355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гилберт Адэр » Ключ от башни » Текст книги (страница 4)
Ключ от башни
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 01:55

Текст книги "Ключ от башни"


Автор книги: Гилберт Адэр



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)

Собственно, имелась еще одна деталь – и самая многозначительная, однако выписанная так тонко, что я сумел обнаружить ее только после нескольких секунд напряженного разглядывания. Правой рукой женщина тайком передавала мужчине (хотя почему тайком? В комнате, кроме самого художника, не было никого, кто мог бы поймать их in flagrante [61]61
  в процессе преступления (лат.).


[Закрыть]
, что бы там эти двое ни замышляли) маленький горностаевый кошелечек или футляр, оба конца которого были стянуты шнуром с прихотливыми кисточками. Форма, размеры и асимметричные выпуклости неопровержимо свидетельствовали, что внутри этого кошелечка или футляра находится ключ.

Под подписью была врезка с хроникой прошлого картины. Я завороженно читал:

«La Cléde Vair» («Меховой ключ») Ла Тура почти наверное был написан в начале 1640-х годов, на что ясно указывают два момента. Во-первых, на полотне есть подпись художника (по-латыни) у левого края, тогда как нам уже известно, что ни на одном из ранних полотен Ла Тура подписи нет. Во-вторых, пусть она и не столь яркий пример того, чего он позднее достиг в этом жанре, картина, без всякого сомнения, принадлежит к таинственной серии «ночных полотен», начатой, как принято считать, «Уплатой долга», ныне находящейся во Львовском музее. Бесспорно, датировка более позднего полотна всегда оставалась интригующим вопросом, поскольку рядом с подписью поставлена дата, но разобрать возможно только две первые цифры «16», а потому датировка, предложенная советским историком искусства и преданным поклонником Ла Тура Юрием Золотовым 16(41) или 16(42), остается открытым вопросом. Тем не менее картина настолько явно сходна с «Уплатой долга» стилем, техникой и композицией, что «La Cléde Vair» либо непосредственно предшествовала этому полотну, либо, что вероятнее, была написана не позднее чем через год или два.

О происхождении картины не известно ничего (то есть кто заказал ее и, учитывая неясность иконографии, зачем), и первые следы ее существования мы находим в начале XIX века в государственном архиве, где она упоминалась в описании коллекции Ивана Домского (1761–1829), московского вельможи, который, насколько известно, затем подарил эту картину в 1824 году Любомирскому музею в Санкт-Петербурге (где одно время находилась и «Уплата долга»). Хотя к имени художника он был равнодушен – он нигде его не называет, – Тургенев упоминает (к сожалению, мимоходом) ее в двух критических эссе о живописи, которые он написал в 1880-х годах; таким образом, мы можем предположить, что скорее всего она находилась в этом музее до революции 1917 года. Однако с этого момента никаких зафиксированных упоминаний о «La Cléde Vair» в России – или, разумеется, в Советском Союзе, как она начала затем называться, – больше нет, как и дальнейших подтверждений самого существования картины вплоть до 1937 года, того года, когда была сделана данная фотография.

Практически одновременно Золотов и именитый парижский торговец картинами Пьер Розенберг установили, что автором фотографии был некий Микаэл Дюфен, уроженец Кана, ныне покойный. Дюфен, увы, не вел систематической регистрации заказов и их выполнения; его фотоателье на рю Лоррен в Кане давно снесено, а все его потомки уже скончались, кроме дочери, живущей теперь в Женеве, но она ничего не помнит об обстоятельствах фотографирования картины.

Таким образом, если оставить без внимания не слишком надежный каталог Любомирского музея (который в соответствии с неофициальной и полуофициальной практикой некоторых русских музеев вполне мог и дальше числить ее в своей коллекции уже после исчезновения), можно с достаточной уверенностью утверждать лишь то, что достоверно «La Cléde Vair», полотно, знаменующее критический период в творчестве Ла Тура, видели в 1885 году, о чем упоминается в газетной публикации эссе Тургенева. Как ни прискорбно, приходится предположить, что картина потеряна для нас навсегда.

* * *

Заложив страницу большим пальцем, я закрыл книгу и изучил сначала корешок – издательство, заметил я, «Порлок Пресс» в Кембридже (Кембридж в Англии, а не Кембридж в Массачусетсе), – а затем переплет. «Живопись семнадцатого века», автор – некий Александр Либерман. Ни фотографии автора, ни биографической справки на задней крышке, а потому я опять открыл книгу и начал снова разглядывать репродукцию.

Мой взгляд шарил по ней, а в висках начинал биться пульс. Что-то в этой картине меня тревожило… что-то в ней… что-то, что мне не вполне удавалось…

– Eh bien. [62]62
  Ну вот (фр.).


[Закрыть]
Ты нашел ключ.

Я вздрогнул. Передо мной стояла Беа, держа бамбуковый поднос с парой полных льдом стопок, которые я видел на кухне, но теперь в обществе наполовину полной бутылки «Джонни Уоркера». (И могу добавить в скобках, меня осенило, что ей понадобилось непомерно длительное время, чтобы отыскать эту бутылку. Или она, прикинул я, или она хотела, чтобы я заметил альбом, открытый – услужливо развернутый – на нужной странице? Закрой скобки, сказал я себе, но глаза держи открытыми.)

Она поставила поднос на кофейный столик, с трудом отыскав для него место среди флотилии предметов – книг, зажигалки, вазы с ольховыми сережками, – уже бросивших якорь на его поверхности. Я смотрел на нее внимательно, молча, выжидая момента, чтобы поставить ее лицом к лицу с доказательством. Бывает мгновение, когда собираешься опуститься в шезлонг и физически уже не можешь откинуться ниже, и остается только упасть, довериться воздуху, и шезлонгу, и принципу, что, когда ты прорежешь первый, второй лояльно окажется на своем месте, чтобы поймать тебя. В моих отношениях с Беа наступило именно это мгновение.

Ткнув пальцем в репродукцию, я сказал:

– Это la clé de la tour, верно?

Беа кивнула – и опять у меня возникло чувство, что она подталкивает меня, хочет, чтобы я знал, что продвигаюсь (теплее, теплее), и кивком не только подтверждая то, что я уже обнаружил, но словно подбодряя для дальнейших открытий, вытягивая из меня каждый новый фрагмент истины, как подсказкой за подсказкой можно добиться, чтобы школьник назвал-таки какую-нибудь историческую веху: Нормандское завоевание, сэр, тысяча шестьдесят шестой год.

– Из чего следует, – продолжал я, – что она не пропала, что она существует. Это так?

Молчание.

– Это так?

Беа опять безмолвно кивает.

– Я слышал, как ты сегодня утром в этой самой комнате велела Саше пойти поискать ключ – va chercher la clé [63]63
  иди за ключом (фр.).


[Закрыть]
– вот твои точные слова. Из чего следует, что ключ… то есть, я хочу сказать, картина находилась где-то внутри виллы… Нет, я опять ошибаюсь, потому что Саша вышел за ней наружу… Ну да!.. Конечно же! Картина была спрятана где-то в машине, в «роллсе».

Кивок.

– Итак, картина действительно существует и была в «роллсе»… Однако… (горячо до белого каления)… Жан-Марк сам предложил мне обменяться машинами, из чего следует, что он про это не знал. Он не мог знать, что она в «роллсе», иначе не стал бы меняться. Но ты знала… Ты и Саша – Саша Либерман, Александр Либерман, вы оба знали, что картина там. (Жорж де Ла Тур – я кружил по Сен-Мало с бесценным полотном Жоржа де Ла Тура в багажнике, или где там оно было спрятано, в моей машине.)

Беа налила нам обоим виски и всунула стопку мне в пальцы.

– Выпьем, – деловито распорядилась она и выпила свое виски залпом.

Я отхлебнул виски без всякой охоты, дожидаясь, чтобы она заговорила. А когда она заговорила, то рассказала почти невероятную историю. Мне следует понять, настаивала она, суть ее отношений с Жан-Марком. Из фраз, оброненных ею в «Монне Ванне», я уже вывел, что с угасанием их физического тяготения друг к другу, сменившегося взаимным равнодушием, которое рано или поздно грозит наступить во всяком долгом браке, их брак стал в буквальном смысле слова браком по расчету. На самом деле, как я узнал теперь, у Беа Жан-Марк вызывал отвращение. Он, как оказалось, не утратил вожделения к ней, а она уже давно достигла того предела, когда ей стали невыносимы его ласки и лапанье, его попытки контролировать, с кем она проводит время, какую одежду носит, даже сны, которые она видит.

Когда я полушутливо спросил ее, уж не хочет ли она сказать, что Жан-Марк ее «купил», она ответила «да». Он купил ее, как купил «роллс», как покупал свои картины и все, чем обладал в своей жизни. И постепенно она начала искать спасения из этого ада.

И выход подсказал Саша, он же Александр Либерман, знаток французского искусства семнадцатого века с международной репутацией и автор книги, которая все еще лежала на кофейном столике между Беа и мной. Люди часто приносили Саше картины для оценки. И вот такая картина, принадлежавшая супружеской шестидесятилетней паре из Нормандии (он – живое воплощение французского провинциального notaire [64]64
  нотариус (фр.).


[Закрыть]
, она, робкая, видимо смущенная мыслью, что они тратят время такого знаменитого специалиста, не говоря уж о собственных деньгах, на какую-то, по ее мнению, третьесортную мазню, которой они маскировали дверцу стенного сейфа в библиотеке notaire), оказалась «La Clé de Vair». Через несколько минут тщательного исследования Саша понял, что картине следовало бы храниться в сейфе, а не хранить его. Она стоила неизмеримо больше, чем все беличьи запасы, которые notaire и его супруга могли накопить к закату своих дней. Хотя он никогда не видел картину вживе, Саша немедленно опознал ее – ведь он же поместил ее репродукцию в своей книге. За века пропало столько полотен Ла Тура – и предположительно навсегда, хотя, возможно, они всего лишь валялись забытыми в каком-нибудь чулане. Это был отнюдь не единственный случай подобной находки.

В тот же самый день Саша из студии примчался по береговому шоссе и рассказал Беа обо всем. И в этой манне с небес она немедленно и наконец-то увидела возможность выползти из-под могильной плиты своей собственной жизни.

– Я была на пределе. Я бы сделала что угодно. Не суди меня строго.

– Беа, я вообще не собираюсь тебя судить.

Тут она подошла к щекотливой части. Беа призналась, что это она предложила купить картину по дешевке у ее сбитых с толку и неосведомленных владельцев – хотя и не настолько по дешевке, чтобы не пробудить у них подозрений. Собственно говоря, они с Сашей были готовы уплатить за нее тридцать тысяч франков – весьма приличная сумма во многих отношениях, хотя далеко не справедливая цена подлинного Жоржа де Ла Тура. Мсье и мадам Нотариус ничего не заподозрили, наоборот, были многословно благодарны и согласились без колебаний. Имя и порядочность Саши котировались как-никак очень высоко, его книги они не читали, вероятнее всего – даже не знали о ее существовании, для объяснения же, почему он покупает картину – пристойное, как он определил ее для них, хотя и эклектичное творение одного из французских эпигонов Караваджо, – он сослался на свою страсть ко всем образчикам живописи той эпохи, независимо от их направления или степени талантливости.

– Но почему Саша подставил под удар свою репутацию, пойдя на такой обман?

– Сначала он не хотел, – ответила Беа. – Мне пришлось его убеждать.

– И как же ты его убедила?

Беа помолчала, а потом ответила:

– Ну а как ты думаешь? Я переспала с ним.

– Ах так.

– Саша был влюблен в меня. Был влюблен с тех самых пор, как начал сотрудничать с Жан-Марком. Меня он не интересовал, что не помешало Жан-Марку начать нас подозревать. Иногда я думаю, что он продолжал держать Сашу при себе не только потому, что Саша незаменим – о живописи он знает столько, сколько Жан-Марку и не снилось, – но еще и для того, чтобы нас испытывать. Словно считал, что, расставшись с ним, он так никогда и не узнает, было ли между нами что-нибудь. А чтобы нас можно было изловить, Саша должен был оставаться рядом; тогда шанс застукать нас на чем-либо заметно возрастал. И я задолго до де Ла Тура подумывала, не утешить ли мне Сашу, не лечь ли с ним в постель – просто чтобы Жан-Марк оказался прав. Есть два способа реагировать на беспочвенные обвинения. Можно либо опровергать их, либо подтвердить. Гай, я опровергала, отрицала. Снова и снова, но это не помогало, и потому я уже созрела для подтверждения, когда началась история с «La Clé de Vair». Вероятно, это все и решило.

– О, разумеется!

– Ты обещал не судить.

– Не буду, не буду! Продолжай.

Ну, теперь у них на руках был этот шедевр Ла Тура, и около месяца они не могли решить, что с ним делать. Только одно они знали твердо: о том, чтобы выставить картину на открытую продажу, не могло быть и речи. Даже если злосчастные супруги были не способны определить истинную ценность картины, ее нельзя было представить на рассмотрение мира искусства. Если бы о том, что она сохранилась, стало известно, началось бы умопомрачительное перетягивание каната между заинтересованными и негодующими сторонами: в их числе русские власти (не говоря уж об их французских аналогах), Любомирский музей, потомки, буде они окажутся в целости и сохранности, Ивана Домского, а в арьергарде, пусть безнадежно, сражались бы двое простачков из Нормандии, которые были в таком восторге от своих тридцати тысяч франков. Ирония заключалась в том, что проблему, и без того крайне щекотливую, заметно осложнил сам Саша, написав про эту картину в своей книге.

Но имелась еще одна и еще даже более прелестная ирония. Выход из затруднения, сам того не зная, обеспечил Жан-Марк. Одним из самых богатых его клиентов был ливанский промышленник, который вел привольную затворническую жизнь в загородном почти дворце в одном из близких к Лондону английских графств – Беа казалось, что в Кенте, – и дворец этот был битком набит полотнами Старых Мастеров и petits-maitres [65]65
  Здесь: второстепенные художники (фр.).


[Закрыть]
. Рожденный миллиардером, унаследовав космополитическую флотилию нефтяных танкеров, он, по словам Жан-Марка, был не то чтобы черной овцой своей семьи, но, если такое возможно, ее серой овцой. Желая только одного: чтобы его оставили в покое смаковать собираемые им сокровища, в делах компании, носившей его имя, он обходился почетом без власти, и его присутствие на совещаниях требовалось, только когда надо было подписать какие-нибудь бумаги. Опять-таки, по словам Жан-Марка, Наср (как звали клиента) подписывал множество документов, иногда в его, Жан-Марка, присутствии. Одни он прочитывал, другие нет, но, казалось, особой разницы это не составляло. Подписанные документы мгновенно забирались с его письменного стола раньше, чем успевали просохнуть чернила его подписи, парой арабских деятелей с козлиными бородками и в костюмах от Армани, которые затем исчезали из его жизни, чтобы месяц спустя вновь возникнуть с кейсом, полным новых документов на подпись. Промежутки между подписываниями Наср занимал развешиванием и переразвешиванием своих трофеев, своих Леже и Модильяни, Коро и Ренуаров. И коллекционирование картин превратилось у него в такую манию, что, по убеждению Беа, он, как и некоторые другие клиенты Жан-Марка, которых она могла бы назвать, не стал бы проявлять излишнюю скрупулезность в вопросе о происхождении и точном юридическом статусе подлинного Жоржа де Ла Тура, появись у него шанс его заполучить.

Она не ошиблась. Саша был втихомолку отправлен позондировать Насра, и – как она и предвидела – последний, когда ему показали фотографию картины, тут же пожелал незамедлительно стать ее владельцем. Спланировать все удалось отлично. Им было предложено десять миллионов фунтов за оригинал, десятая часть которых будет положена на такой-то банковский счет в Цюрихе, а остальное выплачено после доставки.

Доставка. Вот тут-то, как и многие новички до них, они перемудрили. Хотя бдительные и чуточку тронутые ксенофобией англичане все еще сохраняли таможенный досмотр, проводился он много небрежнее, чем в былые дни до Европейского союза. Было бы куда проще, а возможно, и разумнее, если бы Саша – поскольку Беа и шагу сделать не могла без того, чтобы Жан-Марк не потребовал отчета: куда, зачем и с кем – просто приземлился в Хитроу и прорысил через обычно пустующий зал таможенного досмотра со свернутым в рулон «La Clé de Vair» под мышкой. С другой стороны, это была картина, а не миниатюра, а Саша отнюдь не чуждался паранойи, и именно он под конец родил идею спрятать ее в «роллсе», в ящике под задним сиденьем, и предложить ливанцу просто вытребовать Жан-Марка в Кент для консультации. Он приедет, картину без его ведома извлекут из автомобиля, консультация будет отлично подмазана, но не впервые ни к чему не приведет… Или же Наср закажет Жан-Марку купить для него какую-нибудь малозначащую недорогую картину, действительно выставленную на продажу. И все прошло бы без сучка без задоринки, если бы случайная молния не повалила платан, остановивший Гая и Жан-Марка по обе его стороны.

Когда Саша увидел «роллс» на стоянке в городе, он, естественно, предположил, что их план обернулся катастрофой и…

– И, – вздохнула Беа, – остальное ты знаешь.

– Так, значит, ты тогда говорила по телефону с Жан-Марком? – спросил я, совершенно забыв, что уже задавал этот вопрос.

– Да нет, – ответила Беа в отличие от того раза. – Это был сам Наср. Он позвонил мне, чтобы сообщить о ситуации. Я боялась, как бы ты не догадался, что это был не Жан-Марк, ведь я называла его «vous», а не «tu» [66]66
  «вы»… «ты» (фр.).


[Закрыть]
.

– Я догадался, – сказал я, – да только сам ничего не понял. (Так вот, значит, что весь день вертелось у меня на краешке памяти!)

Я налил себе еще виски. Беа нагнулась надо мной перед Балтусом, проверяя, как на меня подействовал ее рассказ. Где-то справа от нас за пределами видимости тишину нарушали «тик-так» часов на каминной полке, становясь все громче.

– Ты не забыл, что ты сказал?

– А что я сказал?

– Что я могу всегда на тебя рассчитывать.

– «Если попадешь в беду» – вот что я сказал.

– Но я же попала в беду, разве ты не понимаешь? Наср меня подозревает. Откровенно говоря, не думаю, что он поверил в историю с молнией.

– Не удивляюсь. Не будь она правдой, я бы и сам не поверил.

Тут я добавил категорично, почти машинально и совершенно неубедительно:

– Послушай, Беа, у вас с Сашей остается только один выход: вернуть деньги, которые вы уже получили. Поверь мне, другого выхода нет.

– Так ты мне не поможешь?

– Помочь тебе? А ты понимаешь, о чем ты просишь? Чтобы я стал соучастником преступления.

Беа встала на колени на каминном коврике передо мной, и я почувствовал, как дрожат ее загорелые пальцы, когда они сжали мои руки.

– Что такое десять миллионов фунтов для этого Насра? Я же тебе сказала, он миллиардер. Не миллионер – миллиардер! – Она мотнула головой. – И в любом случае сейчас уже поздно. Он не допустит, чтобы мы не продали ему картину теперь, когда он ее учуял. А даже если и так, то что Саше и мне с ней делать? Или ты забыл, что мы купили ее за паршивые тридцать тысяч франков? Из этого нам не выкрутиться.

– Почему? Саше нужно просто признаться, что он только после покупки, изучая картину, понял, что это подлинный Ла Тур, а потом вернуть ее тем, у кого купил.

– Признаться, что он не сумел сразу опознать Ла Тура – Саша Либерман, историк, эксперт! Его репутация будет погублена. А когда узнает Жан-Марк, а не узнать он не может, мне лучше не жить.

Она придвинулась на коленях еще ближе, вторгаясь в мое воздушное пространство. Ее глаза были теперь так близко к моим, что казались даже ближе них. Будто ее тело обрело совершенно новое измерение, никем не исследованное; будто и мое собственное тело через гармонично приуроченный миг одновременности обрело совершенно новые чудесные сенсорные свойства, чтобы его исследовать.

– Послушай, Гай, – прошептала она. – Это мой шанс, но он может стать и твоим. Твоя жизнь может начаться заново. Ты только подумай – десять миллионов фунтов! Все, чего ты когда-либо желал, теперь твое. – И она повторила (на этот раз, как я осмелился темно вообразить, вовсе не повторяясь, но давая мне совсем иное обещание): – Все!

– А ты, Беа? Как насчет тебя и Саши?

– С этим покончено, клянусь. Да и если быть честной, это никогда ничего не значило. Но в любом случае теперь с этим покончено.

Я посмотрел на ее поднятое ко мне лицо и понял, что пути назад нет. И, воспользовавшись тишиной, зависшей после ее последних слов, я притянул ее к себе на диван, сначала нежно, потом грубо, почти по-звериному, и все эти секунды я изливал свою жажду ее на ее глаза, на ее ресницы, на эти длинные, тонкие, поддающиеся пересчету ресницы, изнывая от желания пересчитать их все до единой. И медленно, но с поразительной легкостью и бессознательностью я воскресил заржавевшие, но незабываемые каденции начала любовной игры.

Ночь намазала мои сомкнутые веки густым слоем сливочного масла. Я глубоко зарылся в подушку, будто это было облако, будто моя голова с веками под сливочным маслом может дивным образом пробуравить подушку насквозь до нижней ее половины, половины, все еще гнездящейся в темноте. Я перевернулся на другой бок. Наверное, на пол-оборота. И мои глаза полуоткрылись. Во всяком случае, я обнаружил голубой абажур, которого, насколько мне помнилось, я никогда прежде не видал, а на стене по ту сторону комнаты – изображение венецианской регаты в блестках отсветов – фотография, а может быть, и Каналетто: определить точнее я не мог, так как в глазах у меня еще не прояснилось.

По утрам наши чувства открывают лавочку по скользящему графику. И вот я внезапно услышал за окном (и моим вновь открывшимся глазам указанное окно предстало точно по расписанию) какофонию веселых детских воплей и визга. Я говорю «внезапно» не потому, что какие-то детишки (в парке? во дворе детского сада где-то поблизости?) выбрали именно эту секунду, чтобы повеселиться, но потому, что мой слух как раз открыл ставни навстречу новому дню и эти вопли и визги оказались его первыми нетерпеливыми клиентами. Я еще раз перевернулся и раскинул руки и ноги по четырем углам кровати, зевая всем телом. Потом открыл глаза уже насовсем. Бледный солнечный свет просачивался в щели оливково-зеленых жалюзи и капал в спальню. В спальню? На стене справа от меня висело зеркало в форме огромной слезы. Под ним стоял черный чугунный столик, а на нем возле лампы в форме переплетенных стеблей плюща и с абажуром из мелких латунных полос, образующих подобие рыцарского забрала, красовалась помпейская двуглавая ваза – без цветов. Дальше имелся полированный комод красного дерева, украшенный пикассоидным угловатым торсом (быть может, даже работы Пикассо, кто знает?), смахивающим на большое раздавленное насекомое. А на стене напротив меня висела фотография – или Каналеттография – венецианской регаты.

Рядом со мной никто в постели не лежал. Легкая вдавленность многозначительно морщила ту половину простыни, на которой спала Беа, однако, как я обнаружил, бесстыже проверив это опытным путем, никаких интимных намеков на ее присутствие тут не сохранилось. Видимо, она встала уже довольно давно.

Мои часы оставались у меня на запястье. Двадцать две минуты девятого. Я встал, совершенно голый, и протер глаза, очищая их от сливочного масла. На полу у кровати лежал халат, который я ненадолго надевал накануне ночью, когда шлепал в ванную и оттуда. Не упустив случая поближе познакомиться со вкусами Жан-Марка, я подобрал его и осмотрел. Серебристо-серый атлас и повторяющиеся две фигуры, как на странице журнала мод: молодой человек в костюме светского хлыща – черные лакированные туфли, черный шелковый галстук-бабочка, высокий накрахмаленный воротничок – и молодая женщина в газовом, по лодыжки, платье с орхидеей, приколотой к корсажу, облокачивались о поручни океанского лайнера тридцатых годов. А по диагонали лайнер фигурировал уже в одиночестве, прорезая носом стилизованные фонтаны изящно закрученной пены. Я накинул халат на плечи, подошел к окну, всунул палец между планками жалюзи и приподнял верхнюю, словно веко эпилептика. Ни детского сада, ни парка, откуда могли доноситься разбудившие меня крики. Однако, хотя солнце и светило, я заметил, что на улице было холодно – дыхание проносящихся мимо машин было хорошо видно в неподвижной, еще не рассеявшейся туманной дымке. И еще я заметил, как мимо виллы бойкой походкой прошла женщина, почти школьница: точеные ножки в черных чулках и волосы, стянутые в конский хвост. Невероятно тоненькая – сплошная талия, – а уши у нее чем-то закрыты. Сначала мне показалось, что от холода, но это были наушники какого-то хитрого приспособленьица, испускающие звуки, которые, подобно Жанне д'Арк, услышать была способна лишь она одна. На площадке перед фасадом был припаркован «роллс».

Неторопливо – куда более неторопливо, чем дома, – я умылся, почистил зубы указательным пальцем, поплевав на ладонь, пригладил волосы и спустился в салон. Ни малейших следов Беа. Шторы подняты, но никакого порядка наведено не было, и комната при всей ее воздушной элегантности навевала унылое ощущение утра после бурно прожитой ночи. Я стоял там, прикидывая, не следует ли мне позвать Беа, и тут услышал в одной из соседних комнат, в которой не был ни разу, какой-то странный шум, какие-то шорохи и пошаркивания на уровне пола. Я прошел через салон, остановился у полуоткрытой двери и заглянул внутрь.

Комната оказалась библиотекой с душноватым пыльным запахом, темной и мужской. Кто-то имел обыкновение курить там трубку. У одной из стен стояла металлическая стремянка, и на всех ступеньках этой стремянки громоздились книги, создавая впечатление, что вторая, более высокая стремянка, установленная параллельно первой, следует по ее стопам. На полу валялись еще книги, а на полках по стенам зияли пустоты, предположительно прежде занятые этими книгами. В одном углу стоял шахматный столик. В противоположном углу черный как ночь телевизор, весь такой же зеркальный, как и его экран, покоился на стопке толстых томов – каждый под прямым углом к верхнему и нижнему. С того места, где я стоял, они выглядели совсем настоящими, но скорее всего были деревянной раскрашенной подделкой, вырезанной из одного чурбака. Нижняя секция полок на стене напротив меня не просто зияла пустотами, а была открыта целиком. Книги там тоже были поддельными. А внутренность открытой секции, вернее, внутренность сейфа, который, мне стало ясно, она маскировала, была заслонена от меня коленопреклоненной фигурой. Беа! Она не слышала, как я вошел. Она перебрасывала через плечо рыжие конверты, и папки, и пачки бумаг, перевязанные малиновыми лентами. А на ковре в форме полумесяца, который прилегал к дивану, точно ярко-пестрая фовистская тень, лежал альбом с рисунками Старых Мастеров – сильфидно-эфирные защитные прокладки из папиросной бумаги были смяты и порваны.

– Что ты ищешь?

Мой вопрос на мгновение сбил Беа с ритма, но она не ответила.

– Беа, ответь же, что ты ищешь?

– Пожалуйста, не вмешивайся, Гай, – сказала она, не повернув головы. – Это тебя не касается.

И тут я понял, что пропало и даже как оно пропало.

– «La Clé de Vair», так?

Кивнув, она вынула правую руку из глубины стены – пустой, – откинулась на босые пятки и принялась бить себя по лбу.

– Imbécile que je suis! Imbécile! Imbécile! Imbécile! [67]67
  Какая же я дура! Дура! Дура! Дура! (фр.)


[Закрыть]

– Саша?

Она снова кивнула.

– Пожалуйста, раскури мне сигарету, Гай. Они на столе в салоне.

Я вернулся в салон, взял две сигареты из рубиново-красной пачки «Данхилла», закурил обе и одну вложил ей в пальцы.

– Когда я позвонила ему утром, он бросил трубку. Я знаю Сашу, и это не должно было бы меня встревожить. Однако встревожило, и я заглянула в сейф. Вероятно, он забрал картину, когда вчера убежал в таком бешенстве. Он сумасшедший, абсолютно сумасшедший. Я просто не знаю, что он может выкинуть.

– А ты не знаешь, куда он отправится?

– У него есть студия на берегу, на Мон-Сен-Мишель. Он там не живет, понимаешь? Он там прячется. – Последняя бесполезная пачка бумаг выскользнула из ее рук на ковер. – Придется поехать туда, попробовать урезонить его. Он, я думаю, меня послушает… надеюсь… но тянуть нельзя, потому что Саша на таком взводе, что может…

Она ухватила меня за кисть под широким монашеским рукавом халата Жан-Марка, откинула рукав и посмотрела на мои часы.

– Прости мою невежливость, Гай, но мне нужен «роллс». Только для одной поездки. В худшем случае на все утро, но и только.

Я покачал головой.

– Ты мне его не дашь?

– Я еду с тобой.

– Глупее ничего не придумаешь. Ведь именно из-за твоего присутствия он повел себя так. И если увидит тебя со мной…

– Я не отпущу тебя одну. Я не доверяю Саше и предпочту не доверять ему там, рядом с тобой, чем здесь, в одиночестве. Не забывай, ключи от машины в кармане у меня. Хочешь не хочешь, радость моя, – сказал я впервые удавшимся мне небрежным тоном кинозвезды, совсем для меня не естественным, – поедем мы вместе.

– Если так, – сказала она, больше не настаивая, – тебе надо одеться и побриться. Я хочу уехать через пятнадцать минут.

Я сел за руль рядом с Беа и вывел «роллс» на улицу, совершенно свободную от машин, а на первый взгляд – и от пешеходов. До того противоестественной была эта тишина, что начинало казаться, будто в соседних домах никто не живет и все они выставлены на продажу.

Однако в тот момент, когда я уже собрался нажать на газ, произошло нечто немыслимое. Неизвестно откуда взявшись, со внезапностью, которая заставила меня ударить по тормозам, перед машиной возник молодой парень. И какой парень! Первое, что я заметил сквозь не такое уж кристально чистое ветровое стекло, была его прическа. Волосы выстрижены в могиканском стиле, а каждый вертикальный вихор густо напомажен и закручен в тончайшее острие. К тому же вихры были многоцветными с переходами от кирпично-красного к розоватости чайной розы и к нежной зелености. Самым же странным было, что его голова выглядела бритой, будто вертикальные вихры просто наклеили на скальп или же искусственно в него вживили. Если не считать надбровных дуг, которые нависали над его глазами, как симметричные выступы обрыва, его лицо казалось не выпуклым, а вогнутым, но нарочно, будто он втягивал его, на манер толстого купальщика, который семенит по пляжу и все время втягивает живот, пока не окунется в океан. Когда он шагнул ближе, я увидел, что в его правом ухе болтается английская булавка, что его черный кожаный костюм весь в бахроме таких же булавок, а шею опоясывает колье из лезвий к безопасным бритвам. Он остановился перед нами, положив руки на бедра.

В полном ошеломлении я опустил стекло в дверце и высунул бы голову наружу, если бы мне не помешал еще один человек, который, возникнув из того же ниоткуда, буквально прислонился к «роллсу». Во всех отношениях он был полной противоположностью своему спутнику. Под тем углом, под которым мне пришлось смотреть на него, он казался очень высоким, однако для столь высокого человека фигура у него была гармоничная. Под расстегнутым черным пальто на нем был голубовато-серый костюм с жилетом и еще галстук с несимметричным черно-белым узором, от которого рябило в глазах. Он заметно облысел, и остатки его кремово-седых волос были взбиты над ушами, создавая впечатление, причем, несомненно, обдуманное, что на нем парик восемнадцатого века. И он улыбался… или, вернее, на губах у него была улыбка, что в конечном счете отнюдь не то же самое.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю