355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гилберт Адэр » Ключ от башни » Текст книги (страница 3)
Ключ от башни
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 01:55

Текст книги "Ключ от башни"


Автор книги: Гилберт Адэр



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)

Внезапно зазвонил телефон. Ночной портье. В вестибюле меня спрашивает дама, дама по имени (портье смолк, чтобы узнать имя, которое я уже ожидал услышать)… Беатрис Шере. Ей необходимо поговорить со мной.

Я надел пиджак, лишь в последнюю секунду спохватившись и вытащив затычки из ушей, и сбежал вниз по лестнице. Ночной портье без тени неловкости ел глазами Беа в дождевике без пояса и пуговиц, таком длинном, что он подметал пол. Она прислонялась к колонне из faux-marbre [46]46
  подделка под мрамор (фр.).


[Закрыть]
, и тут я сообразил, что во всех случаях, когда я ее видел, она к чему-то да прислонялась. Словно обладала инстинктивным умением кошки втискиваться в разделительную зону между чем-то и чем-то. Кошка особенно счастлива, когда устраивается в узеньком пустом пространстве между двумя диванными подушками или растягивается в маленьком просвете между ковром и плинтусом, опоясывающим комнату. Сходство у Беа было именно с кошкой. Мне представилось, как она в купальнике нежится на каком-то южном пляже – половина ее торса на песке, половина – в море, и набегающая на берег волна постепенно заполняет равнобедренный треугольник ее раздвинутых загорелых ног. В какой-то своей предыдущей жизни, сказал я себе – эта женщина, конечно, имела не одну предыдущую жизнь, – она, несомненно, была кошкой.

Мы обменялись рукопожатием.

– Я понадеялась на удачу, – сказала она, расчесывая волосы пальцами. – Я была уверена, что не застану вас, но искать вас я могла только по этому адресу.

Мне стало стыдно, что меня застали в номере в такой ранний час.

– День был очень долгим.

– И вы совсем измучены?

Радуясь такому предлогу, я клюнул на приманку.

– Я совсем без задних ног.

– Понимаю. – Она помолчала. – Настолько, что не сможете выпить со мной?

– Вы имеете в виду – сейчас?

– А почему бы и нет?

– Да, почему бы и нет, – ответил я после секундного колебания. – Собственно говоря, – сказал я, – собственно говоря, с большим удовольствием.

– Может быть, воспользуемся «роллсом»? Я видела его снаружи. И знаю местечко, где нам никто не помешает.

Мы выехали из Сен-Мало на запад по залитому луной береговому шоссе. С одной стороны его обрамляли холмы и леса, а дальше – на еще более высоких холмах – фермы почтенных лет, обнесенные каменными стенками и скрытые из виду по самые крыши. С другой – океан, зеркально спокойный, если не считать положенного пенного кипения вокруг миниатюрного архипелага островков, сложенных из валунов, и у мысов, встававших из него, точно черные айсберги. Беа рядом со мной всю дорогу не проронила ни слова, кроме указаний, куда сворачивать, а потом замолчала вовсе, потому что впереди простиралось береговое шоссе без единого перекрестка. Она отодвинулась от меня, насколько позволяло сиденье, но, сказал я себе, ко мне это не могло иметь отношения, просто мягкий угол «роллса» обеспечивал два чувственных соприкосновения – с чехлом сиденья и с окном – вместо одного. И она курила. Я сообразил, что всякий раз, когда я ее видел, она еще и курила.

Наконец она сказала, чтобы я остановился, и я свернул на подъездную дорогу сияющего неоновыми огнями отеля, уже запруженную машинами.

При отеле был бар «Монна Ванна», темный, прохладный, войти в который можно было, только спустившись по клаустрофобичной винтовой лестнице. Вдоль всех четырех стен выстроились низенькие столики на ножках из гнутых труб. Каждый столик освещался нарцисстически удлиненной, изъеденной проказой лампой жуткой, гротескной формы и бредовой расцветки, будто пародия на никогда не существовавший стиль, art déco [47]47
  «Арт-деко» – художественный стиль, получивший распространение главным образом в оформлении интерьера в 1920–1930 гг. – Примеч. пер.


[Закрыть]
, который сложился в двадцатых и тридцатых годах Вселенной, цивилизация которой была извращенной параллелью нашей. Сиденьями служили пуфы – кроваво-красные, créme de cacao [48]48
  шоколадный крем (фр.).


[Закрыть]
и в том же духе. В зале была еще только одна пара, и когда мне наконец удалось распознать мелодию, я понял, что фоновой музыкальной записью были Les Biches [49]49
  «Лани» (фр.).


[Закрыть]
Пуленка. Только подумать!

Заказ у нас взял бармен, шепелявый юный кусок мяса, который назвал Беа по имени. Минут двадцать мы с ней разговаривали ни о чем – приятно, бездумно, прихлебывая виски. Я заказал повторить. На этот раз бармен перегнулся через столик у самого моего лица и зашептал шипящие глупости Беа на ухо. Она шутливо его оттолкнула и закурила новую сигарету.

Обозленный небрежной фамильярностью бармена, осмелев из-за виски, которого мне пить не полагалось, я следил, как она набирает полные легкие дыма.

– Вам не кажется, что вы курите слишком много сигарет? – сказал я.

Несколько секунд Беа молча смотрела на меня.

– Так ведь я же, – сказала она потом с насмешливой наивностью, – курю их по одной. – Она сверкнула на меня глазами. – Но знаете, Гай, – продолжала она, – вы самый настоящий… не знаю, есть ли такое слово в английском… но вы самый настоящий gaffeur [50]50
  бестактный человек (фр.).


[Закрыть]
.

– Gaffeur?

– Сами подумайте. Сначала вы обвиняете Сашу в том, что он практически преступник. Теперь говорите мне – мне, с которой еще и дня не знакомы, что я слишком много курю. Так прямолинейно, Гай, так без обиняков. Может быть, вы все-таки не такой классический корректный англичанин, каким представляетесь?

– От души надеюсь, что нет, – ответил я не совсем таким забубенным тоном, как мне хотелось бы, и добавил, что вовсе не хотел быть грубым. Разумеется, меня совершенно не касается, сколько сигарет она выкуривает. А что до фразы, которую я сказал Саше у нее в столовой, то я просто пытался завязать разговор.

– Ведь с ним это непросто, – сказал я.

– Я знаю. Поэтому я и пришла к вам в отель. Хотела извиниться за то, что произошло сегодня, по-настоящему извиниться. Как не могла при нем. К тому же я вроде врача: предпочитаю беседовать с моими по одному.

(Моими?)

– Я уже говорил вам, что извиняться не в чем. Но скажите мне, – продолжал я, – кто он?

– Кто – кто?

– Этот Саша, кто он, собственно, такой?

– Партнер Жан-Марка. Я думала, вы знаете.

– Знаю. Но этим ведь все не исчерпывается.

– Нет?

– Ну, возьмите для примера то, что произошло сегодня. Почему он сел в «роллс-ройс» и уехал, вместо того чтобы узнать, каким образом машина оказалась снова в Сен-Мало? Что это за партнер? Ведь могли же быть абсолютно логичные объяснения. И объяснение было. Пусть и не совсем логичное. Ему требовалось просто немного подождать.

– Я знаю.

– Почему он ведет себя так? Что означал взгляд, который он не спускал с вас за столом?

Беа улыбнулась:

– На что вы намекаете, Гай? Что у Саши есть надо мной какая-то зловещая власть?

– Нет… Но, если бы это не было настолько смехотворно, я сказал бы, что он ревнует ко мне.

– Так и есть. Он ревнует ко всем. Это у него в природе.

Я хотел выяснить еще кое-что.

– Он живет на вилле?

Беа приподняла полупустую стопку с виски к глазам – ее глазам, которые, когда я поглядел на стопку со своей половины столика, казалось, плавали там, как две голубые аквариумные рыбки. Она допила оставшееся виски и, стуча кубиками льда, будто игральными костями, махнула стопкой шепелявому бармену, сигналя, чтобы он опять повторил. Потом сказала без всякой связи с предыдущим:

– Знаете, Гай, в чем основная ошибка человеческих взаимоотношений?

– Нет. Так в чем?

– В том, что мы вступаем в брак с возлюбленными, тогда как нам следовало бы выбирать для этого друзей. Любовный роман – это спазма. Ну, как чихание. Нельзя узаконивать чихание.

Я задал, как мне показалось, подразумеваемый вопрос:

– Так почему вы вышли за Жан-Марка?

На этот раз я заметил, что поймал ее врасплох.

– Знаете, Гай, – сказала она в конце концов, – вы перегибаете палку. Приобщаетесь к чьей-то жизни – жизни, длившейся долго-долго до вашего появления на сцене и после… чего? После двух часов уже считаете, что имеете полную картину. Ну а это вовсе не так.

Я открыл было рот, но она меня перебила:

– Вы хотите знать про Жан-Марка и меня? Хорошо. Я вам скажу. Не понимаю, с какой, собственно, стати, но скажу.

После чего я узнал, что Беа уже давно жена Жан-Марка только формально. Они поженились, когда ей не было еще и двадцати. Жан-Марк преподавал в Ecole des Beaux-Arts [51]51
  Художественное училище (фр.).


[Закрыть]
в Париже, где она, бретонка самого скромного (если верить набросанной ею картине, крестьянского) происхождения, подрабатывала натурщицей.

– Боюсь, это клише, что-то из Пуччини, но такое случается и на самом деле, так что незачем морщиться. Естественно, я была благодарна Жан-Марку, но я его и любила. Даже была влюблена в него. Какое-то время… как мне кажется… – Она сделала очаровательную гримаску. – Теперь уже трудно вспомнить. Все это происходило двенадцать лет назад. В течение двенадцати лет он меня холил и готовил – его любимое выражение. Холил и готовил. И безусловно, с полным успехом. Когда я гляжусь в зеркало, Гай, я вижу двоих: ту, какой меня считает Жан-Марк, и где-то, где-то даже теперь, все эти годы спустя, та, какой себя знаю я.

– Но ведь так чувствуют практически все. Мы дети, переодетые в одежду взрослых.

– Тогда скажем, что я не могу быть благодарной всю жизнь напролет. Есть предел количеству «спасибо», которые можно говорить одному человеку и сохранять искренность.

– А Саша?

– Саша был там. Это особая его способность. Оказаться на месте в нужный момент. Был бы кто-нибудь еще… – Она не договорила и эту фразу, однако добавила: – И это тоже позади, на случай, если вы и об этом хотите спросить.

А я, я невольно задался вопросом: не собираюсь ли я влюбиться в нее? Что за фантазия! Нелепость, да к тому же чисто детская… И все же, даже оставив в покое необычные обстоятельства нашей встречи, романтически-банальный удар молнии (запатентованный фирменный знак судьбы, ее истертый старый ярлык) и обмен автомобилями, моим извинением, моим единственным извинением за подобную мысль был тот факт, тот бесспорный факт, что все мы ведем двойную жизнь. Никто не может подсматривать за нашими любовями и похотливыми желаниями. Никто не может запустить ищеек обнюхивать внутренность нашего мозга. Сексуальное влечение – это то, что астрономы называют сингулярностью. Это черная дыра психики, где первоочередности реалистического императива недействительны. У себя в мыслях, сказал я себе, мне дано делать то, что я хочу.

Мы допивали по третьей стопке. Шепелявый бармен вышел, и мы остались в зале совсем одни. От этих размышлений меня отвлек вопрос Беа, женат ли я.

Женат ли я? Виски ввергло меня в дерзость и бесшабашность. Мне так хотелось рассказать… дать себе волю.

Я помолчал и…

– Я был женат, – ответил я. – Но я убил свою жену.

– Вы убили свою жену? – невозмутимо сказала Беа, воспроизводя мою притворную бесстрастность.

В первый раз я заговорил о смерти Урсулы с кем-то вне стен клиники. Моим друзьям, разумеется, мне ничего не надо было объяснять, а те, кто навещал меня в палате, ни разу не коснулись этой темы. Иногда я ловил их на том, что они подбирались к ней, подбирались почти вплотную, но в последний момент неизменно прядали в сторону.

Это был несчастный случай, полицейская статистика, банальная новогодняя статистика. Единственно не банальным было то, что я ничего не пил. Ни единого бокала шампанского, ни единой кружки пива – ничего, кроме минеральной воды, которую попивал весь обед. Урсула даже пожаловалась, что я перегибаю палку, и на пути домой, положив голову мне на плечо, она снова мне пьяненько выговаривала, и тут произошло это. На границе между Сассексом и Гемпширом вблизи придорожной площадки отдыха примерно в четыре часа дня – я как раз указал ей на потрескавшийся деревянный столб с указателем, увенчанный снежным колпаком. Словно, сказал я, в какой-нибудь из рождественских повестей Диккенса. И вот тут-то я в первый раз увидел сон, который не был сном, когда я впервые услышал визг скользящих юзом покрышек и увидел арку деревьев над нами, увидел снеговика на поле, обмирающего под солнцем, как гвардеец на параде, увидел лицо Урсулы в миг столкновения, лицо Урсулы, на которое я продолжал беспомощно смотреть, когда оно начало раскалываться на нестерпимую паутину разбегающихся трещинок.

– Когда это было?

– Когда? – Мне пришлось напрячь мысли. – Четырнадцать месяцев назад.

Четырнадцать месяцев. Последние четырнадцать месяцев я провел в том, что прежде называли – щадящий эвфемизм, который теперь уже полностью утратил былое умягчающее свойство, – в психиатрической клинике. Четырнадцать месяцев назад я добровольно отправился туда. Согласился подписать стандартное заявление, якобы оставляющее за мной право выбора: сначала я упирался, и меня пришлось уламывать.

«Это же просто бумажка», – сказал директор клиники (клинический, напрашивается слово), протягивая мне свою шариковую ручку.

«Как и смертный приговор», – помню, подумал я тогда.

Но ошибся. Клиника оказалась чудесным местом, расположенным среди сассекских холмов, окруженным заповедными землями Национального треста, главным образом густыми лесами, хотя в саду клиники единственными деревьями были пальмы, такие же безупречные, как эгретки. Ее окна закрывались тяжелыми веками бирюзовых штор, как в манхэттенском особняке, и выходили на восемь акров участка, где никто из обитателей, кроме меня, казалось, никогда не гулял. Там имелись крикетное поле, бильярдная и штат сестер, чья радость и облегчение, что они устроились работать в частной клинике, ощущались почти физически. Они никогда не оставляли меня наедине с собой, днем ежеминутно появлялись в моей палате, чтобы измерить давление, взять на анализ мочу, и оставляли любые другие дела, стоило мне кашлянуть, и даже сопровождали меня рука об руку – меня во всей моей наготе – в мою личную ванную и помогали подняться по трем ступенечкам, чтобы забраться в ванну.

Ко мне был приставлен психотерапевт, доктор Лодер, низенький, всегда щеголевато одетый, чаще всего в джемпере из тонкой шерсти, и с волосатым, завязанным толстым узлом шерстяным галстуком. В отличие от остального персонала, предпочитавшего нестесняющую приятную небрежность.

Вначале говорил только он, блаженно болтая обо всем, что приходило ему в голову. Помню монологи о поэзии Марвелла, о романах Джорджа Дю Морье, об ужении форели в горных шотландских речках, о немногих лондонских отелях, где все еще сервируют добрый старый чай по-шотландски (его выражение), и одному Богу известно, о чем еще. Еще я помню, что только ему одному из всех сотрудников клиники было разрешено держать собаку – фокстерьера, щенка, кобелька с подростковой развалочкой и квартетом пушистых белых лап, которые придавали ему забавно школьный вид и приводили мне на ум какого-нибудь долговязого юного атлета в белых носочках. Звали его Мао – думается, грустная дань десятилетию, когда юный Лодер уповал переделать мир. Я часто встречал их обоих, совершавших оздоровительный променад (еще один лодеризм) в саду клиники.

Заметную часть моего пребывания там мой натранквилизированный мозг не воспринимал толком то, что говорил Лодер, и я ложился спать, ошеломленный состоянием моего рассудка точно так же, как и когда просыпался утром. И все-таки, возможно, именно поэтому его хаотичный режим начал действовать. Быть может, я начал «реагировать» (как было сказано в моей истории болезни, в которую я заглянул тайком), потому что в своем сумеречном состоянии не мог избавиться от убеждения, что Лодер никакой не врач, а просто симпатичный старикан, рядом с которым я случайно оказался – в пивной или в замусоренном зале ожидания на каком-то вокзале, – и он, перескакивая с темы на тему, старается не столько «излечить» меня, сколько, столкнувшись с моим угрюмым аутизмом, заполняет паузы, рождаемые моим антисоциальным молчанием. Если в конце концов я все-таки «раскрылся», как самому Лодеру нравилось – слишком нравилось – определять мою реакцию на его метод (вероятно, потому-то я теперь и касаюсь этой формулировки, не имеющей ничего общего с тем, что я переживал на самом деле, в защитных рукавицах кавычек), то лишь по той причине, что я больше не мог стерпеть, чтобы он вел наши разговоры единолично. Сеанс за сеансом ко мне возвращалась привычка говорить – и наконец я заговорил о смерти Урсулы.

Томас Манн где-то пишет о «привыкании не привыкать». Так вот, когда я покинул клинику, всего за несколько дней до отъезда в Бретань, я ни в коей мере не чувствовал себя «вылеченным» от чего бы то ни было, но, пожалуй, начал привыкать к тому, что не привыкаю к моему нервному срыву – к моей бессоннице, моим снам, приступам головокружения, истощающей апатии. Быть может, я начал ощущать, что вылечиваюсь от ощущения, что я не вылечился.

– Или это ничего не значит?

Я обернулся к Беа, которая слушала меня не перебивая, даже не закуривая сигарету, – а более убедительного доказательства того, насколько она поглощена моим рассказом, я не мог бы потребовать.

– Это значит, что произошел несчастный случай – и вам потребовалось четырнадцать месяцев, чтобы убедиться: это был несчастный случай.

– Несчастный случай? Но какая тут связь с тем, чувствую ли я себя виноватым или нет?

– А вы чувствуете себя виноватым? Вы же все-таки ее не убивали.

Я поднял глаза от моей пустой стопки.

– Откуда вы знаете?

Молчание.

– Так убили?

Новое молчание.

– Да, – сказал я, подумав. – Да, я чувствую, что убил ее.

Она взяла меня за руку. Ничего не сказав, ощущая, как кончики моих пальцев от прикосновения к ее ладони защекотало электричество, я позволил ей увести меня вверх по винтовой лестнице через пустой вестибюль гостиницы и на автостоянку.

Молча мы с обеих сторон подошли к «роллсу». Устроившись за рулем, я смотрел, как она гибко опустилась на сиденье… и продолжал следить за ней дольше, чем намеревался. Она в свою очередь посмотрела на меня.

– Пенни за ваши мысли, Гай. Нет, забудьте, – сразу же добавила она и обеими руками кокетливо погладила груди, живот, бедра, делая вид, будто ищет монетку. – У меня нет пенни.

Я выключил мотор, который уже завел. Беа уютно свернулась у меня под боком, обхватив руками колени. Кончики ее элегантных туфель чуть заглядывали за край сиденья. Потом мы обнялись. Мы обнялись с неистовым исступлением, и у меня возникло чувство, будто призрачные негативы ее сердца, горла, внутренностей отпечатываются на моих, а моих – на ее. Мы изрешечивали поцелуями наши лица, наши губы, наши лбы, наши щеки. Оглушенный экстатичным гулом моей страсти, я ничего не слышал и только видел, как Беа повторяет «еще!», «еще!» всякий раз, когда, на секунду выныривая, чтобы глотнуть воздуха, я отрывался от ее губ. Ощущение было такое, будто мы катаемся на лыжах по струящемуся молочному шоколаду.

Затем с такой же внезапностью все оборвалось. Тишину прорезал вопль. Беа смотрела не на меня, а мимо меня. Я повернул голову параллельно ее, и за окном машины увидел, словно на рентгеновском снимке, лицо черепа: глаза – две плоские тени, увязшие в липком море бледности. Был и нос, расплющенный о стекло.

Я оторвался от Беа и открыл дверцу. Отпрянув в испуге, лицо исчезло с той же мгновенностью, с какой – уже так давно! – мазок света от фар «роллса» исчез с ветрового стекла моего «мини», однако два глаза продолжали жечь мои. Глаза принадлежали Саше. Лицо его было пепельным, монохромным, одержимым неизбывной тоской, как у какого-нибудь довоенного киноидола.

Я протянул к нему руку, то ли чтобы оттолкнуть, то ли чтобы утешить, сам теперь не знаю. Потому что при этом моем движении мы оба услышали голос Беа в «роллсе»:

– Sacha! Oh mon Dieu, mais qu'est-ce que tu es en train de faire? Tu m'espionnes maintenant? [52]52
  Саша! О Боже, но что ты тут делаешь? Теперь ты за мной шпионишь? (фр.)


[Закрыть]

Этот голос, настолько лишенный теплоты, нежности, даже простого человеческого сострадания, которое могло бы спасти положение, – сострадания, которое я сам на секунду почувствовал к нему, подействовал на Сашу самым жутким образом. Я никак не ожидал увидеть подобного выражения на его лице – не омерзения, но абсолютной беспомощности и отчаяния. Из его рта вырвался странный скрежещущий звук: он скрипел зубами. Несколько секунд мы стояли друг против друга. Потом он бросился бежать. Прежде чем я успел его схватить – если я протянул руку с этой целью, – его нелепый тощий силуэт, окутанный черным костюмом слишком большого размера и каким-то образом более темный, чем смоляная тьма, в свой черед его окутавшая, хлопал рукавами на фоне горизонта, как огородное пугало в трауре. (Мне вспомнилось, как еще на вилле «Лазарь» мне показалось, что он страдает каким-то редким расстройством координации движений.)

