355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гилад Атцмон » Учитель заблудших » Текст книги (страница 7)
Учитель заблудших
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:02

Текст книги "Учитель заблудших"


Автор книги: Гилад Атцмон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)

При всем своем незаурядном уме, Лола тоже не устояла против течения и отправилась на Восток. Несколько лет она моталась по храмам и святым местам, обкуривалась до беспамятства, носила лохмотья, трахалась с йогами, болтала на хинди и все время ускользала от меня. Потому что уж где-где, а в Индии я ее не искал.

В один прекрасный день я сказал себе «хватит», прекратил поиски и решил, что нам с Евой пора заняться производством детей, не дожидаясь разрешения от Лолы. Так мы, собственно, и сделали.

Как-то раз, летним августовским вечером, вернувшись домой из университета, я застал у себя Еву. Оказалось, что она решила устроить праздничный ужин на балконе. Мы сели за стол, подняли бокалы, чокнулись, и тут она торжественно сообщила мне, что беременна. В ее матке начало вызревать новое поколение вуайеристов.

Прошло какое-то время, и Ева стала округляться. Живот, выпиравший из ее костлявого тела, с каждым днем становился все больше и больше.

14

По совету медсестры, я перестал заниматься с Евой сексом. Ее уникальные гидрологические способности представляли серьезную опасность для младенца, и я приложил максимум усилий, чтобы устранить какой бы то ни было намек на чувственность в наших отношениях. Я хотел, чтобы все свои любовные соки Ева приберегла для плескавшегося в ее утробе ребенка.

Как известно, женщины во время беременности становятся крайне капризными, и когда у них возникают сексуальные желания, их очень трудно утихомирить. Поэтому я постарался перевести наши отношения в чисто духовное русло и загрузил мозг Евы до предела. Мы обсуждали с ней философские проблемы, решали математические задачи, разгадывали идиотские кроссворды, которые я отыскивал в журналах, и играли в различные интеллектуальные игры.

Каждый вечер мы совершали полуторачасовую прогулку по купающейся в зелени улице Шиллергартен (на западе она упирается в улицу, на которой жили мы) и во время прогулки болтали о всякой всячине. Планировали, как обставим детскую комнату, обсуждали перспективы пипологических исследований, говорили об упадке гуманитарных наук, о развале западной демократии и так далее и тому подобное.

Ева – типичная немка. Она была буквально напичкана сокровищами континентальной культуры, а я, увы, этим похвастаться не мог. Я всячески старался наверстать упущенное, много читал, но все равно выглядел на фоне других европейцев умственно отсталым. Когда я был ребенком, никто из моих учителей не потрудился дать мне классическое образование, поэтому европейские языки и европейская философия остались за пределами моего кругозора. Сколько я ни пытался самостоятельно изучать европейских мыслителей, по сути своей их учения были мне чуждыми. Таким образом, Ева стала для меня не только возлюбленной и матерью моего будущего ребенка, но еще и моим учебником. Например, она объяснила мне, что мои идеи в той или иной форме уже высказывались ранее другими мыслителями.

В начале своей научной карьеры я придавал пипологическим исследованиям очень важное значение. Я считал, что пипология – это что-то вроде учителя для заблудших и путеводителя для растерянных. Однако благодаря Еве я узнал, что пипологические идеи восходят к мудрости, зародившейся еще на заре человечества. Я стал искать вуайеристские идеи у мыслителей прошлого и обнаружил, что идея кабинки для подсматривания очень близка по своей сути к идее категорий, которая лежит в основе «Критики чистого разума», а пипологическое переживание ничем, по сути, не отличается от катарсиса, играющего столь важную роль в древнегреческой философии. Одним словом, я зарылся в древние, рассыпающиеся от старости книги. А пока я открывал для себя сокровища мыслителей древности, живот Евы становился все больше и больше.

В те счастливые времена, когда зачатый мной зародыш в утробе Евы подрастал и превращался в человека, я вдруг стал смотреть на многие вещи совершенно иначе. Еще до рождения малыша со мной начали происходить любопытные метаморфозы. Например, я заметил, что тоскую по своему будущему чаду. Резко изменилось и мое отношение к женщинам. Раньше я видел в них всего лишь, так сказать, органическую подстилку и сосуд для впрыскивания клейкой жидкости, но как будущий отец стал воспринимать их абсолютно по-другому. Практически каждый день я открывал для себя что-нибудь новое и наконец осознал, что во мне просыпаются родительские чувства.

Одно время я считал, что к вопросам материнства и отцовства пипологическая теория неприложима. Но оказалось, что я глубоко заблуждался.

Ева толстела все больше и больше и начала почитывать всякую низкопробную макулатуру для рожениц, типа той, что сочиняют желающие прославиться педиатры и повитухи-пенсионерки. А начитавшись, потребовала от меня, чтобы я присутствовал при родах и записался на подготовительные курсы для будущих родителей. Присутствовать на родах я ей, правда, не пообещал, а вот пойти на курсы согласился. И, должен сказать, совсем об этом не пожалел. С пипологической точки зрения это оказалось очень даже интересно.

На первом занятии я чувствовал себя не в своей тарелке. В комнате, стены которой были выкрашены в желтый цвет, сидело не менее дюжины будущих рожениц с огромными животами. Инструктаж проводила медсестра. Вообще-то предполагалось, что на курсах будут обучаться супружеские пары, но кроме меня в классе было всего двое мужчин. Желторотые мужья, из сострадания к своим женам решившие разделить с ними родовые муки. Неудивительно, что мы – три кокетливых самца, вообразивших себя женщинами, – сразу стали союзниками.

Полтора часа подряд медсестра бубнила что-то про устройство тазовых костей, и я уже начал всерьез опасаться, что умру от скуки. А когда мне скучно, у меня появляется желание отлить. В течение двух часов я сбегал в туалет раза четыре. Ева, когда я выходил и возвращался, смущенно краснела, а все остальные смотрели на меня с нескрываемым удивлением. Тем не менее в промежутках между уходами и приходами я ухитрился даже принять активное участие в уроке. Я старательно округлял глаза, когда нужно было изобразить удивление, улыбался направо и налево и даже задал один вопрос, который медсестра расценила как очень уместный и правильный.

Я профессиональный пиполог, и для меня вполне естественно солидаризироваться с женщинами в самые прекрасные мгновения их жизни. Целых два часа медсестра обрушивала на нас поток вагинальных премудростей, так что к концу занятия мы знали практически все о матке, щипцах, пальцах, родах в воде, галлюцинациях, эпидурале и веселящем газе. Когда же теоретическая часть закончилась, мы перешли к практической. Нас стали обучать тужиться, толкать и расслабляться. А в награду за мое активное участие в теоретической части урока медсестра выбрала для показа нас с Евой.

Наша задача состояла в том, чтобы продемонстрировать классу, как нужно тужиться и кричать. Я должен был стоять возле Евы, тужиться изо всех сил и вопить во всю глотку. В моей биографии уже был эпизод, когда мой крик был истолкован неправильно, но на этот раз произошло нечто еще более несуразное. Как мне и велели, я начал тужиться и вопить как сумасшедший, но поскольку матки у меня нет, то от моих стараний перевоплотиться в женщину в кишечнике у меня образовался излишек газов и они выпорхнули наружу, наполнив весь класс характерным благоуханием.

Все это произошло во время упражнения, которое я выполнял очень старательно, и я счел, что не должен извиняться. Более того, я полагал, что за мои прилежание и усердие меня следует похвалить. На мой взгляд, роды и испускание газов – это по природе своей явления очень близкие, так что в некотором смысле слова я не только полностью перевоплотился в женщину, но и, так сказать, родил через задний проход. Однако у нашего инструктора моя самоотверженность никакого понимания не нашла.

Пристыженный, я как дурак стоял посреди комнаты, а женщины вокруг улыбались мне такими улыбками, что было совершенно очевидно: я опять, в который уже раз в своей жизни, стал посмешищем.

Оскорбленный таким отношением к себе до глубины души (думаю, что к нему примешивалась и изрядная доля антисемитизма), я заявил Еве, что больше ноги моей на этих курсах не будет, и настоял, чтобы она рожала в другой больнице, на противоположном конце города. Однако что сделано, того уже не воротишь. Обиду, которая вылетела из моего заднепроходного отверстия, назад уже, так сказать, не затолкнешь…

15

День, когда мой сын Густав появился на свет, был для меня очень волнующим. Произошло это в больнице на противоположном конце города.

Поскольку Густав родился в Германии и мать его была немкой, это стало своего рода завершением целого периода в истории нашей семьи. То, о чем мой дед мог лишь мечтать, воплотилось для моего сына в реальность с самого первого дня его жизни. Я лишь смешал свою кровь с кровью другого народа, а в венах моего сына уже текла изрядная порция самой отборной прусской крови.

Хотя проблемы размножения и продолжения рода в юности меня совершенно не интересовали, однако при этом я всегда знал, что если и соберусь когда-нибудь обзавестись потомством, то произойдет это только за границей и ни в коем случае не у меня на родине. Израильские дети растут в культурной пустыне, в обстановке невежества и насилия. Так рос мой отец, так рос я, так росли дети моих бывших товарищей. Мой же сын Густав воспитывался в утонченной культурной атмосфере пасторальной Европы, стремившейся залечить раны последней большой войны.

Уже в самом начале своего пребывания в Европе я заметил, что европейцы вообще очень любят поговорить об этой войне и о связанных с ней ужасах, о гибели людей, разрушениях и о чудесах, которые с ними случались. Они оплакивали города, стертые с лица земли, вспоминали, как им приходилось убегать, прятаться, скрывать свое происхождение. Ева, например, могла часами рассказывать о том, что пришлось перенести ее родителям. Худенькая, в очках с толстыми линзами, она говорила об этом так, словно пережила бомбардировки Дрездена лично и хотела навеки запечатлеть этот кошмар в своей памяти, дабы наш сын Густав, когда вырастет, стал борцом за мир и вступил в партию зеленых. Кстати, я лично ничего против этого не имел. Экологические проблемы, с моей точки зрения, – полнейшая чепуха. Так что если весь свой юношеский пыл он обратит на борьбу за охрану окружающей среды, никакого вреда ему это не причинит.

Война была чем-то вроде генетической травмы, передававшейся по наследству. У меня на родине существовало множество общественных и частных учреждений и организаций, а также целая армия деятелей искусства, зарабатывавших себе на хлеб за счет запугивания ужасами Третьего рейха. Многие из этих людей принадлежали уже ко второму или третьему послевоенному поколению и лично в самой войне не участвовали. Однако и в Европе, как выяснилось, были люди, относившиеся к воспоминаниям своих родителей так, словно пережили войну сами. Они хотели, чтобы Европа совершила моральное очищение. Ужасы войны были слишком страшными, и человеческая психика не могла их перенести, поэтому память о кошмаре передавалась из поколения в поколение. По-видимому, именно этим и объясняется такое страстное стремление европейцев к миру.

Поначалу непрерывное муссирование воспоминаний о войне казалось мне чем-то смешным и нелепым. Ведь к тридцати годам я и мои товарищи-одногодки пережили уже целых пять войн. Однако, пожив среди прекраснодушных европейцев чуть дольше, я понял, что наши, ближневосточные войны и войны, через которые прошла Европа, по своему масштабу просто несоизмеримы.

Рядом с мировыми войнами наши казались не более чем мелкими стычками, и на фоне массового уничтожения людей потери в наших войнах выглядели всего лишь легкой царапиной. Если уподобить историю человечества скорлупке ореха, плывущего по реке крови, то у моих ближневосточных собратьев вообще нет никакой истории. Несмотря на помпезные траурные процессии с факелами, к которым мы были столь привычны, наша кровь лилась всего лишь тоненькой струйкой. Моим собратьям никогда не приходилось форсировать реки крови, и единственный их вклад в историю – это водопад слез, стекающих по склону меловой горы и испаряющихся на солнце. В стране моего детства никто не знал, что такое проснуться утром и обнаружить, что твоего города больше нет. Мои соотечественники никогда не понимали, что такое широкомасштабные разрушения и что такое по-настоящему кричать от горя. Их плач был лицемерным спектаклем на сцене театра скорби, а массовые траурные мероприятия представляли собой всего лишь сеансы коллективного онанизма.

В те годы земной шар превратился, с одной стороны, в маленькую деревню, а с другой – стал гигантским электронным зеркалом. Ничто больше не могло укрыться от зоркого глаза кинокамер. Картины ужасных катастроф, трансляции спортивных состязаний, сообщения о забавных происшествиях передавались с континента на континент с быстротой молнии, причем зачастую в прямом эфире.

Как-то вечером, когда мы с Евой сидели в обнимку перед телевизором и, в ожидании прогноза погоды на завтра, смотрели новости, показали грандиозную, организованную на правительственном уровне траурную церемонию из Израиля, и Ева заметила, что формы выражения скорби у меня на родине очень сильно отличаются от обычных для других жителей планеты. Сначала я подумал было, что это антисемитская шуточка, но, поразмыслив, пришел к выводу, что Ева, в сущности, права. Мои соотечественники действительно скорбят и оплакивают не так, как другие народы. Например, американских солдат хоронят очень солидно и достойно. Возле могилы собирается небольшая группка родственников покойного. Напротив них выстраиваются солдаты с ружьями. Отец мужественно держит себя в руках. Жена и мать беззвучно плачут, утирая слезы заблаговременно приготовленными для этой цели белоснежными носовыми платочками. Под звуки прощального салюта роскошный гроб, обернутый государственным флагом, торжественно опускают в могилу. Раздается еще один залп – и на этом скромная церемония заканчивается. Мужчины и женщины отправляются домой, чтобы вдали от посторонних глаз вволю отдаться горю, которое отныне будет сопровождать их всю жизнь.

У меня на родине все происходило иначе. Были, конечно, семьи, которые не впускали на кладбище толпы людей и репортеров, но это исключение из правил. В большинстве случаев смерть у нас всегда была достоянием общественности, чем-то вроде национального вида спорта, со своими непременными поклонниками и болельщиками. Похороны павших превращались в массовые митинги районного масштаба. При этом болельщики делились на несколько категорий. Взрослые женщины, вопившие громче других. Очаровательные и юные рыдающие девы. Плачущие десантники. Сломленные горем суровые солдаты. И наконец, специально присланные представители «партий скорби». Последние имели обыкновение не только скорбеть и оплакивать, но и выкрикивать соответствующие лозунги, в которых клялись кому-то и за что-то отомстить.

Как и на любом футбольном матче, на церемонии присутствовали не только болельщики, но и сами игроки – ближайшие родственники усопшего. Они выходили на игровое поле и под крики и аплодисменты зрителей начинали прыгать в могилу, зарывать голову в землю, расцарапывать себя, выкрикивать что-то нечленораздельное и так далее и тому подобное…

Местные телевизионные компании сразу почувствовали, что в таких траурных мероприятиях заложен огромный зрительский потенциал и они будут пользоваться даже большей популярностью, чем голливудские фильмы. Программа «Траур – это наше всё», транслировавшаяся по государственному каналу, и аналогичная ей по содержанию программа «Смерть, смерть, смерть» на коммерческом канале далеко обогнали по своему рейтингу все остальные передачи. Зрители просто обожали подглядывать через стекло экрана телевизора за страданиями своих ближних. Эти передачи будили их воображение. Душными летними вечерами, когда в воздухе не было ни ветерка, мужики с волосатой грудью сидели, развалившись, на своих балконах и, как безумные, переключались с канала на канал, с вожделением созерцая на экране похоронные процессии, морги, приемные покои больниц и рыдающих от горя людей. С ломтем соленого арбуза в одной руке и пультом управления телевизора в другой, они жадными глазами пожирали игроков, бегавших по футбольному полю смерти.

Как человек, который всегда старается проникнуть в самую суть вещей, я много размышлял об этом явлении и пытался понять причину столь разительного контраста между скромностью похорон у американцев и разнузданностью проявления эмоций у моих обрезанных соотечественников. Почему, думал я, родственники умерших в Америке кажутся нам гораздо более холодными и бесчувственными, чем наши отечественные любители смерти? Почему американцы на похоронах держатся сдержанно и достойно, в то время как у меня на родине траурные вакханалии скорби превратились в национальный вид спорта? Если бы этот вид спорта включили в олимпийскую программу, моя страна несомненно завоевала бы кучу медалей.

Хотя Олимпийский комитет в свое время и отклонил предложение Израиля об учреждении всемирного чемпионата скорби, мои соотечественники все равно ухитрились превратить боль утраты в источник дохода. В определенный момент, когда распад страны перешел в необратимую стадию, картины горя стали в Израиле первым предметом экспорта. Открытки с изображениями рыдающих у могил девочек и хныкающих десантников продавали христианским паломникам, приходившим окунуться в тину пересохшего уже тогда Иордана. Витрины магазинов, где продавались сувениры для туристов, были заставлены куклами, изображавшими «женщин в черном». Эти куклы пользовались таким спросом, что даже вытеснили с прилавков популярных до того кукольных бедуинов и плюшевых верблюдов. Хотя мою страну никогда не заливали реки крови, скорбь стала спортом и способом зарабатывать на жизнь. Картины траура экспортировались за океан, чтобы заслужить международное признание и получить оправдание своим действиям.

В ожидании прогноза погоды мы с Евой иногда смотрели трансляции траурных церемоний из Израиля. В эти моменты я стыдился собственного происхождения, а Ева глядела на меня с жалостью и сочувственно улыбалась. Я же, в свою очередь, чтобы не сосредотачиваться на себе, смотрел на нашего маленького сынишку. Он спокойно спал в люльке, а я сидел возле него и с умилением думал о том, что он живет в мире, в котором нет войны и который взирает на себя в зеркало без стыда. Я был счастлив, что перерезал пуповину, связывавшую его с моим происхождением. И страшно рад, что он вырастет вдалеке от этого кошмара.

Ребенок – своего рода щелочка, позволяющая тебе взглянуть на мир под другим углом зрения. После рождения Густава моя жизнь изменилась самым кардинальным образом. По сути, он был первым, кто насильно навязал мне свое общество и заставил себя любить. До его появления на свет я сам выбирал себе друзей, причем делал это очень тщательно, но к Густаву я был прикован как бы помимо своей воли. Вначале это меня беспокоило и тревожило, но постепенно Густав стал самой большой моей любовью. Я не мог смотреть без умиления на его улыбающееся лицо. Я любил его как никого и никогда раньше. И чем больше я его любил, тем больше все остальное отходило на задний план. Моя погибающая, погружающаяся во тьму ультрарелигиозной ортодоксии родина стала для меня чем-то очень далеким, и даже Ева казалась мне всего лишь коровой, выкармливающей моего крохотного вуайериста.

Наблюдая за Густавом, я сделал одно важное пипологическое открытие. Я понял, что развитие маленьких детей есть не что иное, как постоянное расширение и увеличение глазка для подглядывания. Младенец рождается на свет слепым, но со временем превращается в завзятого вуайериста. Как будто в объективе его разума все шире и шире раскрывается щель диафрагмы.

До года Густав практически не спал. Каждую ночь он орал по несколько часов кряду, призывая на помощь соседей, правоохранительные органы и Генеральную ассамблею ООН. При этом он проявлял невероятную изобретательность и в своих воплях никогда не повторялся, как бы давая нам понять, что терпеть не может однообразия. Вначале мы думали, что в нем говорят гены его радикальных родителей и таким образом он объявляет войну. Однако мы никак не могли уразуметь, почему надо объявлять войну именно ночью. От бессонных ночей глаза у нас были вечно красные, а нервы – на пределе. Однако через какое-то время мы поняли наконец, отчего он кричит. Он хотел молока. Много молока. Гораздо больше, чем было у его матери. Он хотел все молоко, какое только существует на Земле. И вовсе не потому, что был голоден. Молоко было для него ключом к сердцу матери. Если есть молоко, думал он своими младенческими мозгами, значит, его любят.

Каждая ночь превращалась для нас в ожесточенное сражение за молоко. Именно тогда я и пришел к выводу, что молоко – это что-то вроде инструмента, с помощью которого младенец измеряет готовность своей матери к самопожертвованию, а кормление – сложная форма эмоциональной интеракции матери и ребенка.

На примере Густава я понял, что в начале своей жизни каждый человек представляет собой лишь биологический механизм, в котором происходят примитивные метаболические процессы, и все его предназначение сводится к пачканию подгузников. Однако при виде материнской груди с ребенком происходит метаморфоза, и он превращается в вуайериста.

Тем не менее в процессе своего развития лишь немногие способны подняться до мета-вуайеристского восприятия реальности. Мета-вуайерист – это тот, кто понимает, что окружающий его мир – всего лишь дырка для подглядывания, и больше ничего. Такой взгляд на мир делает тебя скептиком и циником и заставляет относиться ко всему с иронией. Когда ты знаешь, что человек не более чем вуайерист, то начинаешь понимать, что все в этом мире условно и относительно. Трезвомыслящий вуайерист не может относиться всерьез ни к себе, ни к своему народу, ни к своему отечеству. С его точки зрения, нет ничего, над чем нельзя было бы смеяться. Он злобный, монструозный и велеречивый скептик.

Странствуя по миру и наблюдая, как распадаются великие империи, я понял: когда у людей исчезает способность смеяться над собой – это верный признак надвигающейся катастрофы. Народы, лишенные чувства юмора, оплакивающие свою горькую судьбу, уверенные в своей избранности и предающиеся массовой скорби, долго не протянут. За многие годы я очень хорошо научился распознавать отдельных индивидов и целые народы, обреченные на гибель.

Особенно мне всегда нравилась философия, которая учит, что человек – маленькая бренная песчинка, занесенная в этот мир на очень короткое время. В тот момент, когда человек осознает, что реальность, с которой он сражается, это не бог весть какой подарок, он начинает понимать себя и окружающих гораздо лучше.

Наблюдая за первыми контактами Густава с окружающим миром, я заметил, что его отличают неуемное любопытство и пытливость. Он разговаривал с чашками и с картинами на стенах. Сердился на пластмассовых птиц, висевших над его кроваткой. Обижался на вазу, стоявшую в его комнате. Я видел, что, как и другие маленькие дети, он пришел в этот мир с огромным творческим потенциалом, и мне хотелось, чтобы он его не растерял. Я надеялся сохранить и развить в нем его способность к творческому подглядыванию, мечтал, чтобы он был нежным и поэтичным. Я готов был сделать все, что в моих силах, чтобы он вырос творцом своей собственной Вселенной. И верил, что он станет поэтом или скульптором и в процессе творчества научится смеяться над собой и всем миром.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю