Текст книги "Жизнь. Милый друг. Новеллы"
Автор книги: Ги де Мопассан
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 54 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
Она никак не могла оторваться от холодной струи; тогда он обнял ее за талию и попытался занять ее место у края деревянного желобка. Она противилась, губы их встречались, сталкивались, отстранялись. В перипетиях борьбы то один, то другой хватал узкий конец стока и, чтобы не выпустить, стискивал его зубами. А струйка холодной воды, переходя от одного к другому, дробилась, сливалась, обрызгивала лица, шеи, одежду, руки. Капельки, подобно жемчужинам, блестели у них в волосах. И вместе с водой текли поцелуи.
Вдруг Жанну осенила любовная фантазия. Она наполнила рот прозрачной влагой и, раздув щеки, как мехи, показала Жюльену, что хочет напоить его из уст в уста.
С улыбкой он откинул голову, раскрыл объятия и, не отрываясь, стал пить из этого живого родника, вливавшего в него жгучее желание.
Жанна прижималась к нему с непривычной нежностью; сердце ее трепетало, грудь вздымалась, глаза затуманились, увлажнились. Она прошептала чуть слышно: «Люблю тебя… Жюльен», – притянула его к себе и опрокинулась навзничь, закрыв руками вспыхнувшее от стыда лицо.
Он упал на нее, порывисто схватил ее в объятия. Она задыхалась в страстном ожидании и вдруг вскрикнула, пораженная, как громом, тем ощущением, которого жаждала.
Долго добирались они до верхней точки подъема, так была истомлена и взволнована Жанна, и только к вечеру попали в Эвизу, к родственнику их проводника, Паоли Палабретти.
Это был рослый, чуть сутулый мужчина, хмурый на вид, как часто бывают чахоточные. Он проводил их в отведенную им комнату – унылую комнату с голыми каменными стенами, но роскошную для этого края, не знающего прикрас; не успел он выразить на своем корсиканском наречии – смеси французского с итальянским, – какая для него радость оказать им гостеприимство, как его прервал звонкий голос, и в комнату вбежала маленькая женщина, брюнетка с большими черными глазами, с жгучим румянцем и тонким станом. С неизменной улыбкой, обнажающей зубы, она расцеловала Жанну, встряхнула руку Жюльену, все время твердя:
– Здравствуйте, сударыня, здравствуйте, сударь! Как поживаете?
Она помогла снять шляпы, шали, прибрала все одной рукой, потому что другая была у нее на перевязи. Затем выпроводила всех, заявив мужу:
– Пойди погуляй с ними до обеда.
Палабретти тотчас повиновался и отправился показывать Жанне и Жюльену деревню. Он шел между ними, еле шевеля ногами и языком, беспрестанно кашлял, приговаривая после каждого приступа:
– В долине-то свежо, вот грудь у меня и простыла.
Он вывел их на запущенную тропинку. Внезапно он остановился под огромным каштаном и заговорил тягучим голосом:
– На этом самом месте моего двоюродного брата, Жана Ринальди, убил Матье Лори. Глядите, я стоял вот здесь, возле Жана, а Матье как вынырнет вдруг шагах в десяти от нас да как закричит: «Жан, не смей ходить в Альбертаче! Говорю тебе, Жан, не смей, а не то, верь моему слову, я тебя убью!»
Я схватил Жана за руку: «Не ходи, Жан, он и впрямь тебя убьет».
А они оба одну девушку, Полину Синакупи, обхаживали.
Ну, а Жан и закричи в ответ: «Нет, пойду. И не тебе, Матье, помешать мне в этом».
Тут, не успел я схватиться за ружье, как Матье прицелился и выстрелил.
Жан подпрыгнул, поверьте, сударь, не меньше, чем на два фута, совсем как ребенок прыгает через веревочку, и со всего маху рухнул на меня, так что ружье мое отлетело вон до того большого каштана. Рот у Жана был открыт, только он не вымолвил ни слова, он уже кончился.
Молодая чета в растерянности смотрела на невозмутимого свидетеля такого преступления. Жанна спросила:
– А что ж убийца?
Паоли Палабретти долго кашлял, прежде чем ответить.
– Удрал в горы. А на другой год его убил мой брат. Знаете моего брата, Филиппа Палабретти, бандита?
Жанна вздрогнула:
– У вас брат – бандит?
Глаза благодушного корсиканца сверкнули гордостью.
– Да, сударыня, еще какой знаменитый! Шестерых жандармов укокошил. Он погиб вместе с Николо Морали, когда их окружили в Ниоло. Шесть дней они держались и уж совсем пропадали с голоду.
И тем же философским тоном, каким говорил: «В долине-то свежо», – он добавил:
– Обычаи в нашей стране такие.
После этого они возвратились обедать, и маленькая корсиканка обошлась с ними так, словно знала их двадцать лет.
Но Жанну неотступно мучила тревога. Ощутит ли она вновь в объятиях Жюльена ту незнакомую раньше, бурную вспышку страсти, которую испытала на мху у родника?
Когда они остались одни в спальне, она боялась, что снова будет бесчувственной под его ласками. Но вскоре убедилась, что страх ее напрасен, и это была ее первая ночь любви.
Наутро, когда настало время уезжать, ей не хотелось расставаться с этим убогим домиком, где, казалось, началась для нее новая, счастливая пора.
Она зазвала к себе в комнату маленькую хозяйку и стала с горячностью настаивать, чтобы та позволила послать ей из Парижа какой-нибудь пустячок, не в виде платы, а на память, придавая этому подарку некое суеверное значение.
Молодая корсиканка долго отказывалась. Наконец согласилась.
– Так и быть, – сказала она, – пришлите мне пистолет, только совсем маленький.
Жанна глаза раскрыла от удивления. А хозяйка пояснила шепотом, на ушко, как поверяют сладостную, заветную тайну:
– Мне деверя убить надо.
Улыбаясь, она торопливо размотала перевязки на своей бездействующей руке и показала на ее белоснежной округлости сквозную кинжальную рану, успевшую почти зарубцеваться.
– Не будь я одной с ним силы, – сказала она, – он бы меня убил. Муж – тот не ревнует, он меня знает, и потом он ведь больной; это ему кровь-то и остужает. Я, сударыня, и в самом деле женщина честная; ну, а деверь всяким россказням верит и ревнует за мужа. Он, конечно, набросится на меня опять. Вот тут у меня и будет пистолетик, тогда уж мне нечего бояться, я за себя постою.
Жанна обещала прислать оружие, нежно расцеловала новую приятельницу и отправилась в дальнейший путь.
Конец путешествия был для нее каким-то сном непрерывных объятий, пьянящих ласк. Она ничего не видела – ни пейзажей, ни людей, ни городов, где останавливалась. Она смотрела только на Жюльена.
И тут началась милая ребячливая близость, с любовными дурачествами, глупыми и прелестными словечками, с ласкательными прозвищами для всех изгибов, извилин и складок ее и его тела, какие облюбовали их губы. Жанна спала обычно на правом боку, и левая грудь часто выглядывала наружу при пробуждении. Жюльен это подметил и окрестил ее: «гуляка», а вторую: «лакомка», потому что розовый бутон ее соска был как-то особенно чувствителен к поцелуям.
Глубокая ложбинка между обеими получила прозвище «маменькина аллея», потому что он постоянно прогуливался по ней; а другая, более потаенная ложбинка именовалась «путь в Дамаск» – в память долины Ота.
По приезде в Бастию надо было расплатиться с проводником. Жюльен пошарил в карманах. Не найдя подходящей монеты, он обратился к Жанне:
– Раз ты совсем не пользуешься деньгами твоей матери, лучше отдай их мне. У меня они будут сохраннее, а мне не придется менять банковые билеты.
Она протянула ему кошелек.
Они переправились в Ливорно, побывали во Флоренции, в Генуе, объехали всю итальянскую Ривьеру.
В одно ветреное утро они снова очутились в Марселе.
Два месяца прошло с их отъезда из Тополей. Было пятнадцатое октября.
Жанна загрустила от холодного мистраля, который дул оттуда, из далекой Нормандии. Жюльен с некоторых пор переменился, казался усталым, равнодушным; и ей было страшно, она сама не понимала чего.
Она отсрочила возвращение еще на четыре дня, ей все не хотелось расставаться с этими благодатными, солнечными краями. Ей казалось, будто она исчерпала свою долю счастья.
Наконец они уехали. Им надо было сделать в Париже множество покупок для окончательного устройства в Тополях, и Жанна заранее предвкушала, сколько всяких чудес навезет она на деньги, подаренные маменькой; но первое, о чем она подумала, был пистолет, обещанный молодой корсиканке из Эвизы.
На следующий день после приезда она обратилась к Жюльену:
– Дорогой мой, верни мне, пожалуйста, мамины деньги, я собираюсь делать покупки.
Он повернулся к ней с недовольным видом:
– Сколько тебе нужно?
Она удивилась и пролепетала;
– Ну… сколько хочешь.
Он решил:
– Вот тебе сто франков; только смотри не трать зря.
Она не знала, что сказать, совсем растерявшись и смутившись.
Наконец она робко заметила:
– Но… ведь… я тебе дала деньги на…
Он оборвал ее:
– Совершенно верно. Не все ли равно, будут ли они у тебя или у меня, раз у нас теперь общий карман. Да я и не отказываю, ведь я же даю тебе сто франков.
Не сказав ни слова, она взяла пять золотых, но больше попросить не посмела и купила только пистолет.
Неделю спустя они отправились домой, в Тополя.
VI
У белой ограды с кирпичными столбами собрались в ожидании родные и прислуга. Почтовая карета остановилась, и начались нескончаемые объятия. Маменька плакала; растроганная Жанна утирала слезы; отец нервно шагал взад и вперед.
Пока выгружали багаж, в гостиной, у камина, шли рассказы о путешествии. Слова в изобилии текли с уст Жанны; за полчаса было описано все, решительно все, кроме каких-нибудь мелочей, упущенных в спешке повествования.
Затем Жанна пошла раскладывать чемоданы. Ей помогала Розали, тоже взволнованная. Когда с этим было покончено, когда белье, платья, туалетные принадлежности были водворены по местам, горничная оставила свою госпожу; и Жанна села в кресло несколько утомленная.
Она не знала, что ей делать дальше, мысленно искала, чем занять ум, к чему приложить руки. Ей не хотелось спускаться в гостиную, где дремала мать; она думала было пойти погулять, но пейзаж был такой унылый, что стоило ей взглянуть в окно, как на сердце падала тоска.
И тогда она вдруг поняла, что у нее нет и никогда больше не будет никакого дела. Вся юность ее в монастыре была поглощена будущим, занята мечтаниями. Волнующие надежды заполняли в ту пору все ее время, и ей незаметно было, как оно текло. Затем, не успела она покинуть благочестивые стены, где расцветали ее грезы, как ожидание любви сбылось для нее. Тот, кого она ждала, кого встретила, полюбила, за кого вышла замуж, – и все это в течение нескольких недель, сгоряча, – этот человек унес ее в своих объятиях, так что она даже не успела опомниться.
Но вот сладостная действительность первых дней превращалась в действительность будничную, которая закрывала двери для туманных чаяний, увлекательных волнений перед неизвестным. Да, ждать уже было нечего.
А значит, и делать нечего – и сегодня, и завтра, и всегда. Она все это ощутила по какой-то смутной разочарованности, по оскудению грез.
Она встала и прижалась лбом к холодному оконному стеклу. Некоторое время она смотрела на небо, по которому ползли темные облака, потом решилась выйти из дому.
Неужели это тот же сад, та же трава, те же деревья, что были в мае? Куда девалась солнечная радость листвы, изумрудная поэзия лужайки с огоньками одуванчиков, кровавыми пятнами маков, звездочками маргариток и трепещущими, как на невидимых нитях, фантастическими желтыми бабочками? И не было уже пьянящего воздуха, насыщенного жизнью, ароматами, плодоносной пыльцой.
Размытые постоянными осенними ливнями, устланные плотным ковром опавших листьев, аллеи тянулись под продрогшими, почти оголенными тополями. Тощие ветки встряхивали на ветру последние остатки листвы, еще не развеянной в пространстве. И весь день, без перерыва, точно неуемный, до слез тоскливый дождь, срывались, кружили, летали и падали эти последние, совсем уже желтые, похожие на крупные золотые монеты листья.
Жанна дошла до рощи. В ней было уныло, как в комнате больного. Зеленые заросли, разделявшие уютные извилистые дорожки, осыпались. Сплетенные между собой кусты, точно кружево из ажурного дерева, терлись друг о друга голыми ветками, и как тяжкий вздох умирающего был шелест палой листвы, которую ветер шевелил, подгонял, наметал в кучи. Крошечные пичужки с зябким писком прыгали тут и там в поисках приюта.
Однако плотная стена вязов, выставленных заслоном против морских ветров, сохранила липе и платану их летний убор, и они стояли – одна словно в алом бархате, другой в оранжевом атласе, окрашенные первыми заморозками согласно свойству растительных соков каждого.
Жанна медленно бродила взад и вперед по маменькиной аллее мимо фермы Куяров. Что-то угнетало ее, словно предчувствие долгих дней тоски в предстоящей однообразной жизни.
Затем она уселась на откосе, где Жюльен впервые заговорил с ней о любви; она сидела, как в забытьи, почти без мыслей и чувствовала глубокую усталость; ей хотелось лечь, уснуть, уйти от печали этого дня.
Вдруг она увидела чайку, которую гнал по небу порыв ветра, и ей вспомнился орел, летавший там, в Корсике, в мрачной долине Ота. Сердце ее защемило, как щемит от воспоминания о чем-то прекрасном и ушедшем; и перед ней сразу же встал чудесный остров с его дикими благоуханиями, с его солнцем, под которым зреют апельсины и лимоны, его горы с розовыми вершинами, голубые бухты и ущелья, где бурлят потоки.
И тогда осенняя, сырая, суровая природа вокруг нее, скорбный листопад и серая пелена туч, уносимых ветром, погрузили ее в такую бездну тоски, что она поспешила вернуться домой, боясь разрыдаться.
Маменька дремала, разомлев у камина; она привыкла к однообразному течению дней и не замечала его уныния. Отец и Жюльен пошли погулять и поговорить о делах. Надвинулась ночь и заволокла угрюмым сумраком большую комнату, которую освещали лишь мгновенные вспышки огня в камине.
За окнами в последнем свете дня еще видна была хмурая картина поздней осени и серенькое, тоже словно все в слякоти, небо.
Вскоре возвратились барон с Жюльеном; войдя в темную гостиную, барон тотчас позвонил и крикнул:
– Скорей, скорей несите лампы, а то здесь такая тоска!
Он уселся перед камином. Его отсыревшие сапоги дымились у огня, с подошв сыпалась высохшая грязь, а он весело потирал руки.
– Кажется, начинаются холода, – заметил он, – к северу небо посветлело, а сегодня новолуние; этой ночью крепко подморозит.
Затем он повернулся к дочери:
– Ну как, дочурка, довольна, что вернулась на родину, к себе домой, к своим старикам?
Этот простой вопрос до глубины души потряс Жанну. Глаза ее наполнились слезами. Она бросилась на шею отцу и принялась лихорадочно целовать его, словно просила прощения, потому что, как ни старалась она быть веселой, ей было смертельно грустно. Она вспомнила, сколько радости ждала от свидания с родителями, и ее удивляло собственное равнодушие, убивавшее всякую теплоту; когда в разлуке много думаешь о любимых людях, но отвыкаешь ежечасно видеть их, то при встрече ощущаешь некоторую отчужденность до тех пор, пока не скрепятся вновь узы совместной жизни.
Обед тянулся долго; никто не разговаривал. Жюльен, казалось, забыл про жену.
Потом, в гостиной, она задремала у огня, напротив маменьки, которая спала крепким сном; когда же ее разбудили голоса о чем-то споривших между собой мужчин, она постаралась встряхнуться, задавая себе вопрос, неужели и ее затянет унылое болото ничем не возмущаемых привычек.
Пламя в камине, вялое и красноватое днем, теперь оживилось, разгорелось. Неровными, яркими вспышками оно освещало выцветшую обивку кресел с лисицей и журавлем, с цаплей-печальницей, со стрекозой и муравьем.
Подошел барон и, улыбаясь, протянул руку к пылающим головням.
– Ого! Хорошо горит нынче вечером. А на дворе подмораживает, дети мои, подмораживает.
Потом, положив руку на плечо Жанны, он указал на огонь:
– Видишь, дочурка, самое главное на свете – очаг и своя семья вокруг очага. Лучше этого ничего нет. Но, по-моему, пора спать. Вы, должно быть, очень устали, детки?
Когда Жанна поднялась к себе в спальню, она задумалась над тем, как различно может быть возвращение в одно и то же, казалось бы, любимое место. Почему она так подавлена, почему и дом, и родной край, и все, что было дорого, теперь надрывает ей душу?
Вдруг взгляд ее упал на часы. Пчелка по-прежнему так же быстро и размеренно порхала слева направо и справа налево над позолоченными цветами. И тут Жанну пронизал порыв внезапной нежности, глубочайшего умиления перед этим маленьким механизмом, который выпевал ей время и бился, как живое сердце.
Она была несравненно меньше растрогана, когда обнимала отца и мать. У сердца есть загадки, не доступные разуму.
Впервые после замужества она была одна в постели, так как Жюльен, под предлогом усталости, устроился в другой комнате. Впрочем, они заранее решили, что у каждого будет отдельная спальня.
Она долго не могла уснуть, ей было странно не чувствовать рядом другого тела и непривычно спать в одиночестве; ее тревожил злобный северный ветер, который бушевал на крыше.
Утром она проснулась от яркого света, окрасившего багрянцем ее кровать; а в окнах, запушенных инеем, было так красно, словно весь небосвод горел огнем. Закутавшись в широкий пеньюар, Жанна подбежала к окну и распахнула его.
Ледяной ветер, свежий и пронзительный, ворвался в комнату, хлестнул ей в лицо колючим холодом, от которого заслезились глаза; а посреди зардевшегося неба солнце, огромное, пылающее, раздутое, как физиономия пьяницы, поднималось из-за деревьев.
Заиндевевшая, ставшая твердой и сухой, земля звенела под ногами работников фермы. За одну ночь все ветви тополей, еще покрытые листьями, оголились, а вдалеке за ландой виднелась широкая зеленоватая полоса океана, вся в белых прожилках.
Платан и липа на глазах теряли свой убор. При каждом порыве ледяного ветра целый вихрь опавших от внезапного заморозка листьев взлетал вместе со шквалом, как стая птиц. Жанна оделась, вышла и, чтобы заняться чем-нибудь, решила навестить фермеров.
Мартены встретили ее с распростертыми объятиями, а хозяйка расцеловала ее в обе щеки; потом ее заставили выпить рюмку наливки, настоянной на вишневых косточках. Она отправилась на вторую ферму. Куяры тоже встретили ее с распростертыми объятиями; хозяйка чмокнула ее в одно и в другое ушко, и тут пришлось отведать черносмородиновой наливки. После этого она вернулась завтракать.
И день прошел, как вчерашний, только он был морозный, а не сырой. И остальные дни недели оказались похожи на первые два; и все недели месяца оказались похожи на первую.
Однако мало-помалу тоска по дальним краям улеглась в ней. Привычка покрывала ее жизнь налетом покорности, подобно тому как некоторые воды отлагают на предметах слой извести. И в душе ее проснулось внимание к ничтожным мелочам повседневного быта, ожил интерес к немудреным будничным занятиям. В ней развивалась своего рода созерцательная меланхолия, неосознанная разочарованность в жизни. Что же было ей нужно? Чего она хотела? Она и сама не знала. У нее не было ни малейшего тяготения к светской суете, ни малейшей жажды удовольствий и даже не было стремления к доступным для нее радостям. Да и к каким, впрочем? Подобно старым креслам в гостиной, поблекшим от времени, все понемногу бледнело в ее глазах, все стиралось, приобретало тусклый, сумрачный оттенок.
Отношения ее с Жюльеном совершенно изменились. Он стал совсем другим после возвращения из свадебного путешествия, точно актер, который сыграл свою роль и принял обычный вид. Он почти не обращал на нее внимания, почти не разговаривал с ней; любви как не бывало; редкую ночь он проводил в ее спальне.
Он взял на себя управление имуществом и хозяйством, проверял арендные сроки, донимал крестьян, урезывал расходы; сам он приобрел замашки полупомещика, полуфермера и утратил все изящество, весь лоск времен жениховства.
Он отыскал среди своего холостяцкого гардероба потертый охотничий бархатный костюм, весь в пятнах, и носил его не снимая; с небрежностью человека, которому незачем больше нравиться, он перестал бриться, и длинная борода невообразимо уродовала его. Руки он тоже перестал холить, а после каждой еды выпивал четыре-пять рюмок коньяку.
Когда Жанна сделала попытку нежно попенять ему, он так резко оборвал ее: «Оставь меня в покое, слышишь?» – что она уже не решалась давать ему советы.
Неожиданно для себя самой она легко примирилась с этими переменами. Он просто стал для нее чужим человеком, чье сердце и душа непонятны ей. Она часто задумывалась над тем, как могло случиться, что они встретились, влюбились, поженились в порыве увлечения, а потом вдруг оказались совершенно чужды друг другу, как будто никогда и не спали бок о бок.
И почему она почти не страдала от его равнодушия? Значит, так полагается в жизни? Или они ошиблись? Неужели будущее ничего больше не сулит ей?
Быть может, она страдала бы сильней, если бы Жюльен был по-прежнему красивым, холеным, щеголеватым, обольстительным.
Решено было, что после Нового года молодожены останутся одни, а отец и маменька поедут пожить несколько месяцев в своем руанском доме. Новобрачные всю зиму пробудут в Тополях, чтобы окончательно обосноваться, освоиться и привыкнуть к этому уголку, где им предстоит провести всю жизнь. Кстати, Жюльен собирался представить жену соседям, семействам Бризвиль, Кутелье и Фурвиль.
Но молодые еще не могли делать визиты, потому что никак не удавалось добыть живописца, который изменил бы герб на карете.
Дело в том, что барон уступил зятю старый фамильный экипаж, и Жюльен ни за какие блага не соглашался появиться в соседних поместьях, пока герб рода де Ламар не будет соединен с гербом Ле Пертюи де Во.
Но во всей местности имелся только один мастер по части геральдических украшений – живописец из Больбека, по фамилии Батайль, которого наперебой приглашали во все нормандские замки для изображения на дверцах экипажей драгоценных для хозяев эмблем.
Наконец в одно декабрьское утро, когда господа кончали завтракать, какой-то человек отворил калитку и направился прямо к дому. За спиной у него виднелся ящик. Это и был Батайль.
Его ввели в столовую и подали завтрак, как барину, потому что его ремесло, постоянное общение со всей местной аристократией, знание геральдики, ее специальной терминологии и всех атрибутов сделали из него нечто вроде живого гербовника, и дворяне пожимали ему руку.
Немедленно были принесены карандаши и бумага, и, пока Батайль завтракал, барон и Жюльен делали наброски своих гербов, разделенных на четыре поля. Баронесса, всполошившись, как всегда, когда затрагивали эту тему, подавала советы; и даже Жанна приняла участие в обсуждении, заинтересовавшись им под влиянием какого-то безотчетного чувства.
Батайль закусывал и в то же время высказывал свое мнение, а иногда брал карандаш, набрасывал эскиз, приводил примеры, описывал помещичьи выезды всей округи и самым присутствием своим, речами, даже голосом сообщал окружающему дух аристократизма.
Это был низенький человечек, седой, коротко остриженный, руки у него были выпачканы красками, и весь он пропах скипидаром. Ходили слухи, что в прошлом за ним числилось грязное дельце об оскорблении нравственности; но единодушное уважение всех титулованных семейств смыло с него это пятно.
Когда он допил кофе, его провели в каретный сарай; с кареты был снят клеенчатый чехол. Осмотрев ее, Батайль с апломбом высказался относительно размеров герба и после нового обмена мнениями приступил к делу.
Несмотря на холод, баронесса велела принести себе кресло, так как желала наблюдать за работой; вскоре она потребовала грелку, потому что у нее закоченели ноги; после этого они принялась мирно беседовать с живописцем, расспрашивала его о брачных союзах, еще не известных ей, о недавних смертях и рождениях, пополняя этими сведениями родословные, которые хранила в памяти.
Жюльен сидел возле тещи, верхом на стуле. Он курил трубку, сплевывая наземь, прислушивался к разговору и следил за тем, как расписывали красками его дворянство.
Вскоре и дядя Симон, отправлявшийся в огород с лопатой на плече, остановился посмотреть на работу живописца; а так как весть о прибытии Батайля достигла обеих ферм, то не замедлили явиться и обе фермерши. Стоя возле баронессы, они восторгались и твердили:
– Вот ловкач-то, какие штуки разделывает!
Закончены были гербы на обеих дверцах только на другой день к одиннадцати часам. Тотчас же все оказались в сборе; карету выкатили во двор, чтобы лучше было видно.
Работа была безупречна. Батайля хвалили хором, а он взвалил себе на спину ящик и удалился. Барон, его жена, Жанна и Жюльен в один голос решили, что живописец весьма способный малый и при благоприятных обстоятельствах из него, без сомнения, вышел бы настоящий художник.
В целях экономии Жюльен осуществил ряд реформ, а они, в свою очередь, потребовали новых изменений.
Старик кучер был сделан садовником, так как виконт решил править сам, а выездных лошадей продал, чтобы не тратиться на корм.
Но кому-то надо было держать лошадей, когда господа выйдут из экипажа, и потому он произвел в выездные лакеи подпаска Мариуса.
Наконец, чтобы иметь лошадей, он ввел в арендный договор Куяров и Мартенов особую статью, согласно которой оба фермера обязаны были давать по лошади один раз в месяц в указанный им день, за что они освобождались от поставки птицы. И вот однажды Куяры привели большую рыжую клячу, а Мартены – белую лохматую лошаденку, обеих запрягли вместе, и Мариус, утонувший в старой ливрее дяди Симона, подкатил с этим выездом к господскому крыльцу.
Жюльен почистился, приосанился и отчасти вернул себе прежнюю щеголеватость; но все же длинная борода придавала ему вульгарный вид.
Он осмотрел лошадей, карету, мальчишку-лакея и счел их удовлетворительными, так как для него важен был только новый герб.
Баронесса вышла из своей спальни под руку с мужем, с трудом взобралась в экипаж и уселась, опершись на подушки. Появилась и Жанна. Сперва она посмеялась несуразной паре лошадей; по ее словам, белая была внучкой рыжей; но затем она увидела Мариуса, у которого все лицо ушло под шляпу с кокардой и только нос задерживал ее, руки исчезли в недрах рукавов, ноги скрывались в фалдах ливреи, как в юбке, а снизу неожиданно выглядывали огромные башмаки; она увидала, как он закидывает голову, чтобы смотреть, как он поднимает ноги, чтобы ступать, словно идет вброд через речку, как он тычется вслепую, исполняя приказания, весь утонув, потерявшись в складках обширных одежд, – увидев все это, она залилась неудержимым, нескончаемым смехом.
Барон обернулся, оглядел растерянного мальчугана, сам расхохотался вслед за Жанной и стал звать жену, с трудом выговаривая слова:
– По… ос… мо… три на Ма-ма-ма-риуса: вот потеха! Господи, вот потеха-то!
Тут и баронесса выглянула в окно и, увидев Мариуса, так затряслась от хохота, что вся карета запрыгала, словно на ухабах. Но Жюльен спросил, побледнев:
– Да чего вы так смеетесь? Вы, кажется, сошли с ума!
Жанна изнемогала, задыхалась, не могла совладать с собой и, наконец, опустилась на ступени подъезда; барон – вслед за нею, а доносившиеся из кареты судорожное сопенье и непрерывное кудахтанье доказывали, что баронесса совсем захлебывается от смеха. Вдруг затрепыхалась и ливрея Мариуса. Он, по-видимому, сообразил, в чем тут дело, и тоже захохотал во всю мочь под прикрытием своего цилиндра.
Тут рассвирепевший Жюльен бросился на него и влепил ему такую пощечину, что гигантская шляпа свалилась с головы мальчика и отлетела на лужайку; после этого он повернулся к тестю и прохрипел, заикаясь от ярости:
– Казалось бы, вам-то уж смеяться нечего. Ведь докатились мы до этого, потому что вы растратили свое состояние и промотали свое добро. Кто виноват, что вы разорены?
Все веселье замерло и прекратилось в один миг. Никто не проронил ни слова. Жанна была близка к слезам, она бесшумно примостилась возле матери. Барон молча, растерянно сел напротив обеих женщин, а Жюльен расположился на козлах, после того как втащил туда всхлипывающего мальчугана, у которого вспухла щека.
Путь был печален и казался долгим. В карете молчали. Все трое были подавлены и смущены и не хотели признаться друг другу в том, что тревожило их сердца. Они чувствовали, что не могли бы говорить о постороннем, настолько они были поглощены одной мучительной мыслью, и потому предпочитали уныло молчать, лишь бы не касаться этой тягостной темы.
Лошади неровной рысцой везли карету, минуя дворы ферм. Иногда она вспугивала черных кур, которые удирали во всю прыть и ныряли под изгородь, иногда за нею с яростным лаем гналась овчарка, а потом поворачивала домой, но все еще оглядывалась, ощетинившись, и лаяла вслед экипажу.
Иногда навстречу попадался длинноногий парень в измазанных грязью деревянных башмаках. Он лениво шагал, засунув руки в карманы синей блузы, раздутой на спине ветром, сторонился, чтобы пропустить карету, и неуклюже стягивал картуз, обнажая голову с плоскими косицами слипшихся волос.
А в промежутках между фермами снова тянулась равнина с другими фермами, разбросанными вдали.
Наконец экипаж въехал в широкую еловую аллею, идущую от самой дороги. На глубоких, наполненных грязью рытвинах карета накренялась, и маменька вскрикивала. В конце аллеи виднелись белые запертые ворота; Мариус побежал отворять их, и, обогнув по закругленной дороге огромную лужайку, карета подъехала к большому высокому и хмурому зданию с закрытыми ставнями.
Неожиданно распахнулась средняя дверь, и старый, немощный слуга в полосатой, красной с черным, фуфайке, наполовину закрытой широким фартуком, мелкими шажками, бочком спустился с крыльца. Он спросил фамилию гостей, провел их в большую залу и с трудом поднял всегда спущенные жалюзи.
Мебель была в чехлах, часы и канделябры обернуты белой кисеей, а затхлый, застоявшийся, холодный и сырой воздух, казалось, пропитывал грустью легкие, сердце и все поры.
Гости уселись и стали ждать. Шаги в коридоре, над головой, свидетельствовали о непривычной суете. Застигнутые врасплох хозяева спешно одевались. Ждать пришлось долго. Несколько раз слышался колокольчик. Кто-то шнырял по лестнице вверх и вниз.
Баронесса продрогла от пронизывающего холода и все время чихала. Жюльен шагал взад и вперед. Жанна уныло сидела возле матери. А барон стоял, потупив голову и прислонясь к каминной доске.
Наконец одна из высоких дверей распахнулась, и показались виконт и виконтесса де Бризвиль. Оба они были низенькие, сухонькие, вертлявые, неопределенного возраста, церемонные и неловкие. Жена, в шелковом с разводами платье и маленьком старушечьем чепчике с бантами, говорила быстро, визгливым голосом.
Муж, затянутый в парадный сюртук, отвешивал поклоны, сгибая колени. И нос его, и глаза, и выступающие зубы, и словно навощенные волосы, и праздничный наряд – все блестело, как блестят предметы, которые очень берегут.
После первых приветствий и добрососедских любезностей никто не знал, что сказать дальше. Тогда еще раз без всякой надобности обе стороны выразили удовольствие и надежду на продолжение столь приятного знакомства. Истая находка такие встречи, когда круглый год живешь в деревне.