Текст книги "Искатель. 1969. Выпуск №1"
Автор книги: Гилберт Кийт Честертон
Соавторы: Олег Куваев,Юрий Тупицын,Александр Лукин,Теодор Гладков
Жанры:
Научная фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц)
ИСКАТЕЛЬ № 1 1969
Олег КУВАЕВ
ПТИЦА КАПИТАНА РОССА
Рисунки Г. НОВОЖИЛОВА
ТЕКУЩИЙ МОМЕНТ
Сижу я сейчас в Москве, в парке Ботанического сада, на лавочке. Июль, Воскресный день. На душе – благость.
До одури пахнет столетними липами и березой, и если заткнуть уши и смотреть только на верхушки деревьев и облака, то совсем как в лесу. Кажется, что лежишь на траве и кусаешь былинку под ход немудрящих мыслей.
Июль наваливается на меня теплом, густым от деревьев воздухом, и слышно, как попискивают в кустах, за спиной птахи. С дальних улиц доносится приглушенный треск мотоциклов И древний трамвайный звон.
…Прозвякал и укатил к Рижскому вокзалу трамвай. А по тенистой дорожке прошел мимо меня старичок. С транзистором. Ему бы о пенсии думать, о склерозе, о спасении души, о том, как жаль будет оставлять этот мир С его березами, заботами, воробьями, друзьями, похмельем и поступательным движением истории. А он шел и тащил дуэт Эдвина и Сильвы, бодрый старичок современник.
ДАВНО ЭТО БЫЛО
Пожалуй, сознательная моя биография началась лет двадцать назад, после того случая, когда мы по водосточной трубе влезли на второй этаж школы, вскрыли дверь директорского кабинета, потом ящик стола и обнаружили там груду самодельных пистолетов, заменявших нам довоенные пугачи. Тогда, после войны, у нас мания была на эти «поджиги»-самопалы, и учителя с ног сбивались, отбирая небезопасные игрушки.
Было нас четверо приятелей-самопальщиков: Мишка Абдул, Пыч, Валька Сонный и я. В директорском кабинете бывали мы редко; как известно, туда водят для чтения нотаций, а во время нотации не особенно поглазеешь по сторонам. Мы тщательно проверили все шкафы, взяли свои дюралевые пушки, потом ребята пошли в примыкавшую к кабинету кладовку, где валялось поломанное барахло из физкабинета: катушки Румчорфа, электростатические машины, сломанная модель паровика, а я стал исследовать письменный стол. Почему-то я свято верил в легенду, что на каждого из нас заведен особый кондуит, где записаны все наши грехи, тайные и явные наши мысли, а также прогноз на будущее. Очень мне хотелось узнать, что там про меня написано. Так и наткнулся я на письмо в незапечатанном конверте.
Стыдно мне было его читать, но читал. Объяснялся директор в любви нашей учительнице по литературе, тишайшей Марии Павловне. Видно, что-то между ними уже было, так как обращался он к ней просто «Маша», а подписался «Алексей», хоть был для всех Алексей Алексеич. В мучительном стыде, что я узнал тайну взрослых, да еще про любовь, просидел я, краснея, минуту или больше, а потом, словно дьявол меня трахнул по затылку, заорал:
– Га, ребята, диреша учителке письмо пишет!
Мы читали письмо вслух и реготали, и хрюкали, и паясничали, и потом, уже вовсе ошалев от собственного свинства, взяли с подоконника мел и на двери каждого класса на двух этажах и на полу, и на досках, и на стенах написали крупно: «Маша + Леша», «Маша + Леша».
Как и положено при каждом преступлении, пришла к нам трусость. И хоть пыжились мы друг перед другом изо всех сил, но в кабинете сделали все, как было: стол заперли, и дверь заперли, и даже окно ухитрились закрыть, спустившись опять по водосточной трубе. Авось минует неминуемое, пронесет стороной.
Даже сейчас стыдно за эту дурь…
На другой день нам в школе ничего не было, а на третий Мария Павловна принесла сочинения, а в сочинениях я неведомо зачем городил ужасный мрак, штормы и бурные чувства, будто я в Байроны готовился. Мария Павловна протянула мне мою, как всегда, исперечерканную тетрадку и, как всегда, подняв тонкие белесоватые брови, спросила: «Зачем вы все это пишете?» А я подумал: «Ладно, ладно, вам-то что пишут!»
Было мне легко, ибо шкода, значит, сошла, – устыдился директор, что мы его тайну по всей школе разболтаем. Тут-то меня и вызвали к директору.
Директорский кабинет находился в конце коридора, и я шел по коридору на ватных ногах, а потом понял, что это уже конец, такого мне не простят; и стало равнодушно и пусто, даже не особенно интересно было, как директор догадался, что идею забраться в кабинет подал я и я же заорал: «Га, ребята, диреша учителке письмо пишет!» Еще я думал, кто там, кроме директора, перед кем тянуть: «Я ничего не знаю…» Шел я мимо дверей, уроки были в самом разгаре, и каждая дверь, как клапан, выдавала мне порцию учительской премудрости про Навуходоносора, равнобедренный треугольник, семейство пасленовых, и еще были визг и хохот в шестом. Так с каждым шагом я делался все более и более пропащим человеком, а перед самой дверью стал спокойно мудр жалкой мудростью неудачника, привыкшего к пощечинам судьбы.
Директор был один. Сидел он за пустым столом, а на стол, на синее сукно, падал солнечный свет, и вверх-вниз плясали в этом свете пылинки. Правый рукав директорского пиджака был подколот, как всегда, булавкой; из-за того, что он писал левой рукой, я и узнал тогда сразу его почерк на письме; и загнутые кончики полосатой крепдешиновой рубашки, галстук с громадным косым узлом, все было, как раньше, кроме директорского кивка на стул: «Садись!»
Ни одному шкоднику еще не предлагали в нашей школе садиться. Я понял, что дело мое совсем плохо.
Директор смотрел в окно. Было видно, как Косая Авдотья, сторожиха, выводит из сарая престарелую Муньку, школьную лошадь. Они с Косой Авдотьей без слов понимали друг друга и одинаково считали нас оболтусами, а не людьми. Только Авдотья стукала нас иногда по затылкам, а Мунька никогда. Но Авдотья нас еще и кормила. В ее комнате, тут же в школе, можно было, когда выгонят с уроков, сидеть и слушать, какой хороший был ее мужик (погиб в сорок втором), и какой был хороший сын Генка, и что Генка скоро придет из армии в капитанской форме со штанами навыпуск и с погонами.
В тот раз я, конечно, не размышлял об Авдотье, а искоса смотрел на директора и ждал. Мы ведь любили нашего директора за то, что он с одной рукой мог за двадцать метров нарисовать пульками из духового ружья правильную пятиконечную звезду и плавал с этой одной рукой. Лицо и разговор у него были не наши, не здешние, сухое лицо, большеносое, весь седой, и хоть у нас в деревне непривычное сначала всегда осмеют, над ним не смеялись; чувствовали в нем какой-то свой стиль, равноправный нашему вятскому стилю.
Так сидели мы довольно долго, пустота внутри меня все не проходила, и я с каким-то величайшим легкомыслием стал размышлять о том, что, может быть, Мунька и Косая Авдотья даже разговаривают между собой и все понимают.
Директор, наконец, повернулся ко мне и, ей-богу, по-моему, искренне удивился, меня увидев. Так с этим удивленным выражением он смотрел на меня – видно, забыл сделать подобающее по педагогике выражение лица, а может, просто не считал нужным его делать.
– Ты знаешь, Ивакин, что такое подлец? – спросил он.
Я только открыл было рот, чтоб затянуть: «Я ничего не знаю, я ничего не делал…», но он прервал меня:
– Знаешь, конечно. Так вот, ты уже дошел до грани. Из тебя может вырасти простой, обычный негодяй. Ничего больше, кроме негодяя. Иди!
…На урок я не пошел тогда, а пошел в парк, или, как его называли, «сад» при школе, хотя никаких фруктов там не водилось, а были громадные липы, тополя и березы.
В парке имелась физкультурная площадка: волейбольная сетка, шест, разные там стенки и бревна. На шесте можно было здорово качаться; и если подобрать размах, то столбы, на которых он висел, начинали дрожать, скрипеть и шататься чуть меньше шеста. Я повис на этом шесте и все качался, качался, все шире и больше, столбы ходили ходуном, а я летал где-то в поднебесье и ждал, что сейчас лопнет визжащая петля на шесте, я грохнусь на землю, а сверху свалится бревно и раздавит мне череп. Тут меня и застали Мишка Абдул, Пыч и Валька Сонный.
– Он убиться хочет, – сказал Пыч, – его из школы выгнали.
– Плевать, – сказал Абдул. – В ремеслуху пойдет. У меня брат…
Тут я приспустился на шесте, стал качаться потише. У меня вдруг прорезался непостижимый интерес к «ремеслухе». Да и про Мишкиного брата, Абдула-старшего, стоило послушать. Три года назад он уехал в Челябинск в ремесленное училище и потом появлялся несколько раз в селе в форме ремесленника и все более и более делался городским, а прошлый год приехал уже без формы, в шелковой рубашке с закатанными рукавами и при часах. По этому случаю несколько взрослых парней решили его побить, так уж они сочли необходимым. Вскоре всем на той вечеринке стало известно, что сегодня будут Абдула-старшего бить. Парни – из тех, кто не дорос до армии в последний военный год, – собрались кучкой: видно, решали, кто первый пойдет и врежет ему по уху. Все решала абдуловская хитрость: надо было по правилам ему собрать двух-трех приятелей, потом отойти, вроде как покурить, и потом уже одному Абдулу отделиться и что есть духу чесать домой; никто бы его не осудил. Но не нашлось у Мишкиного брата двух-трех приятелей; и он, к всеобщему восхищению, снял демонстративно часы, положил их в карман, а потом стал подходить к совещающимся: «О чем интересном разговор, ребята?» Так ничего и не получилось, а у нас, пацанов, стало одним героем больше.
Мы немного поговорили о «ремеслухе», Мишка Абдул сказал, что он, если надо, брату напишет и тот устроит меня в самолучшее место. Потом Мишка и Пыч ушли, а мы с Валькой Сонным остались вдвоем, потому что были друзьями.
С Валькой Сонным было хорошо. Особенно когда надо было обсудить коренные вопросы жизни, потому что Сонный Валька умел задумчиво моргать своими поросячьими ресницами и отвечать не спеша, что и придавало нужную солидность разговору. Кроме того, Валька категорически не курил, даже пробовать не хотел, настолько категорически, что его даже дразнили за это. В общем я считал его правильным парнем, не чета Мишке или Пычу.
И вот мы с ним сидели в нашем сарае, где зимой хранилось сено, и обсуждали мой дальнейший жизненный путь.
– В школе мне не жить, – сказал я. – Подамся в ремеслуху. Решено.
– Не отпустят, – сказал Валька.
– Как не отпустят, если я подамся?
– Так, – сказал Валька.
Тут я ему рассказал все о директоре, и о себе, и о нашем разговоре. Кое-что я ему прибавил, а когда прибавил, так и сам поверил в это; и получилось так, что директор предсказал мне ужасную будущность преступника, и нет мне от этой доли спасения, если только что-нибудь свыше не осенит меня – не отведет от уготованного пути. Факты-то были налицо: вызывали все-таки одного меня, и вызывали, конечно, за письмо, а я и есть главный виновник, про других директор даже не спрашивал – следовательно, давно я у него уже лежу весь видный как на ладошке.
Сонный Валька все это понял, а еще больше он понял, что раз директор другими не интересовался – значит ничего с ним не будет, а этого он боялся больше всего, потому что Валькина мать очень уважала директора; он даже к ним в гости иногда заходил, не как директор, а просто как сосед по улице и человек.
Валька ужасно обрадовался, что ему все сошло с рук, стал чрезвычайно добр и целиком переключился теперь на обсуждение моего будущего.
– Это точно, – сказал он. – Человек еще родиться не успел, а за него уже все придумано. И редко кто увернется, все равно что с поезда на полном ходу соскочить.
– С поезда-то я спрыгну.
– Ну, это другой поезд, – не соглашался Валька. – С этого не особенно напрыгаешь…
Так мы сидели в сарае на куче старого, пахнущего брожением сена. Вечер был. В сарай сквозь дыры в потолке вначале падали красные закатные лучи, а потом все посинело, стало холодно и тревожно, как всегда бывает тревожно весной, когда вечер и подмораживает после погожего дня. Плакать почему-то хотелось, но без слез и неизвестно о чем.
– Знаешь, – без всякой связи сказал Валька. – Есть у нас дома одна странная вещь. Мы ее с собой по строгому наказу отца, когда эвакуировались, вывезли. Там какие-то бумаги о каком-то человеке. Дед этого человека знал и оставил бумаги отцу, а отец все говорил, что вот будет у него свободное время и он напишет об этом человеке всему миру и в назидание балбесам вроде меня.
– Слушай, – сказал я. – Дай-ка ты мне эти самые бумаги. Может, там и есть все, что мне нужно.
– Нельзя, – вздохнул Валька. – Мать голову оторвет.
– Валька! Я же один за всех вас отдуваюсь. Неужели хочешь, чтоб я совсем погиб?
– Ладно, – подумав, сказал Валька и ушел, промолвив, что сейчас вернется. Видно, понял серьезность момента.
Валька пришел быстро и вытащил из-под полы не очень большую шкатулку. Шкатулка была из твердой темной кожи с медным замочком. Сразу видно, что старинная вещь.
– Давай, – сказал Валька. – Надо шкатулку обратно, чтоб мать не заметила.
Я быстренько разгреб землю и вытащил свой личный сейф: крупнокалиберный артиллерийский снаряд. Взрывчатки в снаряде не было, а отверстие, куда ее должны были положить, было завинчено зачем-то хорошей пластмассовой пробкой. Наверное, это был очень хороший специальный снаряд, раз его пустую болванку завинчивали пластмассовой пробкой.
– Смотри, – сказал Валька. – Чтоб до завтра не отсырели.
Он очень завидовал, что у меня есть такой сейф, который свалился с платформы, когда везли на переплавку военный лом.
На следующий день было воскресенье. Мать с утра уехала на базар в райцентр. Я остался дома, сидел и мечтал об одностволке с пузатым японским затвором, которую дядя Гриша обещал подарить, если буду человеком.
Было очень тепло. Текло с крыш. Куры во дворе блаженствовали, разгребая навоз.
В дверь стукнули два раза пяткой, один раз кулаком и один раз спиной. Это был Сонный Валька.
– Ничего не заметили, – сказал он. – Тащи снаряд.
Мы выкопали снаряд, холодный от мерзлой земли. Куры кинулись в сарай: наверное, решили, что мы для них червяков копаем.
– Кыш, – сказал Валька и принялся кряхтеть над пробкой.
Он был послабее меня. Потом мы пошли в дом, вытерли клеенку на столе и положили на нее бумажный сверток.
ЗАПИСКИ СТРАННОГО ЧЕЛОВЕКА
Состоял этот сверток из плотных линованных листов в клеточку, только листы были размером побольше нынешних и клеточки покрупнее. По-видимому, это был дневник. А может быть, просто переписанные выдержки, так как почти вся тетрадь была исписана ровным разборчивым почерком без помарок, зачеркиваний и одними и теми же зеленоватыми с радужным отливом чернилами. Чернила были хорошие, не расплылись. На первой странице стояла фраза:
«Непостижимость цели нашего назначения, безграничность желаний человеческих и суета всего подлунного наполняют иногда душу ужасной пустотой».
Больше ничего на этой странице не было. На второй, точно посреднике, изложено:
«В старинной книге «Чудеса мира» с подзаголовком «Живописная панорама удивительных созданий природы и трудов рук человеческих» сказано: «…и никогда ум наш не перестанет предаваться очищаему душу восторгу при виде таинств подлунного мира».
Далее, на третьей странице, начинался текст. Наверху по-латыни – «Rhodostethia rosea» и два раза подчеркнуто красным.
Вот этот текст:
«С детских лет мое внимание было приковано к легенде об удивительной птице – розовой чайке арктических стран, Впервые мне рассказал о ней Адам Спицын, один из костромские чудаков. Все жалованье почтового чиновника тратил он на приобретение книг о путешествиях в арктические страны, на выписку прейскурантов и приобретение наимоднейшего охотничьего оружия: штуцеров, винтовок, ужасной мощности «слоновьих» ружей. Путем трехлетней экономии он купил даже удивительный «ланкастер» – точную копию штуцера, с которым ходил по пустыням Центральной Азии великий исследователь Николай Михайлович Пржевальский. Этот Адам Спицын, никогда и никуда из Костромы не выезжавший, снабжал меня книгами о славных путешествиях Джона и Себастьяна Каботов, я читал отчет об экспедиции Парри и гибели ста человек экспедиции Франклина. Он рассказал мне, что в пустынях Севера встречается иногда удивительная птица – чайка розового цвета. «Влияние этой птицы на умы человеческие столь велико, – говорил он мне мечтательно, – что люди, увидев ее, навсегда заболевали двумя болезнями: противоестественной тягой к стуже полярных стран и отвращением к суете человеческих поступков». Он, кстати, давно уже болел этими болезнями, хотя и не видел розовой чайки.
Спустя некоторое время я с удивлением узнал, что розовая чайка (Rhodostethia rosea) фигурирует во многих справочниках как реально существующий вид. Долгие поиски пролили некоторый свет на сие загадочное явление.
Впервые о розовой чайке сообщил капитан Джон Росс, участник знаменитой полярной экспедиции Парри. Экспедиция занималась поисками Северо-Западного прохода среди бесчисленных островов Канадского архипелага.
Капитан Росс командовал одним из судов экспедиции. Среди прочих участников на борту находился его племянник, Джемс Росс, прославившийся позднее открытием северного магнитного полюса.
В 1823 году судно проводило третью, последнюю зимовку у берегов земли Мелвилла – обширного низменного острова, среди унылых холмов которого паслись редкие стада мускусных овцебыков и карибу.
23 июля 1823 года в ожидании скорого вскрытия льдов почти весь состав экспедиции отправился охотиться на мускусных быков, чтобы пополнить запасы мяса. Примерно в полумиле ходьбы от корабля Джон Росс заметил каких-то небольших птиц, по-видимому чаек, кружившихся надо льдом в странном, напоминавшем ломаный полет летучей мыши танце. При приближении людей птицы не улетели. Рассеянный свет туманного дня не позволял рассмотреть их подробно, и Джон Росс со свойственным исследователю любопытством, а может, просто из спортивного азарта подстрелил двух птиц из кружившейся стаи. Вот что он пишет об этом:
«Невероятная картина предстала нашим глазам. На вытаявшем весеннем льду лежали две птицы – чудо из чудес, когда-либо виденных человеком. Вся грудь и низ живота их были окрашены в нежнейший розовый цвет, какого, смею уверить, никогда не добьется кисть любого, даже гениального, живописца. Клюв и ноги были карминно-красными, как самые драгоценные кораллы южных морей, нижняя часть крыльев и плечи отливали голубым перламутром. И в завершение этого изумительного сочетания красок шею каждой из птиц украшало сверкающее черным агатовым пером ожерелье. В немом восторге мы забыли все тяготы перенесенных бед, только слышен был благоговейный шепот, и убитые птички бережно, как драгоценность, переходили из рук матросов в руки офицеров, от офицеров к матросам. Ничуть не испуганная нашими выстрелами стая летала над нами с тихими странными криками; иные садились на торосы или пробегали по льду короткое расстояние и напоминали лепестки невиданных роз, чудом занесенных в ледяную пустыню. Позднее путем тщательного опроса я установил, что ни у одного из нескольких десятков присутствовавших не возникла мысль выстрелить еще, хотя все стояли с заряженными и готовыми к стрельбе ружьями. Таково было странное влияние пережитого нами момента. Больше мы этих птиц не встречали…»
Снятые с величайшей тщательностью шкурки двух птиц Джон Росс благополучно доставил в Англию. И это в какой-то степени послужило ему спасением. Суровое английское Адмиралтейство признало экспедицию чрезвычайно неудачной, не оправдавшей затраченных средств. Джону Россу угрожал чуть ли не суд или, во всяком случае, разжалование. Но подхваченная газетами весть об открытии удивительной птицы помогла ему. В Британский музей, где были выставлены чучела, изделия лучших чучельных мастеров Англии, шли тысячи любопытных, юмористический «Панч» помещал карикатуры, как сотни английских юнцов бегут из дома, чтобы поступить в королевский флот и собственными глазами увидеть «чайку Росса», северное поветрие отразилось на дамских модах. Джон Росс, по некоторым сведениям, заболел после перенесенных тягот странной болезнью: до последних дней своей жизни он изучал обширные архивы Адмиралтейства, пытаясь найти в секретных отчетах знаменитых и безвестных путешественников упоминание о встреченной им редчайшей птице.
В научных же кругах разгорелся жаркий спор: кем считать вновь открытую птицу? Объяснить ее окраску чисто местной географической особенностью или случайной игрой природы, как, например, белая окраска животных и птиц альбиносов, или же принять ее как новый и чрезвычайно редкий вид? Многие весьма знаменитые своими трудами ученые указывали на то, что, несмотря на громадное количество сведений о пернатых, накопившихся от древних до наших дней, никто никогда и нигде не упоминал о розовой чайке и что странный сей феномен был бы более уместен в лесах Южной Америки, у африканского или индийского побережий.
При всем уважении к научным авторитетам я могу заметить только одно: животные-альбиносы стаями не ходят, а Джон Росс видел именно большую стаю одинаково окрашенных птиц, что подтверждали десятки свидетелей и, кроме того, новая птица имеет клиновидный хвост, какого не имеет ни одна из известных нам птиц семейства чаек…»
ПРОДОЛЖЕНИЕ ОБРАЗОВАНИЯ
Мы с Валькой читали все это вслух по очереди. Вскоре я заметил, что Валька не слушает меня, а размышляет о каких-то своих проблемах. В конце концов он придвинул к себе мою тетрадь с задачами и принялся рисовать на обложке глобус, какой-то странный.
– Ты слушаешь или нет? – спросил я.
– Угу, – ответил Валька, продолжая рисовать кривой глобус.
– Хватит на сегодня, – сказал я наконец.
Мы снова закопали снаряд в сарае. Ощущение великой тайны так и пропитывало нас насквозь. Мы собрались было торжественно помолчать, но долго не вытерпели. Валька сказал:
– Знаешь, если бы карту хорошую, то можно поехать искать эту птицу. В тамбуре бы доехали. Где эта земля Мелвилла?
– В атласе где-нибудь, – сказал я.
…Потом наступило лето, экзамены; мы кончили седьмой класс, и все старое тоже кончилось. Мишка Абдул ушел по стопам брата в ремесленное. Пыч уехал в Нижний Тагил к дяде. Валька Сонный неожиданно укатил в Германию, куда их вызвал отец-подполковник. Валька перед отъездом совсем ошалел, даже меня не узнавал от волнения.
Мать во что бы то ни стало решила дотянуть меня до десятого класса, а дядя Гриша все-таки подарил для поощрения свою древнюю одностволку времен японской войны. Я начал пропадать в лесу, осваивать загадочные лесные местности: Шамониха, Ивковское болото, Кривые Бугры. В этих странствиях по сосновым вятским лесам я твердо решил, что стану путешественником. Про орлов и бушующее море писать в сочинениях бросил, решив все это переживать тайно, и начал получать четверки.
…До сих пор не пойму, кой дьявол понес меня в пединститут. Может, потому, что – институт этот имелся рядом, в области, и мать сказала: «Картошку будешь с собой возить, сало можно прислать», – мудрый фактор.
Так или иначе, послал я документы в педагогический и стал ждать вызова, а сам с непонятным даже себе самому усердием стал на речке готовиться к экзаменам. Хорошее было лето тогда – солнце такое, что больно читать ослепительно белые страницы учебников, и душа от законов Ньютона и правил правописания уходила в какие-то смутные закоулки, где бродят биотоки жизни, и хотелось просто мечтать, преимущественно о путешествиях и подвигах при этом. Книжка у меня такая имелась: Д. Ливингстон, «Путешествие по Южной Африке». А на обложке – буйвол, негр и крокодил.
Когда передо мной возник этот пединститут, в выборе факультета я не колебался. Конечно же, географический. Откуда было мне знать, что учитель математики – отнюдь не математик, физики – не физик, географии – далеко не географ, но всегда учитель.
Но тогда я об этом не думал, а думал о том, как хорошо будет бродить с винтовкой по разным местам; может, где еще горные хребты неоткрытыми валяются, или там пещеры и гигантские озера с неизвестными названиями. Племена…
Эти благие мысли заставили меня усердно трудиться. Одностволка моя праздно висела на стенке.
Там, на реке, я познакомился с интересным человеком – Колькой Силимой. Тогда ему было пять лет – мне восемнадцать. Раньше я на таких внимания не обращал, а сейчас заметил, потому что Колька Силима приходил каждый день к тому же омуту, где я зубрил учебник, и проводил там весь день. Может, потому я его заметил, что раньше кругом интерес, а тут я, река да учебники. Веснушки у Кольки шли до самого пупка, и его прозвище я разгадал сразу: шло оно от цвета Колькиных волос и слова «солома». Было бы противно всем законам естества, если бы наши пацаны, давая прозвище, не превратили солому в Силиму.
Я убежден по сей день, что Колька от самого рождения был глубочайшим натурфилософом.
– В этом омуте Момко живет, – сообщил он мне.
– Какой Момко?
– Живет, – сказал Колька убежденно. – Так надо.
Даже для пятилетнего человека Колька врал очень много. Он был убежден в необходимости и естественности вранья. Когда он видел меня обложенным книжками, он верил, что я просто готовлюсь к небывалому сверхвранью. За это он меня и уважал.
Однажды с Колькой случилась катастрофа. Встретил я его на улице в отглаженном городском костюмчике, с карманами, набитыми ценными вещами. Колька вынул из-за спины руку и показал мне тульский пряник. Все-таки я был человеком, причастным к культу великого Момко. Есть Кольке, как видно, уже не хотелось, и пряник числился принадлежностью костюма. Колька показал пряник и снова спрятал его за спину. Скука была у него на лице. Приезжий родственник разбил его мечты изобилием. Дешевый пацан, конечно, стал бы ходить по улицам и демонстрировать свой костюм и всякие штучки из карманов, но Колька был как-то не из таких. Шел он тогда на реку, как и я. И вот я уселся в вечерней прохладе со своими учебниками, а Колька в сторонке лежал на травке и все смотрел в омут. Шло время, темнеть уже стало, как вдруг я увидел, что Колька кинул в реку драгоценный для деревенского пацана пряник. Пряник понесло течением, и Колька шел следом по мокрому песку, забыв про свои башмаки и городской костюм. Так и исчез человек за речными поворотами. Я уже собрался домой, как увидел, что Колька Силима чешет ко мне что есть духу и вопит: «Момко съел пряник!» Мир и равновесие восстановились в Колькиной душе, снова он мог думать о своем Момко и быть счастливым, как может быть счастлив человек, вернувший утраченные категории бытия.
…Часто вспоминал я потом язычника Кольку Силиму, его мужество в тот день и глубокое понимание сравнительной ценности вещей…
В институт я поступил легко. Горизонт – это воображаемая линия, которая…
Просто было в те времена оказаться студентом. Может, причина была в недавней войне, что на экзамены народ валил не так густо.
В середине зимы остановил меня в институтском дворе подвижный брюнет со стеклянным глазом. Порасспросил: кто, что, откуда, и предложил заняться горными лыжами. Оказалось, что он бывший тренер и горит у него душа по горнолыжной работе в наших равнинах, подбирает группу нужных ребят. Я согласился. Получили мы тяжелые ботинки и славной памяти «мукачи», на которых в те годы вся горнолыжная Россия ходила. И – началось!..
Тренировались мы на обрывах над Вяткой, солидные там обрывы. Заснеженный трехсотметровый склон уходит вниз, а внизу ровная замерзшая Вятка, и по ней черные точки лыжников, солнце, а на той стороне – коричневые липовые зимние леса. В затоне вмерзли в лед колесные пароходы, и там что-то постукивает, тенькает, бухает – зимний ремонт.
Поднимаешься ты ступенькой вверх, и сладко ноют ноги, ноет все тело, чувствуешь каждый мускул, в голове все просто: как бы сейчас без ошибки пройти третий правый.
Горные лыжи – великая вещь, так как шлифуют не только тело. На скоростном спуске летишь в стремительную белую мглу, и лыжи – фрр, фрр! – вибрируют под ногами. Ох, как это трудно, всем корпусом еще сильнее падать вперед, еще накатывается склон, черные точечки людей внизу, и лыжи поют, и четкий азартный голос шепчет тебе: «Яма… Удачно… Корпус, выбоина, так, корпус вперед…» И вот пижонский разворот в снежной пыли. Подкатывает наш старина со стеклянным глазом и шлепает тебя молча ниже спины.
– Зад завис, – мрачно говорит старина. – Давай еще раз.
Горнолыжникам, как и прыгунам с трамплина, нельзя кончать день неудачным спуском.
Так и случилось, что однажды треснулся я головой о вмерзший валун и очнулся уже в клинике.
ГЛАС СУДЬБЫ
Помню: лежал я на койке весь перебинтованный, и навестил меня наш старина тренер.
– Что, зад завис? – спросил я из бинтов.
– Нет, – мрачно ответил тренер. – Брюхо ты сильно вперед вывалил и ноги, ноги… Сколько раз говорил!
Уже после больницы стал я замечать, что люди и предметы как-то зыбко так плавают в воздухе. Бежит, например, по коридору человек, то ли Пашка с математического, то ли кто другой, похожий на Пашку, А мы ведь с Пашкой в одной комнате в общежитии жили. И на тренировках конец склона стал выглядеть какой-то туманной, неразличимой бездной. Сказал я об этом тренеру; он потрогал свой стеклянный глаз и чуть не за ручку потащил к глазному врачу, окулисту.
Принимал меня громадный, костистый весь старик, прямо Мефистофель какой-то. Швырнул он меня, как котенка, на стул и лапищами стал выворачивать веки, смотреть сквозь жуткую сверкающую гляделку, дышать табаком. Потом он меня выпустил, гляделку свою на лоб кинул и подергал себя за седую коему на виске.
– Потрясения, припадки, удары были?
– Как же, – говорю. – Прошлый год на лыжах стукнулся. В больнице лежал.
– Глаза у тебя, – сказал он задумчиво, – в полном порядке. Вся загадка внутри.
– Что дальше будет?
– Неизвестно, что будет. Можешь ослепнуть мгновенно, можешь слепнуть всю жизнь, может законсервироваться. Всякие чудеса могут быть. Больше всего бойся уныния. Унылый – слепой. Понял?
– Понял, – сказал я, а в душе ни черта не боюсь. С мальчишеских лет привык жить под лозунгом: «Заживет!».
Стал я носить очки, а тренировки пришлось бросить: какой из очкарика горнолыжник! Но через короткое время опять начал я путать Пашку с другими людьми в коридорах, пришлось надеть очки посильнее, а вскоре еще сильней. После третьего раза, когда дошло уже до минус восьми, я суеверно решил не ходить больше к врачам, тем более что все они утверждали: глаза у меня в полном порядке. Но жутко начала болеть голова. Как будто динамитные взрывы разносили ее изнутри. В один из таких приступов, когда я на лекции начал ощупывать голову, нет ли на черепе трещин от этих ужасных взрывов, я подумал на мгновение, что, может, я давно уже сошел с ума, только этого никто не видит. Покосился на ребят, сидят мои приятели-четверокурсники, кто лекцию пишет, кто погрузился в интересный том художественной литературы. Староста нашей группы Ваня, по кличке Берендей, из Яранска, зачем-то мигнул мне и хотел что-то шепнуть, но, видно, вспомнил, что от его шепота лекторов хватает инфаркт, смолчал. После лекции Ваня Берендей подошел ко мне и мрачно сказал: