Текст книги "Жизнь. Милый друг. Новеллы"
Автор книги: Ги де Мопассан
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 54 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
Женщина, уже подававшая голос, крикнула:
– Да их потом и щелоком от крови не отмоешь.
На это возразил толстый фермер, с виду весельчак:
– Ведь за них же заплатят. Чем больше потратимся, тем больше получим.
Его довод убедил всех.
И две тележки на больших колесах без рессор отправились одна вправо, другая влево, встряхивая и подкидывая на каждом ухабе останки двух людей, которые недавно держали друг друга в объятиях, а теперь разлучились навсегда.
Как только граф увидел, что сторожка покатилась с кручи, он бросился бежать со всех ног под дождем и ветром. Так бегал он несколько часов, пересекал дороги, перепрыгивал насыпи, ломал изгороди; он сам не помнил, как вернулся домой уже в сумерках. Испуганные слуги встретили его и сообщили, что обе лошади вернулись без всадников. Лошадь Жюльена последовала за лошадью Жильберты.
Господин де Фурвиль пошатнулся и проговорил прерывающимся голосом:
– Погода такая ужасная, что с ними, наверно, случилось несчастье. Немедленно разослать всех на розыски.
Сам он пошел тоже, но едва только скрылся из виду, как спрятался в кустарнике и стал смотреть на дорогу, в ту сторону, откуда, мертвой, или умирающей, или же искалеченной, изуродованной навсегда, должна была вернуться та, кого он все еще любил исступленно и страстно.
И вскоре мимо него проехала тележка с каким-то странным грузом.
Она остановилась перед оградой дома, потом въехала во двор. Да, это была она, это было оно. Но безумный испуг пригвоздил его к месту, боязнь узнать все, страх перед правдой; он не шевелился, притаившись, как заяц, и вздрагивал от малейшего шума.
Так прождал он час, а может быть, и два. Повозка не выезжала. Он решил, что жена его при смерти, и мысль увидеть ее, встретиться с ней взглядом вселила в него ужас; он испугался, что его убежище обнаружат, тогда ему придется вернуться, быть свидетелем ее агонии, и он убежал еще дальше, в самую глубь леса. Но вдруг он подумал, что ей, может быть, нужна помощь, а некому ухаживать за ней, и опрометью бросился назад.
На пути он встретил садовника и крикнул ему:
– Ну что?
Тот не решался ответить. Тогда г-н Фурвиль не спросил, а скорее проревел:
– Умерла?
И слуга пробормотал:
– Да, ваше сиятельство.
У него сразу отлегло от сердца. Небывалый покой проник в его кровь, во все сведенное судорогой тело; и он твердым шагом взошел на высокое крыльцо своего дома.
Вторая телега тем временем приехала в Тополя. Жанна издалека заметила ее, увидела тюфяк, угадала, что на нем лежит тело, и поняла все. Потрясение было так сильно, что она упала без чувств.
Когда она опомнилась, отец поддерживал ей голову и смачивал уксусом виски. Он спросил нерешительно:
– Ты уже знаешь?..
– Да, отец, – прошептала она.
Но когда она попыталась встать, оказалось, что она не может подняться от боли.
В тот же вечер она родила мертвого ребенка, девочку.
Она не видела похорон Жюльена и ничего не знала о них. Она только заметила через день или два, что возвратилась тетя Лизон; и в лихорадочном бреду, терзавшем ее, она упорно силилась восстановить в памяти, когда, в какую пору и при каких обстоятельствах старая дева уехала из Тополей. И никак не могла припомнить, даже в минуты полного сознания, только знала твердо, что видела ее после кончины маменьки.
XI
Три месяца она не покидала своей спальни и до того побледнела и ослабела, что все уже потеряли надежду на ее выздоровление. Но мало-помалу она стала оживать. Папенька и тетя Лизон поселились в Тополях и не отходили от нее. После перенесенного потрясения у нее осталась болезненная нервозность; от малейшего шума она теряла сознание и впадала в долгий обморок по самым незначительным причинам.
Ни разу не спросила она подробностей о смерти Жюльена. Не все ли ей было равно? Она и так знала достаточно. Все, кроме нее, считали, что произошел несчастный случай. Она же хранила в душе мучительную тайну адюльтера и неожиданного зловещего появления графа в день несчастья.
Теперь душу ее переполняли умиленные, нежные и грустные воспоминания о недолгих радостях любви, когда-то подаренных ей мужем. Она поминутно вздрагивала от всплывавших в памяти картин и снова видела его таким, каков он был в пору жениховства и каким она любила его в считанные часы страсти, расцветшей для нее под знойным солнцем Корсики. Все недостатки сглаживались, все грубости исчезали, и даже измены смягчались по мере того, как отдалялась во времени закрывшаяся могила. Жанна была охвачена безотчетной посмертной благодарностью к человеку, который когда-то держал ее в объятиях, и прощала все перенесенные страдания во имя мгновений счастья. А время шло, месяцы следовали за месяцами, забвение, как слоем пыли, запорошило все ее воспоминания и горести, и она всецело отдала себя сыну.
Он стал кумиром, предметом всех помыслов трех людей, окружавших его; и царил он, как настоящий деспот. Между тремя его рабами возникала даже своего рода ревность, – Жанна нервничала, видя, какими звонкими поцелуями малыш награждал барона после катания верхом на его колене. Тетей Лизон и тут пренебрегали, как всегда: этот повелитель, еще не умевший говорить, иногда обращался с ней, как с прислугой, и она уходила к себе в комнату огорченная, сравнивая скудные ласки, которые выпадали на ее долю, с поцелуями, которыми он одаривал мать и деда.
Два тихих, не потревоженных никакими событиями года прошли в неустанных заботах о ребенке. В начале третьей зимы решено было переехать до весны в Руан; и все семейство сдвинулось с места. Но по прибытии в старый заброшенный и сырой дом Поль схватил такой сильный кашель, что опасались плеврита; родные встревожились и решили, что он может дышать только воздухом Тополей, и, едва он поправился, перевезли его туда.
И потянулись мирные, однообразные годы.
Постоянно вместе вокруг малыша, то в детской, то в гостиной, то в саду, они восторгались его лепетом, смешными словечками, жестами.
Мать звала его ласкательным именем Поле́, а он не мог выговорить это слово и произносил его Пуле́, [11]11
Poulet – цыпленок (франц.).
[Закрыть]что возбуждало нескончаемый смех. Прозвище так и осталось за ним, иначе его не называли.
Он очень быстро тянулся вверх, и самым увлекательным занятием для «трех мам», как говорил барон, было измерять его рост.
На дверном косяке гостиной делали перочинным ножом зарубки, отмечавшие его рост из месяца в месяц. Эта лесенка, именуемая «лесенкой Пуле», занимала видное место в жизни всех домашних.
Со временем немаловажную роль в семье стал играть новый персонаж – пес Убой, которого Жанна в постоянных заботах о сыне совсем позабыла. Людивина кормила его, а жил он в старой бочке возле конюшни в полном одиночестве, всегда на цепи.
Как-то утром его заметил Поль и стал просить, чтобы ему позволили приласкать собаку. Его с величайшей опаской подвели к ней. Пес радостно приветствовал ребенка, а когда их хотели разлучить, мальчик принялся реветь. Пришлось снять с Убоя цепь и поселить его в доме.
Он стал неразлучным другом Поля. Они вместе катались по ковру и тут же засыпали рядышком. Немного погодя Убой укладывался уже в постель приятеля, потому что тот не желал расставаться с ним. Жанна приходила в ужас из-за блох, а тетя Лизон досадовала на пса, отнимавшего такую долю привязанности малыша, привязанности, которой так жаждала она сама и которую, казалось ей, воровало у нее животное.
Изредка происходил обмен визитами с Бризвилями и Кутелье. Уединение старого дома частенько нарушали только мэр и доктор. После убийства священником собаки и подозрений, связанных со страшной гибелью графини и Жюльена, Жанна не переступала порога церкви – в гневе на бога, который мог терпеть таких слуг.
Аббат Тольбиак время от времени в недвусмысленных намеках предавал анафеме дом, где обитает дух зла, дух вечного раздора, дух заблуждения и лжи, дух беззакония, распутства и нечестия. Так характеризовал он барона.
Впрочем, церковь его пустовала; а когда он проходил мимо полей, где пахари шли за плугом, они не останавливались, чтобы поговорить с ним, не оборачивались, чтобы поклониться ему. К тому же он слыл колдуном, потому что изгнал беса из припадочной. Толковали, что он умеет заговаривать от сглаза, который, по его словам, был одной из козней дьявола. Он возлагал руки на коров, которые давали жидкое молоко или завивали хвост кольцом, и помогал отыскивать пропавшие вещи, произнося какие-то таинственные слова.
По свойственной ему фанатической ограниченности он со страстью предавался изучению религиозных писаний, где говорилось о пребывании дьявола на земле, о многообразных проявлениях его власти, о различных видах его тайного воздействия, о всех его уловках и обычных приемах его коварства. А так как аббат почитал себя особо призванным бороться с этой роковой и загадочной властью, то затвердил все формулы заклинаний, указанные в богословских книгах.
Ему все чудилась блуждающая во мраке тень лукавого, и с языка его почти не сходило латинское изречение: «Sicut leo rugiens circuit quaerens quem devoret». [12]12
Как лев рыкающий, бродит он, ищет, кого бы пожрать (лат.).
[Закрыть]
И постепенно начал распространяться страх, ужас перед его скрытым могуществом. Даже собратья его, невежественные деревенские священники, для которых Вельзевул – догмат веры, которые до того сбиты с толку подробнейшими указаниями ритуала на случай проявления власти злого духа, что под конец не могут отличить религию от магии, и те считали аббата Тольбиака до некоторой степени колдуном; они приписывали ему таинственную силу и уважали за нее не меньше, чем за безупречную его нравственность.
При встречах с Жанной он не кланялся ей.
Такое положение волновало и огорчало тетю Лизон; пугливой душе старой девы непонятно было, как можно не посещать церковь. Она-то, по всей вероятности, была набожна и, по всей вероятности, ходила к исповеди и причастию, но никто этого не знал и не хотел знать.
Если она оставалась одна, совсем одна с Полем, она потихоньку говорила ему о «боженьке». Когда она рассказывала чудесные истории о сотворении мира, он хоть немножко слушал ее; но когда она говорила ему, что надо очень, очень любить боженьку, он задавал, вопрос:
– А где он, тетя?
Тогда она показывала на небо:
– Там, вверху, Пуле, только не говори об этом.
Она боялась барона.
Но однажды Пуле объявил ей:
– Боженька – он везде, только в церкви его нет.
Он явно сообщил деду о религиозных откровениях тетки.
Мальчику шел десятый год; матери его казалось на вид лет сорок. Он был крепыш, непоседа; мастер лазить по деревьям, но знал он немного. Уроки были ему скучны, он спешил улизнуть из классной комнаты. И каждый раз, как барон пытался подольше удержать его за книгой, тотчас же появлялась Жанна и говорила:
– Пусти его погулять, незачем утомлять такого малыша.
В ее представлении ему все еще было полгода или год. Она с трудом отдавала себе отчет, что он ходит, бегает, говорит, как маленький мужчина; и жила она в постоянном страхе, как бы он не упал, не простудился, не разгорячился от игр, не съел слишком много во вред желудку или слишком мало во вред росту.
Когда ему исполнилось двенадцать лет, возник сложный вопрос о первом причастии.
Однажды утром Лиза явилась к Жанне и стала доказывать, что нельзя дольше оставлять ребенка без религиозного воспитания, без выполнения первых обязанностей христианина. Она приводила всяческие аргументы, выставляла тысячи доводов и, в первую очередь, ссылалась на мнение общества. Мать смущалась, терялась, колебалась, уверяла, что время терпит.
Но месяц спустя, когда она была с визитом у графини де Бризвиль, почтенная дама, между прочим, спросила ее:
– Ваш Поль, вероятно, в этом году пойдет к причастию?
И Жанна, застигнутая врасплох, ответила:
– Да, сударыня.
После этих случайных слов она решилась и тайком от отца попросила Лизу водить мальчика на уроки закона божия.
Месяц все шло хорошо; но как-то вечером Пуле вернулся охрипшим. На другой день он кашлял. Перепуганная мать стала расспрашивать его и узнала, что кюре отправил его дожидаться конца урока за дверями церкви, на паперти, на сквозняке, потому что он плохо вел себя.
Больше она не посылала его на уроки и сама стала преподавать ему начатки религии. Но аббат Тольбиак, несмотря на мольбы тети Лизон, не принял его в число причастников, как недоучившегося.
То же произошло и на следующий год. Тогда барон в ярости заявил, что мальчик может вырасти порядочным человеком и без веры в эту нелепость – в наивный догмат пресуществления; решено было, что его воспитают в христианском духе, но без соблюдения католических обрядов, а когда он достигнет совершеннолетия, то сам будет волен выбирать свой путь.
Через некоторое время Жанна нанесла визит Бризвилям, однако ответного визита не последовало. Она удивилась, зная щепетильную учтивость соседей, но маркиза де Кутелье свысока дала объяснение такому невниманию.
Ввиду высокого положения мужа, а также подлинной своей родовитости и своего внушительного состояния, маркиза почитала себя чуть не королевой нормандской аристократии и правила, как истинная королева, говорила все без стеснения, смотря по обстоятельствам бывала милостива или резка, во все вмешивалась, наставляла, поощряла, порицала. И вот, когда Жанна явилась к ней, она после нескольких холодных слов произнесла сухим тоном:
– Общество делится на две категории: на людей, верующих в бога, и тех, кто не верит в него. Первые, даже из числа самых обездоленных, друзья и ровня нам, вторые для нас не существуют.
Жанна попыталась отразить удар:
– А разве нельзя верить в бога, не бывая в церкви?
– Нет, сударыня, – ответила маркиза. – Верующие ходят молиться богу в его храм, как мы ходим к людям в их дом.
Жанна возразила в обиде:
– Бог везде, сударыня. Я, например, всей душой верую в его милосердие, но есть такие священники, которые мешают мне ощущать присутствие господа, когда они становятся между ним и мною.
Маркиза встала.
– Священник – знаменосец церкви, сударыня. Кто не следует за знаменем, тот против него и против нас.
Жанна тоже встала, вся дрожа.
– Вы, сударыня, верите в бога одной касты. Я верую в бога честных людей.
Она поклонилась и вышла.
Крестьяне тоже осуждали ее между собой за то, что она не повела Пуле к первому причастию. Сами они не бывали в церкви, не ходили к причастию или уж приобщались только на пасху, подчиняясь строгому предписанию церкви; но ребята – дело другое: никто бы не осмелился воспитать ребенка вне общего для всех закона, потому что религия есть религия.
Жанна чувствовала их осуждение и в душе возмущалась этим двуличием, сделками с совестью, поголовным страхом перед всем, величайшей трусостью, гнездящейся во всех сердцах и выглядывающей наружу под личиной порядочности.
Барон занялся образованием Поля и засадил его за латынь. А мать не переставала твердить одно: «Пожалуйста, не утомляй его!» – и бродила в тревоге около классной комнаты, куда папенька запретил ей доступ, потому что она ежеминутно прерывала урок вопросом: «У тебя не озябли ноги, Пуле?» Или же: «У тебя не болит голова, Пуле?» Или останавливала учителя: «Не заставляй его столько говорить, он охрипнет».
Как только мальчик кончал занятия, он бежал в сад к матери и тете. Им теперь очень полюбилось садоводство: все трое сажали весной молодые деревца, сеяли семена и с восторгом наблюдали за их всходами и ростом, подравнивали ветки, срезали цветы для букетов.
Больше всего увлекало мальчика разведение салата. Он ведал четырьмя большими грядками на огороде, где с величайшей заботливостью выращивал салат латук, ромэн, цикорий, парижский, – словом, все сорта этой съедобной травы. Он копал, поливал, полол, пересаживал с помощью двух своих матерей, которых заставлял работать, как поденщиц. По целым часам стояли они на коленях между грядками, пачкая платья и руки, и втыкали корешки рассады в ямку, проделанную пальцем в земле.
Пуле подрастал, ему шел уже пятнадцатый год, и лесенка в гостиной показывала метр пятьдесят восемь сантиметров, но по уму он был совершенный ребенок, неразвитый, невежественный, избалованный двумя женщинами и стариком, добрым, но отставшим от века.
Как-то вечером барон поднял наконец вопрос о коллеже, и Жанна тотчас же ударилась в слезы. Тетя Лизон в ужасе забилась в темный угол.
Мать возражала:
– Зачем ему столько знать? Мы сделаем из него деревенского жителя, помещика. Он будет возделывать свои земли, как многие из дворян. Он проживет и состарится счастливым в этом доме, где до него жили мы, где мы умрем. Чего же желать еще?
Но барон качал головой:
– А что ты ответишь ему, если он в двадцать пять лет придет и скажет тебе: «Я остался ничем, я ничему не научился по твоей вине, по вине твоего материнского эгоизма. Я не способен работать, добиваться чего-то, а между тем я не был создан для безвестной, смиренной и до смерти тоскливой жизни, на которую обрекла меня твоя неразумная любовь».
А она все плакала и взывала к сыну:
– Скажи, Пуле, ты никогда не упрекнешь меня за то, что я слишком любила тебя, ведь правда, не упрекнешь?
Недоросль удивился, но обещал:
– Нет, мама.
– Честное слово?
– Да, мама.
– Ты хочешь остаться здесь, правда?
– Да, мама.
Тогда барон возвысил голос:
– Жанна, ты не имеешь права распоряжаться человеческой жизнью. Ты поступаешь недостойно, почти преступно, ты жертвуешь своим ребенком ради своего личного счастья.
Она закрыла лицо руками и, судорожно рыдая, выговорила сквозь слезы:
– Я так настрадалась… так настрадалась! Я только в нем нашла утешение, а его у меня отнимают. Что же я теперь… буду делать… совсем одна?
Отец поднялся, сел рядом с ней, обнял ее.
– А я, Жанна?
Она обхватила его за шею, страстно поцеловала и, не отдышавшись еще, с трудом проговорила:
– Да, ты, должно быть… прав… папенька. Я вела себя безрассудно, но я столько выстрадала. Пускай он едет в коллеж.
И Пуле, не вполне понимая, что с ним намерены делать, захныкал, в свой черед.
Тогда все три его мамы принялись целовать, ласкать, утешать его. Когда они пошли спать, у всех щемило сердце, и все всплакнули в постели, даже барон, который сдерживался до тех пор.
Решено было, что после каникул мальчика поместят в Гаврский коллеж, а пока все лето его баловали напропалую.
Мать часто вздыхала при мысли о разлуке. Она заготовила ему такое приданое, как будто он уезжал путешествовать на десять лет; наконец, в одно октябрьское утро, после бессонной ночи, обе женщины и барон уселись с мальчиком в карету, и пара лошадей сразу взяла рысью.
В предшествующую поездку ему уже было выбрано место в дортуаре и место в классе. Теперь Жанна с помощью тети Лизон целый день укладывала его вещи в маленький комодик. Так как он не вместил и четверти привезенного, Жанна пошла к директору просить, чтобы дали второй. Вызвали эконома, тот заявил, что столько белья и платья никогда не понадобится, а будет только помехой, и наотрез отказался нарушить правила и поставить второй комод. Тогда мать с отчаяния решила нанять комнату в соседней гостинице и поручила хозяину собственноручно приносить по первому требованию Пуле все, что ему понадобится.
Потом они отправились на мол посмотреть, как отчаливают и пристают пароходы.
Унылые сумерки спустились над городом, где постепенно зажигались огни. Обедать они пошли в ресторан. Есть не хотелось никому; они смотрели друг на друга затуманенным взглядом, и блюда, которые подавали одно за другим, убирались почти нетронутыми.
Потом они медленно направились к коллежу. Со всех сторон сходились дети всех возрастов в сопровождении родных или слуг. Многие плакали. В большом полуосвещенном дворе раздавались всхлипывания.
Жанна и Пуле долго сжимали друг друга в объятиях. Тетя Лизон, окончательно забытая, стояла позади, уткнувшись в носовой платок. Но тут барон, расчувствовавшись тоже положил конец прощанию и увел дочь. Карета ждала у подъезда. Они уселись втроем и в темноте поехали обратно в Тополя.
Временами во мраке слышались рыдания.
Жанна плакала весь следующий день до вечера. А утром она велела заложить фаэтон и поехала в Гавр.
Пуле как будто уже примирился с разлукой. Впервые в жизни у него были товарищи; ему хотелось играть, и он нетерпеливо ерзал на стуле в приемной.
Жанна стала ездить каждые два дня, а на воскресенье увозила его домой. Во время уроков, дожидаясь рекреаций, она не знала, что ей делать, и сидела в приемной, не находя ни сил, ни мужества уйти из коллежа. Директор пригласил ее к себе и попросил приезжать пореже. Она пренебрегла его указанием.
Тогда он предупредил ее, что будет вынужден вернуть ей сына, если она не даст ему резвиться в свободные часы и не перестанет отвлекать его от занятий; барона тоже предупредили письмом. После этого ее стали стеречь в Тополях, как пленницу.
Она ждала каждого праздника с большим нетерпением, чем сын. И душу ее томила неустанная тревога. Она бродила по окрестностям, целыми днями гуляла с псом Убоем, отдаваясь беспредметным мечтам. Иногда она просиживала полдня, глядя на море с высоты кряжа; иногда спускалась лесом до Ипора, повторяя давние прогулки, воспоминание о которых преследовало ее. Как далеко, как далеко было то время, когда она блуждала по этим местам девушкой, опьяненной грезами.
Всякий раз, как она виделась с сыном, ей казалось, что они были в разлуке десять лет. Он мужал с каждым месяцем; она с каждым месяцем старела. Барона можно было счесть за ее брата, а тетю Лизон за старшую сестру, потому что, увянув в двадцать пять лет, Лизон больше не менялась.
Пуле совсем не занимался. В четвертом классе он остался на второй год; третий вытянул кое-как; во втором опять сидел два года и только к двадцати годам добрался до класса риторики.
Он превратился в рослого белокурого юношу с довольно пышными бачками и намеком на усы. Теперь он сам приезжал на воскресенье в Тополя. Так как он уже давно обучался верховой езде, то попросту нанимал лошадь и проделывал весь путь за два часа.
Жанна спозаранку отправлялась ему навстречу вместе с теткой и бароном, который горбился все больше и ходил по-стариковски, заложив руки за спину, словно для того, чтобы не упасть ничком.
Они медленно шли по дороге, временами присаживались у обочины и смотрели вдаль; не видно ли уже всадника. Едва он показывался черной точкой на белой колее, как все трое принимались махать платками, а он пускал лошадь в галоп и вихрем подлетал к ним; Жанна и Лизон ужасались, а дед восхищался и в бессильном восторге кричал «браво».
Хотя Поль был на голову выше матери, она по-прежнему обращалась с ним, как с младенцем, и все еще спрашивала: «У тебя не озябли ноги, Пуле?» – а когда он прогуливался после завтрака перед крыльцом, куря папироску, она открывала окно и кричала ему: «Ради бога, не ходи с непокрытой головой, ты схватишь насморк».
Когда же он в темноте отправлялся верхом обратно, она дрожала от страха:
– Пуле, мальчик мой, поезжай потише, береги себя, пожалей свою мать. Я не вынесу, если с тобой стрясется беда.
Но вот однажды, в субботу утром, она получила от Поля письмо, в котором он сообщал, что не приедет завтра, потому что знакомые устраивают пикник и пригласили его.
Весь воскресный день она терзалась беспокойством, как будто ждала неминуемой беды; потом не выдержала и в четверг поехала в Гавр.
Ей показалось, что сын изменился, но в чем – она не могла понять. Он был оживлен, говорил более мужественным голосом. И вдруг объявил ей как нечто вполне естественное:
– Знаешь, мама, раз ты побывала здесь сегодня, я опять не приеду в воскресенье домой, потому что мы собираемся повторить прогулку.
Она была так ошеломлена и потрясена, словно он сообщил, что уезжает в Америку; наконец, придя в себя, она спросила:
– Боже, что с тобой, Пуле? Скажи мне, что происходит?
Он засмеялся и поцеловал ее:
– Ровно ничего, мама. Я хочу повеселиться с приятелями, это естественно в моем возрасте.
Она не нашла ответа, а когда очутилась одна в экипаже, странные мысли овладели ею. Она не узнавала своего Пуле, своего прежнего маленького Пуле. Впервые она увидела, что он стал взрослым, что он больше не принадлежит ей и будет впредь жить по-своему, не думая о стариках. Ей казалось, что он преобразился в один день. Как, этот большой, статный мужчина, утверждающий свою волю, – ее сын, ее дорогой малыш, который заставлял ее когда-то рассаживать салат!
В течение трех месяцев Поль приезжал к родным только изредка и всегда явно стремился уехать как можно скорее, выгадать вечером хотя бы часок. Жанна волновалась, а барон только и знал, что утешал ее, повторяя:
– Оставь ты мальчика, ведь ему двадцать лет.
Но как-то утром бедно одетый старик, говоривший с немецким акцентом, спросил госпожу виконтессу.
После многократных церемонных поклонов он достал из кармана засаленный бумажник и заявил:
– Это маленький бумажка для вас.
Он развернул клочок грязной бумаги и протянул ей. Жанна прочла, перечла, взглянула на еврея, перечла снова и спросила:
– Что это значит?
Старик угодливо объяснил:
– Сейчас я буду вам сказать. Ваш сын, ему был нужен немного деньги, а я знал, что вы добрая мать, и давал ему, сколько ему было нужно, – самый пустяк.
Она вся дрожала. – Но почему же он не попросил лучше у меня?
Еврей начал пространно объяснять, что речь шла о карточном долге, который надо было заплатить на следующий день, и что никто бы не дал взаймы Полю, как несовершеннолетнему, «честь молодого человека был бы загублен», если бы не «маленький одолженьице», оказанное им.
Жанна хотела позвать барона, но от волнения ноги не слушались ее. Наконец она сказала ростовщику:
– Будьте любезны позвонить.
Он колебался, боясь ловушки. Затем пробормотал:
– Я могу приходить потом, если вам неудобно.
Она отрицательно покачала головой. Он позвонил, и они стали ждать, сидя молча друг против друга.
Барон сразу же, как пришел, понял положение. Расписка была на полторы тысячи франков. Он уплатил тысячу и сказал, глядя в упор на ростовщика:
– Смотрите, больше не являйтесь.
Тот поблагодарил, поклонился и исчез.
Дед и мать тотчас же отправились в Гавр; но, приехав в коллеж, они узнали, что Поль целый месяц не являлся туда. Директор получил четыре письма за подписью Жанны, где сообщалось о болезни Поля, а затем о состоянии его здоровья; ко всем письмам были приложены свидетельства от врача, разумеется, подложные, как и все остальное.
Оба были сражены и застыли на месте, глядя друг на друга.
Директор выразил огорчение и проводил их к полицейскому комиссару. Они остались ночевать в гостинице.
На следующее утро молодого человека нашли у местной проститутки. Дед и мать увезли его в Тополя, и всю дорогу никто из них не проронил ни слова. Жанна плакала, уткнув лицо в носовой платок. Поль с равнодушным видом смотрел по сторонам.
В последующую неделю обнаружилось, что за три месяца он наделал долгов на пятнадцать тысяч франков. Кредиторы не спешили объявляться, зная, что он скоро будет совершеннолетним.
Никаких объяснений не произошло. Решено было подкупить его добротой. Его закармливали деликатесами, нежили, баловали. Дело было весной; несмотря на все страхи Жанны, ему наняли в Ипоре лодку, чтобы он мог, когда хотел, кататься по морю.
Лошади ему не давали, боясь, что он опять поедет в Гавр.
Он слонялся без дела, раздражался, иногда грубил. Барона беспокоило, что он не кончил курса. Жанна сходила с ума при мысли о новой разлуке и все-таки задумывалась над тем, как с ним быть дальше.
Однажды вечером он не вернулся домой. Выяснилось, что он вышел в море на баркасе с двумя матросами. Обезумевшая мать ночью с непокрытой головой побежала в Ипор.
На берегу несколько человек поджидали возвращения судна.
Вдали показался огонек. Он приближался, мигая. Поля на борту не оказалось. Он высадился в Гавре.
Сколько ни искала полиция, найти его не удалось. Проститутка, у которой он скрывался в первый раз, тоже исчезла бесследно, продав обстановку и уплатив за квартиру. В комнате Поля в Тополях обнаружили два письма от этой особы, из которых явствовало, что она без ума от него. Она предлагала ему уехать в Англию, для чего, по ее словам, добыла нужные средства.
Трое обитателей старого дома ходили угрюмые и молчаливые, живя в мрачном аду душевных пыток. Волосы Жанны, и без того седые, побелели совсем. Она задавала себе наивный вопрос: за что ее так наказывает судьба?
Она получила письмо от аббата Тольбиака:
«Сударыня, десница божия покарала вас. Вы отняли у господа свое дитя; он, в свой черед, взял его у вас, чтобы отдать проститутке. Неужто этот урок, преподанный вам свыше, не вразумит вас? Милосердие господне беспредельно. Быть может, господь помилует вас, если вы вернетесь к нему и падете перед ним ниц. Я, его смиренный слуга, отворю вам дверь его обители, когда вы постучитесь в нее».
Долго сидела она, опустив это письмо на колени. Быть может, священник говорил правду? И все религиозные недоумения вновь принялись терзать ее совесть. Может ли бог быть мстителен и завистлив, как люди? Но если он не покажет себя завистливым, никто не устрашится его и не станет поклоняться ему. Возможно, он обнаруживает перед смертными свойственные им чувства для того, чтобы мы лучше познали его. Трусливое сомнение, толкающее в церковь колеблющихся, смятенных, проникло в нее, и однажды вечером, когда стемнело, она украдкой побежала в церковный дом и, припав к ногам тощего аббата, стала молить об отпущении грехов.
Он обещал ей половинное прощение, ибо бог не может излить всю свою благодать на кров, под которым находит приют такой человек, как барон.
– Вскоре вы ощутите, – заверил он, – плоды божественного милосердия.
И в самом деле, два дня спустя сын прислал ей письмо; в помрачении от горя она восприняла его как поворот к лучшему, обещанный аббатом.
«Дорогая мама, не беспокойся обо мне. Я нахожусь в Лондоне, вполне здоров, но очень нуждаюсь в деньгах. У нас не осталось ни гроша, и мы не каждый день бываем сыты. Спутница моя, которую я люблю всей душой, истратила все, что имела, – пять тысяч франков, – лишь бы не расстаться со мной. Ты понимаешь, что честь обязывает меня прежде всего возместить ей эту сумму. Будь так добра, не откажи одолжить мне тысяч пятнадцать из наследства, оставленного папой, так как все равно я скоро буду совершеннолетним. Ты выручишь меня из большого затруднения.
Прощай, дорогая мама, от всего сердца целую тебя, а также дедушку и тетю Лизон. Надеюсь, до скорого свидания.
Твой сын
виконт Поль де Ламар».
Он написал ей! Значит, он не забыл ее. Она и не подумала о том, что он просил денег. Надо послать ему, раз у него ничего не осталось. Какое значение имеют деньги! Он написал ей!
И она в слезах побежала с письмом к барону. Позвали тетю Лизон и перечитали слово за словом бумажку, говорившую о нем; обсудили каждое выражение.