Текст книги "Мечтатели"
Автор книги: Гилберт Адэр
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)
Если раньше они с Изабель могли воображать себя парой легендарных влюбленных, вроде Ромео и Джульетты или Тристана и Изольды, то в кого они превратились сейчас? В нелепую пару, такую, какой были бы Тристан и Джульетта.
Теперь Teo каждую ночь, возвращаясь на цыпочках из туалета, безмолвно, торжественно, как некогда Мэттью, застывал на пороге спальни, напоминая – своими тревожными глазами и взлохмаченными волосами – трансвестита, с которого только что сорвали парик, и взирал на два нагих сплетенных тела, а затем на грубый отпечаток собственного тела на смятой простыне и собственной головы на подушке, казавшийся ему своим собственным запечатленным отсутствием, привидением самого себя.
Его мстительность, та самая детская мстительность, которую он и его сестра проявляли друг к другу чуть ли не с того момента, как научились ползать, сблизила Мэттью и Изабель и, став тупой, как навязчивая зубная боль, переросла в ревность – чувство, от которого Teo высокомерно считал себя застрахованным. Разумеется, его нельзя было назвать несчастным в полном смысле слова: эти приступы были пока достаточно редкими, слабыми; но счастье, дарованное ему, отныне уравновешивалось тем, в чем он сам был повинен, тем, что он спровоцировал собственными, вполне осознанными действиями.
Действительно ли он ревновал к Мэттью? Скорее можно сказать, что он ревновал в старинном смысле этого слова, не к кому–то, а о чем–то – а именно о том, чтобы вернуть себе то абсолютное право распоряжаться душой и телом собственной сестры, которым он некогда обладал. Временами он даже испытывал сожаление о невинности, даруемой тем запретом, который они с сестрой преступили. То, что теперь этот запрет преступил вслед за ними кто–то третий, для Teo, как он ни любил Мэттью, было причиной невнятного отвращения, которое он к нему испытывал. Кроме того, в их эскападах было нечто, постоянно напоминавшее ему о южноамериканских трансвеститах, наполнявших по ночам Булонский лес, или о тех респектабельных авеню вокруг, где на краю тротуаров выстраивались в ряд через равные промежутки, словно счетчики парковки, проститутки, или об оргиях, организуемых молодыми способными бизнесменами в шикарных отелях с хорошим выбором напитков в мини–барах и зеркалами, через которые можно подглядывать, что творится в соседней комнате.
Teo раздражало еще и то, что Мэттью гордо выставлял напоказ свою любовь, словно иудей–неофит – звезду Давида. Он любил и Teo и его сестру в первую очередь за то, что они позволяли себя любить. Я тебя люблю. Эти слова слетали с губ Мэттью так же естественно, как дыхание. Он никогда не уставал повторять их.
Teo принимал как нечто само собой разумеющееся, когда эти слова были обращены к нему. Когда же они предназначались Изабель, он слушал их с плохо скрываемым раздражением. В этом он был гораздо больше похож на Мэттью, чем ему самому казалось, – он был из тех, кто мечтает обладать бесчисленным множеством любовниц. Для каждой из которых он был бы единственным.
Хотя и чрезвычайно редко, у каждого из них по очереди все же случались озарения, когда вдруг становилось понятно, что час расплаты неминуемо близится и что мир, который так долго смотрел на их забавы сквозь пальцы, вскоре решится предъявить им счет. Но, как ни странно (впрочем, сказать по правде, они не обращали особенного внимания даже на эту странность), наступление рокового часа все откладывалось и откладывалось. Телефонный звонок из Нормандии не возвещал им о скором приезде родителей, тетушка из «Синего негра» тоже не баловала их своим вниманием.
Надо сказать, что телефонных звонков не было вообще – не только из Нормандии, и однажды, когда Teo все–таки снял трубку, решившись позвонить в Трувиль, чтобы опередить неизбежное, он с удивлением обнаружил, что телефон молчит.
Его изумление длилось ровно столько, сколько требовалось, чтобы обдумать, сообщить ли о своем открытии остальным. Затем, предположив, что родители, уезжая, забыли оплатить счет и телефон отключен, он решил больше не думать об этом.
Que reste–t–il de nos amours?
Que reste–t–il de ces bon jours?
Une photo, vieille photo
De ma jeunesse.
Que reste–t–il des billet–doux,
Des mois d'avril, des rendevouz?
Un souvenir qui me poursuit…
…qui me poursuit…
…qui me poursuit…
..qui me poursuit…
Словно нервный ребенок запинается, выговаривая трудное слово, так пластинка, износившаяся от неумеренного прослушивания, заедала теперь всегда на одном и том же месте. Слушать ее стало мучительно. Но после нескольких попыток заменить эту песню Трепе другой или даже популярной классикой вроде «Valse triste»{74} или «Весеннего шелеста» Сибелиуса, они вынуждены были вернуться к тому самому аккомпанементу, под который началась их игра. И постоянные повторения, которые прежде так резали им ухо, стали для них привычными.
Они включали отопление на полную мощность и расхаживали по квартире нагишом. Но они никогда не были просто голыми: каждый из них носил какой–то один предмет одежды, который мог быть у Teo, например, белой простыней, накинутой на плечи словно тога, у Изабель – бабушкиными угольно–черными вечерними перчатками до локтя, отчего в темноте она казалась безрукой, как Венера Милосская, а у Мэттью – ковбойским замшевым ремнем, который он носил на бедрах. В таком вот виде они и валялись лениво в le quartier des enfants, принимая то одну, то другую величавую позу.
Никто из них более не называл игру – если это все еще можно было считать игрой – «Кинотеатром на дому» или как–нибудь иначе, так глубоко проникла она во все их поры, и кинематографические аллюзии, с которых она начиналась, в ходе ее эволюции стали излишними и были при первой возможности отброшены. Теперь они уже не могли удовлетвориться кривлянием, шутовским переодеванием, случайными прикосновениями и прочими похотливыми подростковыми штучками. Старый реквизит больше не использовался, игра предстала во всем своем неприкрытом буквализме полового влечения, кожи, плоти, тела, в отверстиях которого они пытались спрятаться от мира так же, как осиротевшие лисята прячутся в любую дыру в земле.
Постоянное недоедание вызывало у них мучительные головные боли. Оставшись без всяких средств, но отказываясь даже думать о том, чтобы связаться с родными или друзьями (впрочем, с какими друзьями?), они время от времени прикрывали свою наготу грязным, вытянутым пуловером и парой усеянных пятнами джинсов, пробирались на цыпочках во двор и рылись там в мусорных баках, выставленных вдоль одной из стен.
Но все, что они находили там – а находили они не так уж и много, – неизбежно вело к ужасным запорам. После длительного пыхтения и кряхтения, сопровождаемого иными, гораздо более комическими звуковыми эффектами, им удавалось иногда произвести на свет стул, представлявший собой твердые, мускусные катышки, похожие цветом и формой на миниатюрные мячи для игры в регби, так что Изабель кричала, постанывая, из–за туалетной двери, что скоро ей «придется делать кесарево сечение, чтобы испражниться».
Как–то раз, шаря в кладовой в поисках хоть какой–нибудь пищи – рассыпавшегося в пыль сухаря в целлофановой обертке или плитки заплесневелого швейцарского шоколада, – Изабель наткнулась на клад, о существовании которого они с братом совсем позабыли: на верхней полке стояли три банки кошачьих консервов, купленных для давно уже почившей сиамской кошки.
Teo нашел консервный нож и открыл банки. Затем они начали доставать прямо руками влажное мясо, покрытое слоем желе, и пожирать его, не задумываясь о том, чем это может кончиться.
К несчастью, кошачья еда, в отличие от содержимого мусорных баков, подействовала на их желудки прямо противоположно. Их лица стали смертельно бледными. В желудках забурчали обильно выделяющиеся газы. Сжимая ягодицы, закрывая ладонями рты, готовые извергнуться тошнотворною лавою, все трое одновременно стрелами метнулись в туалет.
Изабель, которая сохраняла наибольшее присутствие духа, внезапно сменила курс и помчалась в родительскую спальню, лежавшую за пределами le quartier des enfants, и немедленно закрыла дверь на щеколду, чтобы отгородиться от остальных.
Teo и Мэттью, оставшись в одиночестве, промчались по коридору в туалет, расположенный рядом со спальней Teo.
На пороге у них произошла потасовка, во время которой каждый из них с трудом сдерживался, чтобы его не вывернуло наизнанку. Но, хотя Мэттью достиг унитаза первым, Teo тут же отпихнул его в сторону. Потеряв равновесие, Мэттью поскользнулся на линолеуме и растянулся на полу, словно спущенный воздушный шарик, чувствуя, как во внутренностях у него полыхает настоящий огонь. Прямо на глазах у прочно усевшегося на белом троне Teo тело его извергло неудержимую хлещущую струю грязи, спермы, рвоты, яичного желтка, карамельного соуса и отливающей перламутром слизи.
Спустя мгновение, когда Изабель вошла в туалет, он все еще лежал неподвижно среди жидкостей, извергнутых его телом, словно слепой, налетевший на свой поднос с завтраком.
Она нежно подняла Мэттью с пола, обтерла губкой все сводчатые расщелины и набухшие покатости его тела, осторожно проводя вдоль воспаленной щели между ягодицами. Отчасти испуганный, но покорно принимающий эту заботу, он позволил ей продолжать очистительный ритуал, и тогда она сбрила его лобковые волосы – не только вокруг пениса, но и там, где на внутренней поверхности бедер они образовывали нечто вроде темно–серой пороховой дорожки. Посмотрев на себя в зеркало, Мэттью возбудился от собственного отражения: он терся об него, он ласкал его, но отражение упорно отказывалось целовать его куда–нибудь, кроме как в губы. Бледные следы от этих поцелуев еще виднелись какое–то время на туманной поверхности стекла, пока не растворились в воздухе, подобно улыбке Чеширского Кота.
Внезапно безо всякого предупреждения Teo прижал Мэттью к его отражению в зеркале. Выпучив глаза, с носом, скошенным на сторону, скользя зубами по стеклу и левой щекой, приплющенной к своей правой зеркальной двойняшке, Мэттью ловил ртом воздух так отчаянно, что со стороны можно было подумать, будто отражение делает ему искусственное дыхание.
Было очевидно, что Teo собрался изнасиловать Друга.
До этого между двумя юношами существовала некая граница, которую они всегда соблюдали и переступать не решались. С самого начала, по причине, уже давно ими позабытой, они почувствовали, что им следует ограничить свое влечение ритуальным поддразниванием, словесными унижениями и тому подобными вещами. Теперь, когда Teo собрался изнасиловать Мэттью, который уже предвкушал сладострастный восторг, хотя и прекрасно сознавал, что целью Teo было причинить ему боль и унизить, граница была нарушена обеими сторонами.
Изабель в молчаливом возбуждении от причудливого нового поворота событий наблюдала, как эрегированный член ее брата проник в узкий, заросший волосами проход между ягодицами Мэттью, который, отчаянно пытаясь освободить хотя бы один глаз от созерцания своего двойника в глубинах стеклянного хамелеона, строил такие отчаянные гримасы, что со стороны можно было усомниться, Мэттью ли отражается в зеркале или кто–то иной. С мучительным стоном, который мог быть вызван как болью, так и удовольствием, он безоговорочно капитулировал, приняв наконец ту роль, для которой был создан, – роль ангела–мученика, физически хрупкого и покорного, как агнец, ангела, обреченного на то, чтобы его ласкали и били, носили на руках и плевали в лицо, вызывая у любящих его желание защищать его и в то же время осквернять его невинность, которая и есть причина их любви.
Que reste–t–il des billet–doux,
Des mois d'avril, des rendevouz?
Un souvenir qui me poursuit…
…qui me poursuit…
…qui me poursuit…
…qui me poursuit…
Наконец молодые люди, собравшиеся в этом доме, пришли к тому, к чему стремились с того самого утра, когда уехали взрослые. Тео и Изабель воспользовались правом онаниста творить в своем воображении все, что ему угодно с кем угодно, и так часто, как ему угодно, – привычка, которая ведет к тому, что фантазии с течением времени становятся все ужаснее и ужаснее. Разница заключалась только в том, что Мэттью был не воображаемым, а настоящим. Но, мучимый и подвергаемый всем унижениям, какие только удалось изобрести его мучителям, он в то же время был предметом их любви. После каждого унижения его обнимали, обливая слезами, душили поцелуями, просили прощения в смиреннейших, подобострастных выражениях.
В этой смене пытки и ласки он вновь почувствовал то возбуждающее и униженное состояние, которое в ином виде испытал на авеню Ош.
Между тем большой мир, мир средних, заурядных граждан, которого они сторонились (как, впрочем, и он их), мир, который останавливался на пороге их квартиры, словно не решаясь переступить его, тоже, с какой точки зрения ни посмотри, не чуял под собой ног. Иначе как объяснить молчание телефона, внезапное шарканье множества ног по асфальту под окном спальни, так же внезапно сменяющееся абсолютной тишиной, постоянное завывание машин «скорой помощи», полиции и пожарных, несущихся во всех направлениях по ночному городу, и непонятные звуки, весьма похожие на взрывы, которые звучали так тихо, словно бомбы взрывались где–то под стеклянным колпаком.
Весь этот шум, приглушенный, слышный словно под наркозом, – так бывает, если прикрыть уши ладонями, а затем быстро отнять, – все эти шаги, сирены, взрывы, звон стекла, весь этот ад кромешный или светопреставление служили аккомпанементом к самому последнему этапу игры, во время которого Teo, Изабель и Мэттью предстояло, взявшись за руки, сойти или, скорее, вознестись в Ад.
…qui me poursuit…
…qui me poursuit…
…qui me poursuit…
…qui me poursuit…
…qui me poursuit…
Квартира безмолвствовала – тихая, глухая, как гроб. В воздухе витал тошнотворный запах. Сквозь плотные шторы спальни внутрь не пробивался ни единый луч света. Изабель растянулась вдоль кровати, свесив голову, так что волосы касались ковра, ноги прямые, как у висельника. Teo лежал, прижавшись к сестре; лицо его прикрывал непокорный локон. Мэттью сидел, скрестив ноги, на полу, свесив голову на грудь, причем и лицо и грудь были испещрены крестами, полумесяцами и кривыми завитками, как у дикого индейца, но вместо краски художник воспользовался экскрементами.
Тела трех молодых людей более не напоминали элегантную монограмму; их облик был скорее сродни призрачным, серо–зеленым существам, населяющим «Плот Медузы».
Ничто не удерживало более на сем берегу этих путников, пересекавших Лечу, воды которой были ничуть не чище, чем воды любой другой реки.
Умерли они или просто уснули, разбудить их не могли грубые звуки внешнего мира: шарканье ног по асфальту, завывание сирен, взрывы, крики, вопли, ликующие возгласы, удары, похожие на удары шара о кегли, скрип тормозов, свист и пение, которые звучали все ближе и ближе. Они были похожи на застигнутых волшебной дремой, занесенных пургой, погребенных под лавиной кокаина – ибо вечность уже укутала своим одеялом обитателей квартиры на втором этаже дома возле площади Одеон.
И тут внезапно улица, подобно Питеру Пену, проникла в дом через окно.
Маленький камень, выломанный из мостовой, разбил стекло, влетел в спальню, осыпав постель дождем осколков. Он опрокинул граммофон и разбил пластинку с песней Шарля Трене.
Они не были мертвы.
Через пробоину в виде звезды, образовавшуюся в оконном стекле, в комнату ворвалось холодное, туманное солнце. Шум, раздиравший барабанные перепонки, ослепительный свет и пьянящий воздух мгновенно преобразили комнату.
Они открыли глаза. Напоминая астронавтов, перемещающихся в состоянии невесомости, они неуверенно поднялись на ноги. Медленно они направились к разбитому окну, как будто их влекло туда потоком вырывающегося в космический вакуум воздуха, медленно перенося ногу и осторожно опуская ее на пол. Teo пошатнулся – Изабель подхватила его, Мэттью сбил на пол настольную лампу в стиле ампир, и колба лампочки беззвучно взорвалась при падении.
Они добрались до окна. Teo, отдернув шторы, отворил его и выглянул на улицу. И вот что он увидел, глядя на длинную, извилистую улицу.
Слева по направлению к площади Одеон, посреди наваленных куч булыжника, камней и обломленных ветвей деревьев стояли, выстроившись фалангой, офицеры СРС в шлемах, которые медленно и осторожно продвигались, напоминая всем своим видом римских легионеров. Их кожаные башмаки с хрустом крошили обломки, попадавшие под каблуки; руки в черных перчатках сжимали дубинки и ружья, заряженные резиновыми пулями, а металлические щиты образовывали нечто вроде известной детской головоломки, в которой на шестнадцать свободных мест приходится пятнадцать маленьких квадратиков. Продвигаясь, они перегруппировывались так, что новый щит немедленно занимал освободившееся место.
Посередине улицы над перевернутым автомобилем клубился дым. Кто–то водрузил на него похожие на детали детского конструктора чугунные решетки с волнистым узором, выломанные из мостовой.
Справа, разливаясь по асфальту, текла и колыхалась человеческая река, состоявшая в основном из молодежи. Люди шли, подняв в воздух сжатые кулаки, а вела колонну юная девушка в байковом пальто, совсем еще подросток, которая, уподобившись новой Пассионарии или Жанне д'Арк, размахивала красным флагом, трепетавшим и развевающимся на ветру.
Маршируя, они пели, бесстыдно играя на галерку, которая в данном случае состояла из почтенных домовладельцев, высыпавших на залитые солнцем балконы и после минутного замешательства начавших подхватывать слова, так что вскоре пела, в полном смысле этого слова, вся улица, наконец обретшая голос. И пели они, разумеется, самую прекрасную, самую вдохновенную песню, известную человечеству.
Debout, les damnés de la terre!
Debout, les forçats de la faim!
La raison tonne en son cratère,
C'est l'éruption de la fin.
Du passé faisons table rase,
Foule esclave, debout, debout!
Le monde va changer de base,
Nous ne sommes rien, soyons tout!
C'est la lutte finale
Groupons–nous et demain
L'Internationnale
Sera le genre humain!
Teo, Изабель и Мэттью были потрясены удивительным зрелищем, представшим их глазам, пожалуй, не меньше Сары Бернар: как–то раз, когда ее кучер поехал новым путем от hôtel particulier, в котором она жила, к театру «Комеди Франсез», актриса воскликнула, впервые увидев церковь Святой Магдалины: «Какого черта греческий храм делает посреди Парижа?»
Если даже они и слышали шум вавилонского столпотворения, который нарастал день ото дня, пробиваясь сквозь звуки песенки Трене, сопровождавшей их игру, их внутренний слух был настроен таким образом, что любой внешний шум воспринимался ими как естественное дополнение, не вызывающее вопросов, вроде фоновой музыки к фильму. Поразило их, что этот едва заметный призвук оказался звуковой дорожкой к совершенно другой картине – к исторической драме, в которой они были простыми зрителями, к тому же опоздавшими к началу сеанса.
Первым очнулся Teo.
– Я пошел на улицу, – сказал он.
И направился с балкона в ванную, чтобы умыть лицо холодной водой. Мэттью и Изабель последовали его примеру. Какое–то время никто не произносил ни слова. Они быстро покончили со своим туалетом, ограничившись самыми необходимыми процедурами. Повернувшись спиной к друзьям, Мэттью удалил с лица и торса таинственные знаки. Экскременты, засохшие и ставшие твердыми, как глина, отпадали и осыпались в раковину. Затем воспитание, полученное в Сан–Диего, все же взяло верх, и Мэттью, встав в ванну, облил себя с головы до ног из душа. Остальные обошлись умыванием лица.
Они собрали одежду, которая все еще кучей валялась на линолеуме в прихожей, натянули нижнее белье, рубашки, джинсы, носки и ботинки и, так и не обмолвившись ни словом, сбежали вниз по лестнице на улицу.
Весь день шел дождь. Теперь же, когда наконец вышло солнце, Париж вывесили на просушку. Мостовые, фасады домов, плащи формирований СРС – все влажно поблескивало. Перевернутый автомобиль оказался красным «ситроеном», двери которого были выломаны, чтобы послужить доспехами демонстрантам. Ветровое стекло разбито вдребезги, крышка багажника сорвана. Молодежь, распевавшая «Интернационал», одетая, словно в униформу, в голубые джинсы, алые шейные платки и несколько вязаных пуловеров, натянутых один на другой, сгрудилась за автомобилем.
Эти демонстранты, вглядывавшиеся куда–то задрав голову, очень смахивали на детишек в Люксембургском саду, застывших в ожидании начала кукольного представления. Но как в том случае, так и в этом публика была в каком–то смысле важнее самого представления: поэтому не бойцы СРС с их дубинками, похожие на Петрушек, а именно эти молодые люди, столпившиеся в дверных проемах, притаившиеся за рекламными тумбами, оклеенными киноафишами, которые приглашали на показ «Собирательницы» Эрика Ромера{75} и «Haxan» Беньямина Христенсена{76}, приковали внимание Teo, Изабель и Мэттью.
Кафе уже закрылись. Столы и стулья были свалены в кучи, чтобы заблокировать двери. Сжимая в руках пивные кружки или кофейные чашки, посетители разглядывали происходящее через витрины, но некоторые продолжали как ни в чем не бывало читать свои газеты, писавшие именно о тех беспорядках, что происходили на улице буквально в нескольких метрах от них, – так ценители оперы во время представления сверяются с партитурой, освещая страницы карманным фонариком.
В одном из кафе юный араб с редкозубой улыбкой и рассеченной шрамом щекой яростно тряс китайский бильярд. Рядом с ним другой посетитель, урожденный француз, склонившись над стойкой бара, болтал с барменом, который элегантными движениями протирал один пустой стакан за другим. Рядом с ними кофеварка издавала такой шум, что легко могла заглушить взрыв любой бомбы.
Все замерло, как на съемочной площадке перед началом батальной сцены, когда все: актеры, ассистенты, операторы, статисты – застывают в ожидании команды режиссера: «Камера!»
Тем не менее кругом царил полный бедлам: вдобавок к крикам, свисткам и мегафонам непрерывно пищал клаксон перевернутого «ситроена», придавленного тяжелым куском чугунной решетки. И еще более томительно висело в воздухе едва различимое за писком клаксона, почти неслышное, гнетущее молчание: молчание ожидания, молчание предвкушения, то самое, которое наступает в цирке между последним ударом барабанной дроби и смертельным трюком акробата.
И в этот повисший в воздухе миг трое друзей увидели всю сцену так, как она виделась бы в объектив стереоскопа: бойцов СРС, похожих в своих противогазах на маски смерти, груды вывернутых из мостовой булыжников, толпы в переполненных кафе, клубы дыма, вырывающиеся через разбитое ветровое стекло «ситроена», жильцов, высыпавших на балконы домов, ребенка, который просунул голову между балясинами перил, демонстрантов, рассыпавшихся по улице, и красное знамя в руках Пассионарии в байковом пальто. И граффити. Ибо сегодня, вопреки поговорке, у стен были рты, а не уши.
LES MURS ONT lA PAROLE
SOUS LE PAVE M PLAGE
IL EST INTERDIT D'INTERDIRE
PRENEZ VOS DESIRES POUR LA REALITE
LA SOCIETE EST UNE FLEUR CARNIVORE
ETUDIANTS OUVRIERS MEME COMBAT
COURS, CAMARADE, LE VIEUX MONDE EST DERRIERE TOI
LIBEREZ L'EXPRESSION
L'IMAGINATION AU POUVOIR{77}
И тут режиссер скомандовал: «Мотор!» СРС перешла в наступление. Их дубинки двигались в воздухе медленно, словно под водой. Они больше не походили на римских легионеров – каждый воевал сам за себя. Поодиночке или парами, в противогазах, придававших им обличие пришельцев с Марса, они продвигались вперед, каждый в своем собственном темпе, отражая щитами камни, ветки, комки грязи и водяные бомбы, которые швыряла в них молодежь из–под прикрытия «ситроена».
Сперва какое–то время демонстрантам удавалось удерживать свои позиции. Несколько задир даже стали поднимать в воздух кулаки, торжествуя победу, и снова принялись петь «Интернационал», но их пение тут же утонуло в шуме оскорбительных выкриков и ругательств, которыми осыпали друг друга противоборствующие стороны. Затем, исчерпав имевшиеся в их распоряжении запасы импровизированных снарядов, они начали отступать, пятясь и спотыкаясь, попадая ногой в предательские выемки, образовавшиеся в мостовой от выломанных булыжников, падая и больно ударяясь коленями о камни.
Бойцы СРС начали швырять канистры со слезоточивым газом, падавшие на мостовую с таким же звуком, с каким падает в щель почтового ящика тяжелый пакет. После непродолжительного замешательства, пока обе стороны пребывали в сомнении, состоится ли газовая атака, над канистрами начали подниматься маленькие конусообразные клубы оранжевого дыма, которые вскоре раздулись до чудовищных размеров, нависнув и над борцами за свободу, и над их противниками, словно неукротимый джинн, выпущенный на свободу из кувшина.
Домовладельцы поспешили с балконов в квартиры, закрывая двери и затворяя ставни. Демонстранты один за другим жестом странствующих рыцарей, опускающих забрала перед тем, как принять вызов, натягивали на лица платки, закрывая рты и носы. Затем они пустились в бегство, преследуемые силами правопорядка.
Молодой негр был зажат двумя эсэрэсовцами в дверном проеме одного из кафе. Он зажмурился, прикрыл руками голову, покрытую короткими курчавыми волосами, и упал на тротуар, осыпаемый методичными ударами дубинок. Из переполненного кафе нельзя было разглядеть ничего, кроме полицейских, взмывающих и опускающихся с регулярностью часового механизма. Прижавшись лицом к стеклу, те из посетителей, что оказались ближе к окну, вытягивая шеи, пытались рассмотреть, кому именно так не повезло.
Немного в отдалении молодая женщина в шинели, очень фотогеничная и похожая на Грету Гарбо, с длинными каштановыми волосами, забранными под мягкую шляпу, сшитую из того же шинельного сукна, бежала по улице, спасаясь от преследователей. Поравнявшись с открытым окном полуподвала, она пырнула в него, к изумлению стоявшей за ним пожилой пары. Впрочем, старики тут же начали оказывать ей посильную помощь, и вскоре она уже очутилась внутри их квартиры. Окно захлопнулось, только для того чтобы тут же оказаться вышибленным небрежным ударом дубинки.
Демонстранты со слезящимися от газа глазами метались по улице зигзагами, словно ожившие шахматные кони, время от времени наклоняясь, чтобы подобрать вывороченный булыжник и швырнуть его, не глядя, назад через плечо, постоянно задирая и поддразнивая врага, делая обманные финты, тормозя, падая, унося на себе раненых с поля боя. Между тем бойцы СРС двигались по диагонали, похожие в своих шлемах на шахматных слонов, и неумолимо вытесняли демонстрантов с узкой улицы на площадь Одеон.
На углу улицы Мэттью, потерявший в толпе Teo и Изабель, наткнулся на лишившегося чувств юношу, мрачновато–красивые черты которого чем–то напоминали залитого кровью Кеннеди на фотографии, столь любимой Изабель. В обмороке юноша потерял контроль над собой, и теперь мокрое пятно расползалось вокруг ширинки его джинсов, растекаясь вдоль шва на левой штанине.
Обнаружив эту жертву битвы, Мэттью так расчувствовался, что его глаза наполнились слезами. В его сознании вспыхнуло воспоминание о недавно виденном во сне уродце, пересекавшем улицу перед Национальной галереей. Как и во сне, его потрясли благородный облик юноши, благородство его залитого кровью лица, его сомкнутых глаз, алого шейного платка и мокрых джинсов.
Тогда телефонный звонок Teo не дал досмотреть ему сон до конца, но на этот раз то, что он видел, не было сном. Теперь ничто не мешало ему совершить чудо и воскресить юношу из мертвых.
Он склонился над раненым, который, смущаясь, что не совладал с мочевым пузырем, пытался прикрыть мокрое пятно дрожащей рукой. Но Мэттью был настроен решительно и практически; отведя в сторону руку юноши, он вскинул его на плечи и прислонил к ближайшей стене.
– Ты слышишь меня? – прошептал Мэттью ему в ухо.
Юноша ничего не ответил.
Тогда Мэттью уже громче спросил его:
– Ты можешь ходить? Я уверен, что сможешь, если попробуешь. Главное, опирайся на меня. Я подниму тебя на плечи.
Но как только юноша попытался встать на ноги, они тут же разъехались, и он снова рухнул на мостовую.
– Напрягись изо всех сил. Ты должен смочь! Ну вот, так–то гораздо лучше!
Мэттью удалось наконец придать молодому человеку вертикальное положение. Держась за шею Мэттью обеими руками и волоча ноги по земле, парень немного пришел в себя, и Мэттью повел его в сторону от надвигавшихся рядов СРС.
Внезапно его остановил бородатый человек лет тридцати. Черная кожаная куртка, бежевые хлопчатобумажные брюки и спортивная рубашка с открытым воротом безошибочно выдавали в нем полицейского в штатском. Он был прыщав, и почему–то казалось, что под накладной бородой весьма небрежно выбрит.
Фотоаппаратом, висевшим на груди, он снимал лидеров демонстрантов.
Он ухватил Мэттью за плечо так резко, что юношу отбросило к стене, и он буквально стек по ней, как персонаж мультфильма, которого переехал асфальтовый каток.
– Какого хрена ты его тащишь? – рявкнул шпик в лицо Мэттью.
– Я? Я…
– Если ты не хочешь угодить в каталажку, брось его немедленно и вали отсюда!
– Но, сэр, вы же видите, ему совсем плохо. Нужна врачебная помощь.
Полицейский вцепился в лацканы куртки Мэттью.
– Ах вот оно как! Ты, похоже, не француз, верно? Что у тебя за акцент? – пробормотал он, хватая его рукой за шею. – Немецкий? Английский? А, англичанин! – повторил он медленно, чтобы Мэттью мог его лучше понять.
– Я американец.
– Американец? Поздравляю тебя, мой юный друг! – С этими словами он пнул Мэттью по коленной чашечке кованым носком своего ботинка. – Ты только что заработал себе депортацию. Понял, янки? Де–пор–та–ци–ю. Capisco?{78}
Мэттью извивался, пытаясь вырваться на свободу. Коричневатые ногти полицейского впились ему в затылок, отчего шея юноши покрылась мурашками. Шпик дышал ему в лицо табачной гарью крепких сигарет.
Внезапно рядом с ними волшебным образом возник Teo с булыжником в руке. Шпик повернулся, но не успел толком понять, что происходит, как Teo швырнул камень ему прямо в лицо и сбил с ног. Застонав, шпик схватился за нос, из которого уже брызнули две струйки крови, а черные очки соскочили с переносицы и повисли на одном ухе, словно потрепанный вымпел.
Teo оттащил Мэттью в сторону.
– А с этим что делать? – спросил Мэттью, показывая на юношу, по–прежнему неподвижно лежавшего на мокрой мостовой. – Может, мы…
– Ты что, спятил?
Догнав нервно ждавшую их Изабель, они последовали за толпой демонстрантов, ряды которых под напором СРС катились к площади Одеон, как горный поток, стремящийся к морю.