Я было бросился за ним, но из «роллса» до меня донесся раздраженный оклик Беа:

– Гай! Гай, вернись, пожалуйста, в машину. Надо его догнать. Ты не понимаешь, на что он способен.

Я поспешно забрался в «роллс».

– Быстрей включи мотор. И, Гай, – сказала она, прижимая мою руку к рулевому колесу, – если ты не хочешь никогда меня больше не видеть – никогда! – ты должен поддерживать меня во всем, что я буду говорить и делать. Ты понял? Какую бы боль это тебе ни причиняло.

Я кивнул:

– Да, я понимаю. Но…

– Поезжай!

Мы помчались в нелепую погоню – нелепую потому, что нам потребовалось целых тридцать секунд, чтобы нагнать беднягу, чьи всхлипывающие зигзаги туда-сюда увели его лишь на несколько десятков шагов от того места, где был припаркован «роллс». А когда мы поравнялись с ним у лохматящейся травой неухоженной обочины, он за это время, казалось, где-то увеличился, а где-то уменьшился до более человеческих размеров – и был просто человеком, человеком, как все прочие люди. При виде него, при виде его такого несомненного горя я вновь ощутил непрошеный прилив сострадания.

Сначала Саша отказался сесть в машину, даже когда Беа невозмутимо указала, что домой пешком ему не дойти. Она уговаривала и убеждала его и велела ему взять себя в руки – мы сядем и обсудим все, как взрослые цивилизованные люди. Она роняла загадочные намеки на общее прошлое, закрытое для меня. Некоторые были ласковыми, другие (на мой слух) совсем нет, и я увидел, что он поддается, хотя и продолжал свирепо смотреть на меня с той злобой, которая запомнилась мне в первый момент нашей встречи. Наконец, когда слова сделали все, что могли, Беа перегнулась за моими плечами и просто открыла заднюю дверцу «роллса». Продолжая трястись от ярости, Саша залез внутрь, и мы вернулись в Сен-Мало.

Внутри лазурно-кораллового салона Беа закурила новую сигарету и сделала глубокую затяжку. Я сидел в кресле, напряженно выпрямившись. Саша – он не пожелал сесть, не пожелал чего-нибудь выпить – стоял перед нами, заслоняя Балтуса над каминной полкой.

– Послушай, Саша, – сказала Беа, гася и до половины не выкуренную сигарету о дно весомой мутновато-зеленовато-синеватой стеклянной пепельницы, плавательного бассейна в миниатюре, – я поехала в отель Гая только по одной причине, только по одной. Принести ему мои извинения за безобразную сцену в столовой. Вот и все, о чем мы говорили. Я чувствовала, что обязана извиниться перед ним.

Я распознал две лжи. Однако Саша вцепился в первую.

– Значит, – сказал он, переведя взгляд с Беа на меня, а потом назад на Беа, – ты поехала к нему в отель, так? На чем? На «роллсе»?

– Ну разумеется, нет, – ответила она и глазом не моргнув. – Каким бы это образом? Машина, как тебе известно, была у Гая весь день. Я вызвала такси.

– Понимаю, – сказал Саша. – Понимаю. Ты вызываешь такси, чтобы отправиться за двадцать километров от города в надежде, что он, – тыча в меня пальцем, – вдруг да окажется у себя в номере.

– Нет, – сказала Беа героически терпеливым тоном. – Я позвонила Гаю, чтобы извиниться, а он пригласил меня приехать выпить с ним. Я согласилась. А что? Мне надо было отказаться?

Я напрягал память, стараясь вспомнить название отеля, путь к которому мне указывала Беа в «роллсе» и в котором, как я сию секунду узнал, мне полагалось проживать, но не смог, хоть убейте.

– А в машине? – саркастически спросил Саша. – Ты так приносишь свои извинения?

– А это, – сказала Беа, – просто случилось, как часто бывает. Гай знает, что он для меня не значит ровно ничего.

Слушая ее, я заверял себя, что Беа вынуждена говорить так, что она заранее предупредила меня о своей стратегии, и все же… и все же…

Теперь Саша обернулся ко мне.

– Et la clé [53]53
  А ключ (фр.).


[Закрыть]
, – сказал он, обдавая меня односложными французскими словами, – çа vous dit quelque chause? [54]54
  это вам о чем-нибудь говорит? (фр.)


[Закрыть]

Уже в третий раз за этот день они упоминали при мне какой-то «ключ».

– La clé? Quelle clé? De quoi vous parlez tous les deux? [55]55
  Ключ? Какой ключ? О чем вы говорите, вы, оба?


[Закрыть]

– La clé de la tour. [56]56
  Ключ от башни (фр.).


[Закрыть]

Я по очереди посмотрел на них, сознавая, что из нас троих только я не понимаю, о чем говорит Саша. Вот тут Беа явно была на его стороне.

– О чем, собственно, речь? Ни о каком ключе я ничего не знаю. Может, кто-нибудь из вас объяснит?

Наступила пауза, а потом Беа вместо того, чтобы ответить мне, спросила Сашу, признает ли он теперь, что его подозрения были безосновательны.

Он смотрел на нее целую вечность. Потом почти с сожалением покачал головой:

– Trop tard, Вéа, trop tard. Meme si je m'efforçais de te croire, meme si tu ne lui as rien dit – après cette petite scène révoltante je ne pourrais plus te faire confiance. Plus jamais. [57]57
  Слишком поздно, Беа, слишком поздно. Даже если бы я попытался тебе поверить, даже если ты ему ничего не сказала – после этой отвратительной сцены я не смог бы больше тебе доверять. Никогда больше не смогу (фр.).


[Закрыть]
– Тут он перешел на английский, словно желая удостовериться, что я его пойму. – Но ты увидишь. Вы оба увидите. Я принял меры предосторожности.

Покраснев, Беа инстинктивно стрельнула взглядом по салону.

– Что ты еще натворил?

Саша промолчал.

– Черт, ну каким же ты бываешь дураком! Нет, это я дура. Я была дура, что верила, будто могу положиться на тебя. Ну хватит, пойми! Все кончено. Все.

Саша побелел. Вновь он выглядел как побитая собака – воплощением безутешного горя, и нижняя губа у него дрожала, как у ребенка, получившего нагоняй. Затем он вышел из комнаты своей обычной дергающейся марионеточной походкой.

И всего через две минуты мы услышали урчание автомобиля на подъездной дороге, а потом на улице. Беа подошла к окну и отодвинула штору. Я вопросительно посмотрел на нее.

– Пустяки. Я его знаю. Он вернется завтра же.

После ухода Саши в комнате наступило странное затишье – затишье после бури, а не перед ней, как утверждает присловье, и некоторое время мы с ней молчали. Ни Беа, ни я не находили, что сказать друг другу, даже если нам и было что сказать. Из ее молчания я сделал вывод, что она все еще раздумывает над случившимся, и потому не стал отвлекать ее вопросами, которые напрашивались. Но когда она заговорила, то всего лишь предложила выпить. Я опять спросил ее – ведь Саша ушел, и все было спокойно, – в чем, собственно, дело, все эти разговоры о ключах и башнях. Она ответила, что тут нет ровно ничего – во всяком случае, ничего такого, о чем она могла бы рассказать.

Я сказал, что выпью виски… и добавил, что, надеюсь, она знает, что может всегда рассчитывать на меня, если попадет в беду. Но, возможно, этих слов она не расслышала, потому что уже вышла в кухню, откуда до меня донесся звук открываемой дверцы холодильника, а секунду спустя – потрескивание кубиков льда, выламываемых из пластмассовых сот. Один запрыгал по столу и ударился об пол. Затем наступила тишина.

Прождав ее минуту-другую, я встал и прошел через коридор в кухню. На столе, выдвинутом из стены и делящем сверкающее чистотой пространство точно пополам, – эмалированный поднос и две наполненные льдом хрустальные стопки. Однако бутылки с виски не было видно. Я решил, что Беа отправилась на ее поиски в какую-нибудь еще комнату.

Я вернулся в салон и сел на диван перед стеклянным кофейным столиком, длиной почти равным дивану, который мог в этом отношении потягаться со стойкой гавайского бара. Я сидел, курил, думал, думал и курил – выпуская дым через одну ноздрю, а мои мысли, каковы бы они ни были, через, так сказать, другую. Уже полностью сбитый с толку событиями предыдущих суток, я совершенно не представлял себе, что произойдет дальше, и у меня начинало невыносимо стучать в висках. Я рассматривал, почти не замечая этого, прекрасную цветовую гамму обстановки салона: Балтус над каминной полкой (действительно великолепный), жанровые картины XVIII века, повешенные одним созвездием сбоку от камина, словно им полагалось быть частями одного большого полотна в обрамлении музея, и, наконец, кофейный столик передо мной. На этом столике обосновалась внушительная зажигалка в форме лампы Аладдина, ваза с элегантно ажурными – вероятно, искусственными – ветками ольхи, увешанными сережками. Стопки книг альбомного формата. Их корешки были строго параллельны друг другу (хотя названия на корешках располагались вверх ногами, но я прочел без особого труда: «Роберт Маплторп», «Кристиан Берар», «Ханс Беллмер» и самый с закавыкой «L'Histoire de la Peinture en Trompe l'Oeil» [58]58
  «История живописи в технике тромплей» (фр.).


[Закрыть]
). И тут я заметил на левом конце столика, симметрично стопкам на правом конце, еще один прекрасный альбом, раскрытый на одноцветной иллюстрации, половина которой пряталась под номером «Фигаро». Авторучка с золотым пером пересекала ее наискось.

Не могу объяснить почему, но мой взгляд остановился именно на этой конфигурации предметов. И именно на них (опять-таки, кто знает почему?) я решил сфокусировать взгляд так, чтобы все вокруг слилось в одно неясное пятно, и только книга, ручка и «Фигаро» четко выделялись на теперь смазанном фоне. Но все равно они оставались на слишком далеком расстоянии. Что-то понудило меня сесть прямо – до этих пор я расслабленно откидывался на спинку дивана – и рассмотреть все поближе.

Середина иллюстрации, повторяю, была прикрыта газетой и авторучкой, и теперь я разглядел, что под ними тянется подпись, но видны целиком были только первые и последние слова. Я прочел их. Слева от «Фигаро» было два: «La» и «Clé», а справа три: «de La Tour».

La Clé de La Tour. Ключ от Башни.

Я повторял эти пять слов про себя и по-французски, и в переводе. Потом совсем выпрямился и, небрежно смахнув авторучку, медленно поднял «Фигаро». Скрытая ими, занимавшая полный разворот иллюстрация оказалась глянцевой черно-белой репродукцией какой-то картины. И теперь без «Фигаро» и авторучки подпись можно было прочесть in toto [59]59
  целиком (лат.).


[Закрыть]
, а именно: «La Clé de Vair» кисти Georges de La Tour [60]60
  «Меховой ключ» кисти Жоржа де Ла Тура (фр.).


[Закрыть]
.

На картине были две человеческие фигуры – обе поясные. Фигура слева от смотрящего изображала безбородого молодого мужчину с завитыми волосами, курносого и чуть одутловатого. В верхней части торса чудилась некоторая пухлость, как у евнуха, и писался он явно не с натуры – короче говоря, он не был таким уж убедительным изображением живого человека, если учитывать славу художника. Причем лицо было выписано куда менее искусно, чем одежда: складчатый берет, увенчанный страусовым пером, таким же непритязательным, как клуб табачного дыма из трубки, темная бархатная туника с дьявольски сложными, старательно выписанными завязками на плечах и камзол с многоцветной вышивкой на тему королевской охоты – нарядные придворные и охотничьи псы как сжатые пружины. Слева от него, то есть для меня – справа, стояла женщина. Однако различить ее черты было много труднее, так как в левой руке она держала свечу, освещавшую только нижнюю половину ее безупречно овального лица, из-за чего, если она позировала, эффект был значительно снижен. Ее пепельно-светлые волосы были уложены в тугой шиньон, из которого на смертельно белый лоб вдобавок к крутому локону выбилась непокорная прядь; ее глаза под длинными ресницами были даны, так сказать, в профиль – скошенными на мужчину, а рот у нее был чуточку приоткрыт, словно она как раз сказала ему что-то важное. Одета она была скромнее – в простое платье с полукруглым девичьим вырезом, украшенное только поясом, расшитым бирюзой и жемчугом, поясом, который ослеплял куда меньше, чем мог бы, из-за теней, которые, точно бабочки, окружали зловещее сияние свечи. Не считая этих двух фигур, в тесном пространстве, в которое поместил их Ла Тур – не больше монашеской кельи, – имелись еще только два композиционно значимых предмета: дверь, толстая деревянная ручка которой виднелась за фигурой молодого человека, и не то окно, не то миниатюрный пейзаж, написанный в диссонирующей перегруженной манере, напоминающей Эль Греко, – остров, встающий из бурлящего океана, сужаясь вверх и вперед в скалистый черный конус. На вершине этой скалы, будто воткнутый там флаг альпиниста, стояла каменная башня самой элементарной постройки и на вид абсолютно бесполезная, так как в ней не было ни двери, ни окон.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю