума. Он интересовался поэзией, и, может быть, именно это сблизило его с Уиндрашем. К несчастью, он интересовался и наукой – но это ни в коей мере не сблизило его с Джадсоном.

Ученые очень не любят, когда им любезно сообщают сведения из их собственной науки, особенно же, если эти сведения они сами рассмотрели и отвергли десять лет назад. Вряд ли нужно объяснять, что Дуна, как и многих других ученых, восхваляли в газетах за мнения, прямо противоположные тем, которые сам он излагал в лекциях и книгах. Джадсон бывал на его лекциях, Джадсон читал его книги. Но Уилмот читал газеты, и, конечно, это давало ему огромное преимущество в глазах современных интеллектуалов.

Спор начался с того, что поэт рассказал между прочим о своих первых шагах в живописи. Он показал гостям свои старые картины, на которых были изображены симметричные извилистые линии, и сказал, что часто пытался писать обеими руками сразу, причем замечал, что иногда руки рисуют по-разному.

– Новый вариант евангельской притчи, – довольно хмуро заметил Джадсон. – Левая рука не знает, что делает правая. По-моему, очень опасная штука.

– Мне кажется, – небрежно протянул Уилмот, – ваш Дун это одобрил бы. Ведь наши драгоценные предки пользуются всеми четырьмя конечностями.

Джадсон взорвался.

– Дун занимается мозгом людей и обезьян, – сказал он. – Я не виноват, если у некоторых людей – обезьяньи мозги.

Когда он ушел, Уиндраш осудил его резкость, но Уилмот был невозмутим.

– С ним просто невозможно разговаривать, – негодовал поэт. – Каждый разговор он превращает в спор, а каждый спор – в ссору. Неужели так важно в конце концов, что Дун действительно сказал?

Однако сердитому Джадсону это было очень важно.

Быть может, он с болезненным упорством хотел доказать свою правоту – ведь он был из тех, кто не терпит неоконченных споров; быть может, у него были другие причины.

Во всяком случае, он ринулся к ученому святилищу или трибуналу, предоставив Уиндрашу сердиться, Уилмоту – брезгливо морщиться, а Энид огорчаться.

Величественный дом со строгими колоннами и похоронными жалюзи не отпугнул молодого врача; он решительно взбежал по ступеням и нетерпеливо позвонил. Его провели в кабинет, а когда он напомнил о себе, хозяин величаво и благосклонно признал его. Великий Дун – красивый джентльмен с седыми кудрями и орлиным носом – выглядел ненамного старше, чем на портретах. Джадсон быстро выяснил, кто был прав в споре с Уилмотом. Но все время, пока они беседовали, его темные беспокойные глаза обегали кабинет – по-видимому, ему не терпелось узнать последние новости науки. Он даже полистал машинально несколько книг и журналов, пока Дун по-стариковски распространялся о старых друзьях и старых недругах.

– Такую же ошибку, – говорил он, оживляясь, – сделал этот идиот Гросмарк. Вы помните Гросмарка? Видел я дутые величины, но такого…

– Вот теперь раздувают Куббита, – вставил Джадсон.

– Бывает, бывает, – не без раздражения сказал Дун. – Нет, Гросмарк буквально опозорился в древесной дискуссии! Он не ответил ни на один из моих тезисов. Брандерс был все-таки сильнее. Брандерс в свое время кое-что дал. Но Гросмарк – поистине дальше некуда!

Дун откинулся в кресле и благодушно захохотал.

– Спасибо, – сказал Джадсон. – Я вам очень признателен. Я знал, что очень много вынесу из нашего разговора.

– Ну, что вы, что вы, – сказал великий ученый, поднимаясь, и пожал ему руку. – Так, говорите, вы спорили с Уиндрашем? Он, кажется, пейзажист? Встречал его, встречал когда-то, но он меня вряд ли помнит… Способности есть, но чудак, чудак.

Доктор Джон Джадсон вышел от него, глубоко задумавшись. Он не собирался возвращаться к Уиндрашам, но все же почему-то шел к ним, а не к себе. Раньше, чем он это понял, он уже стоял перед их домом; и тут он увидел странные вещи.

Уже стемнело, взошла луна, и все цвета побледнели.

Коттедж, построенный некогда в чистом поле, стоял теперь в ряду других домов и все же выделялся. Могло показаться, что он хмуро повернулся к улице спиной. Прямо за ним высились зубцы ограды, похожей на тюремную стену из балаганной пантомимы. Заточенная зелень виднелась только через узкие, решетчатые, вечно запертые ворота. Сейчас прохожий мог даже увидеть блики лунного света на листьях.

Мог он увидеть и другое – и это «другое» сильно удивило прохожего по имени Джадсон.

Высокий худой человек лез по воротам, как по лестнице. Он выбирался из сада гибко, словно обезьяна, послужившая поводом для спора. Однако для обезьяны он был высоковат; а когда он влез на самый верх, две длинные пряди заколыхались на ветру, словно это был черт, который умел шевелить рогами, как ушами. Многие сочли бы эту деталь самой странной и фантастической, но именно она вернула Джадсона на землю. Он слишком хорошо знал эти длинные, нелепые волосы. И действительно, Уилмот легко спрыгнул с решетки и приветливо (или снисходительно) поздоровался с врачом.

– Что вы тут делаете? – сердито спросил Джадсон.

– Ах, это вы, доктор! – фальшиво обрадовался Уилмот. – Что, хотите меня освидетельствовать? Я совсем забыл, что такими поступками интересуются психиатры.

– По-моему, тут больше подходят полисмены, – сказал Джадсон. – Разрешите узнать, что вы делали в этом саду?

– Если не ошибаюсь, – отвечал Уилмот, – вы тут не хозяин. Но, честное слово, доктор, мне не до ссор. Уверяю вас, я вошел сюда по праву.

С этими словами он исчез во тьме; а доктор Джадсон резко повернулся и яростно позвонил в дверь садовладельца.

Уиндраша не было дома – он ушел на пышный литературный банкет. Но, против обыкновения, доктор повел себя так странно и грубо, что молодая хозяйка чуть было не сочла его пьяным, хотя это и не вязалось с его гигиеническим образом жизни. Он сел прямо напротив Энид с таким решительным видом, словно хотел сказать что-то важное, и не сказал ничего. Он курил, но не двигался, и Энид показалось, что он тлеет. Она не замечала раньше, какой у него большой и выпуклый лоб, как неумолимо ходят его чисто выбритые челюсти, как грозно светятся темные глаза. И все-таки ей было смешно, что его широкие, сильные руки твердо лежат на ручке зонтика – эмблемы его трезвой, аккуратной жизни. Энид ждала, словно перед ней тикает и курится круглая черная бомба.

Наконец он хмуро сказал:

– Я хотел бы видеть дерево.

– Боюсь, что это невозможно, – сказала Энид.

– Чепуха, – резко сказал врач. – Что он сделает, если я влезу в сад?

– Вы уж простите, – мягко сказала она, – он вас больше не пустит в дом.

Джадсон вскочил, и Энид почувствовала, что сейчас будет взрыв.

– И все-таки он пускает в сад Уилмота. Вижу, у вашего соседа большие права.

Энид молча и удивленно смотрела на него.

– Пускает в сад Уилмота? – повторила она наконец.

– Слава Богу, – сказал врач, – хоть вы об этом не знаете. Уилмот сказал, что он там по праву, и я, конечно, подумал, что это вы его пустили. Может быть… Постойте, постойте… Я позже вам объясню. Ваш отец выгонит меня? Это еще как сказать!

Он вышел из гостиной так же резко, как вошел; и Энид подумала, что вряд ли его манеры сильно утешают больных.

Она поужинала одна, перебирая непростые мысли о странном молодом враче. Потом она вспомнила, что у ее отца совсем другие странности, и почему-то пошла в его студию, выходившую окнами в сад. Здесь висели полотна, из-за которых разгорелся тот спор. У нее самой был ясный и очень здравый ум, и ей казалось, что спорить из-за таких картин так же бессмысленно, как обсуждать нравственную сторону турецкого ковра. Однако спор ее расстроил – отчасти потому, что огорчил отца; и она подошла к сплошному окну, отделявшему студию от запертого сада, и хмуро вгляделась во мглу.

Сперва ее удивило, что ветра нет, а листья, освещенные луной, шевелятся. Потом она поняла, что в саду тихо и шевелятся только ветви безымянного дерева. На секунду ей стало страшно, как в детстве, – ей показалось, что оно умеет двигаться, словно зверь, или шевелить сучьями, словно гигантский веер. Вдруг его силуэт изменился, будто внезапно выросла новая ветка, и Энид увидела, что на дереве кто-то сидит. Он раскачивался, как обезьяна, потом спрыгнул, пошел к окну, и она поняла, что это человек. Непонятный ужас охватил ее – так бывает, когда лицо друга искажено в страшном сне. Джон Джадсон подошел к закрытому окну и заговорил, но она не услышала слов. Губы, беззвучно шевелящиеся у невидимой преграды, были ужасней всего, словно Джадсон стал немым, как рыба; и лицо его было бледным, как брюхо глубоководных рыб.

Энид быстро открыла окно. Но рассердиться она не успела – Джадсон крикнул:

– Ваш отец… Он, должно быть, сумасшедший!

Вдруг он замолчал, словно удивился собственным словам, провел рукой по крутому лбу, пригладил короткие волосы и сказал иначе:

– Он должен быть сумасшедшим.

Энид почувствовала, что эта фраза – другая, чем первая. Но не скоро, очень не скоро поняла она, в чем разница и что произошло между первой фразой и второй.

4. Дуодиапсихоз

Энид Уиндраш была не чужда человеческих слабостей.

Она умела сердиться по-всякому; но сейчас ее обуял гнев всех степеней и оттенков. Ее рассердило, что к ним зашли так поздно и при этом через окно; ее рассердило, что пренебрегли желаниями ее отца; ее рассердило, что она испугалась; ее рассердило наконец, что бояться было нечего. Но, повторяем, она была не чужда человеческих слабостей, и больше всего ее рассердило, что неурочный гость не обращает на ее гнев ни малейшего внимания. Он сидел, упершись локтями в колени и сжав кулаками голову, и не скоро, очень не скоро бросил нетерпеливо:

– Вы что, не видите? Я думаю.

Тут он вскочил, как всегда, энергично, подбежал к одному из неоконченных полотен и уставился на него. Потом осмотрел второе, третье, четвертое. Потом обернулся к Энид – лицо его внушало не больше бодрости, чем череп и кости, – и сказал:

– Ну, попросту говоря, у вашего отца дуодиапсихоз.

– Вы считаете, что это и значит «говорить попросту»? – поинтересовалась она.

Но он продолжал глухо и тихо:

– Это началось с древесного атавизма.

Ученым не следует говорить понятно. Последние два слова были ей знакомы – как-никак, мы живем в эру популярной науки, – и она взвилась, как пламя.

– Вы смеете намекать, – закричала она, – что папа хочет жить на дереве, как обезьяна?

– Хорошего тут мало, – мрачно сказал он. – Но только эта гипотеза покрывает все факты. Почему он всегда стремился остаться с деревом один на один? Почему он патологически боялся города? Почему его фанатически тянуло к зелени? Какова природа импульса, приковавшего его к дереву с первого взгляда? Такая сильная тяга может идти только из глубин наследственности. Да, это тяга антропоида. Печальное, но весьма убедительное подтверждение теории Дуна.

– Что за бред! – крикнула Энид. – По-вашему, он раньше не видел деревьев?

– Вспомните, – отвечал он все так же глухо и мрачно, – вспомните, что это за дерево. Оно просто создано, чтобы пробудить смутную память о прежнем обиталище людей. Сплошные ветви, даже корни – словно ветви: лезь, как по лестнице. Эти первые импульсы, так сказать, безусловные рефлексы, несложны; но, к несчастью, они развились в типичную получетверорукость.

– Раньше вы говорили другое, – недоверчиво сказала она.

– Да, – сказал он и вздрогнул. – В определенном смысле это мое открытие.

– А вы так гордитесь, – сказала она, – своими гнусными открытиями, что вам ничего не стоит принести им в жертву кого угодно – папу, меня…

– Нет, не вас! – перебил ее Джадсон и снова вздрогнул, но овладел собой и продолжал с убийственной размеренностью лектора: – Комплекс антропоида влечет за собой стремление восстановить функцию всех четырех конечностей. Как мы знаем, ваш отец писал и рисовал обеими руками. На более поздней стадии, вполне возможно, он попытался бы писать ногами.

Они посмотрели друг на друга; и так чудовищна была эта беседа, что ни один не рассмеялся.

– В результате, – продолжал он, – возникает опасность разобщения функций. Равное пользование конечностями не соответствует фазе эволюции человека и может привести к тому, что полушария большого мозга утратят координацию. Такой больной невменяем и должен находиться под присмотром.

– Все равно не верю, – сердито сказала она.

Он поднял палец и мрачно показал на темные полотна, на которых получетверорукий гений запечатлел в огненных красках свои видения.

– Взгляните, – сказал он. – Мотив дерева, снова и снова. А дерево это прямая, от которой в обе стороны вверх идут линии. Так и видишь, как обе руки действуют кистью враз. Однако дерево – не чертеж. Ветви эти разные. Вот тут-то и таится главная беда.

Воцарилось злое молчание. Джадсон прервал его сам и продолжал свою лекцию:

– Попытка добиться разных очертаний при одновременном действии обеих рук ведет к диссоциации единства и непрерывности сознания, ослабляет контроль больного над собой и координацию последова…

Молния догадки сверкнула во тьме ее смятенного ума.

– Это месть? – спросила она.

Он остановился на середине очередного длинного слова, и даже губы у него побелели.

– Вы обманщик! – закричала она, трясясь от гнева. – Вы шарлатан! Думаете, я не знаю, почему вы хотите доказать, что папа сумасшедший? Потому что я сказала, что вас выгонят…

Белые губы дернулись, и Джадсон спросил:

– Почему же я так не хочу, чтобы он меня выгнал?

– Потому… – начала она и резко остановилась. В ней самой открылась пропасть, куда она не смела заглянуть.

– Да! – крикнул он и вскочил. – Да, вы правы! Это из-за вас. Я не могу вас с ним оставить. Поверьте мне! Я повторяю: ваш отец должен быть сумасшедшим. – И добавил новым, звонким голосом: – Мне страшно, что вы умрете по его вине. Разве я смогу тогда жить?

– Если вы так беспокоитесь обо мне, – сказала Энид, – оставьте его в покое.

Каменное бесстрастие вернулось к нему, и он сказал глухо:

– Вы забываете, что я врач. Мой долг перед обществом…

– Теперь я точно знаю, что вы мерзавец, – сказала она. – У них всегда долг перед обществом.

Наступило молчание, и они услышали те единственные звуки, которые могли положить конец их поединку. По легким, не совсем твердым шагам и голосу, напевающему застольную песню, Энид сразу поняла, кто пришел. А через несколько секунд ее отец, праздничный и даже великолепный в своем вечернем костюме, уже стоял на пороге комнаты. Он был высок и красив, хоть немолод, и мрачный доктор выглядел рядом с ним не только невзрачным, но и неотесанным. Поэт обвел комнату взглядом, увидел открытое окно, и праздничное довольство слетело с его лица.

– Я был у вас в саду, – мягко сказал врач.

– Что ж, будьте добры покинуть мой дом, – сказал поэт.

Он побледнел – от гнева, по иной ли причине, – но говорил ясно и твердо.

– Нет, – сказал Джадсон, – это вы его покинете. – И кончил с непонятной жестокостью: – Я сделаю все, чтобы вас признали сумасшедшим.

Он выскочил из комнаты, а старый поэт повернулся к дочери. Та смотрела на него широко открытыми глазами; но лицо у нее было такого странного цвета, что он испугался на секунду, не умерла ли она.

Энид никогда не удавалось вспомнить всего, что случилось в страшные тридцать шесть часов, отделявшие угрозу от беды. Лучше всего она помнила, как в темноте, а может, на рассвете, в самый длинный час своей бессонной ночи, она стояла в дверях и смотрела на улицу, словно ждала, что соседи спасут ее, как спасают от огня. Именно тогда ее охватил голод, более жестокий, чем пламя; она поняла, что в такой беде от соседей не дождешься помощи и ничем не переборешь современной слепой тирании. У фонаря перед соседним домом стоял полисмен, и она чуть не позвала его, словно ей грозил взломщик, но тут же поняла, что с таким же успехом может взывать к фонарю. Если двум врачам заблагорассудится признать ее отца сумасшедшим, весь свет будет с ними, включая полицию. Вдруг она осознала, что раньше здесь полисмена не было. И тут ее сосед, мистер Уилмот, вышел из дому с легким чемоданом в руке.

Ей захотелось с ним посоветоваться – наверное, в тот час она посоветовалась бы с кем угодно. Она кинулась к нему и попросила уделить ей минутку. Он, кажется, торопился, но вежливо кивнул и вернулся с ней в дом. Входя, она почему-то смутилась. Кроме того, знакомое лицо и манеры мистера Уилмота стали какими-то другими. Он был в роговых очках, но взгляд его стал зорче. Одет он был так же, но выглядел как-то подтянуто и двигался ловчее.

От смущения и растерянности она заговорила так, словно все это случилось не с ней. Она спросила, не посоветует ли он, как быть ее знакомому, у которого нашли дуодиапсихоз. Не скажет ли он, есть ли такая болезнь? Ведь он много знает.

Он выслушал ее и согласился, что кое-что действительно знает. Он спешил, явно спешил куда-то, и все же быстро проглядел толстый справочник. Нет, сказал он, ему не кажется, что есть такая болезнь.

– Я подозреваю, – закончил он, серьезно глядя на нее сквозь очки, – что вашего знакомого надул шарлатан.

Сомнения ее подтвердились, и она пошла домой. Он вышел с ней, не скрывая нетерпения. Полисмен поздоровался с ним; в этом не было ничего странного – полисмены здоровались и с ее отцом, и с другими здешними жителями. Но Энид удивило, что сам он, проходя, бросил полисмену:

– До моей телеграммы – все по-прежнему.

Подойдя к своему дому, она поняла, что случилось самое худшее. У калитки стояло черное такси, и она чуть ли не с завистью подумала о похоронах. Если бы она знала, кто в такси, она бы тут же устроила скандал. Но она не знала, и вошла в дом, и увидела, что по обе стороны стола сидят два доктора в черном. Один из них – статный и среброволосый, в элегантном пальто – уже поднес перо к бумаге. Другой был гнусный Джон Джадсон.

Она остановилась у дверей и услышала конец их беседы.

– Мы с вами, конечно, знаем, – говорил Джадсон, – насколько вертикальное деление важнее прежнего, горизонтального, различавшего сознание и подсознание. Но профаны вряд ли слышали об этом.

– Вот именно, – ровно и мягко промолвил Дун.

Он говорил на удивление мягко и старался как мог утешить Энид.

– Скажу одно, – говорил он. – Все, что может смягчить удар, будет сделано. Не стану скрывать – ваш отец уже в машине, под опекой в высшей степени гуманных служителей. Все это ужасно, дитя мое, но, быть может, мы сплотимся особенно тесно, когда нас постигла…

– Ладно, подписывайте скорей! – грубо прервал его Джадсон.

– Молчите, сэр! – достойно и гневно ответил Дун. – У вас не хватает гуманности, чтобы разговаривать с людьми, которых постигла беда. Но мне, к счастью, не раз доводилось это делать. Мисс Уиндраш, я глубоко скорблю…

Он протянул руку. Энид растерянно взглянула на него и отступила назад. Ей стало страшно – так страшно, что она обернулась к Джадсону.

– Выгоните его! – закричала она пронзительно, как истеричка. – Он еще ужасней, чем…

– Ужасней, чем… – повторил Джадсон.

– Чем вы, – закончила она.

– Подписали вы или нет? – крикнул Джадсон.

Дун подписал, как только от него отвернулись; и Джадсон, схватив бумагу, выбежал из дому.

Сбегая по ступенькам, он подпрыгнул, как школьник, вырвавшийся из школы, или как человек, добившийся своего. А Энид почувствовала, что могла бы простить ему все, кроме этого прыжка.

Позже – Энид не знала, сколько прошло времени, – она сидела у окна и смотрела на улицу. Горе ее достигло той степени, когда кажется: хуже быть не может. Но это было не так. Двое в форме и один в штатском поднялись по ступенькам, извинились и предъявили ордер на арест Уолтера Уиндраша по обвинению в убийстве.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю