412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ги де Мопассан » Женщина в черном и другие мистические истории (Самиздатовская сборка) » Текст книги (страница 8)
Женщина в черном и другие мистические истории (Самиздатовская сборка)
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 17:02

Текст книги "Женщина в черном и другие мистические истории (Самиздатовская сборка)"


Автор книги: Ги де Мопассан


Соавторы: Брэм Стокер,Мэри Шелли,Монтегю Родс Джеймс,Эдвард Фредерик Бенсон,Натаниель Готорн,Амброз Бирс,Уильям Ходжсон,Роберт Уильям Чамберс,Пол Комптон,Артур Уолтермайр
сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)

Однажды он проснулся и увидел девушку, растянувшуюся рядом с ним – сжатая мягкая ладошка под щекой, улыбка на спящем лице.

V

Теперь дни бежали быстрее, чем волна, накатывающая на золотистый пляж. А синие ночи, испещренные звездами, приходили и уходили, растворялись, чтобы возвратиться на закате ароматом фиалок.

Они не считали дни, как не считали золотые пузырьки, миллионом глазков подмигивавшие из пены прибоя.

У Кента появился огонь – он горел на факеле в ее руках и в костре, который она разжигала там, где хотела. Были тетивы из шелка ее волос и стрелы, быстрые, как морские птицы, с наконечниками из раковин. Была леска из серебряных сухожилий оленя и крючок из полированной кости – всем этим премудростям он учился, слушая ее смех, когда ее шелковистая голова наклонялась к нему.

В первую ночь, когда был выделан лук и натянута тетива, они пробрались через залитый лунным светом лес к ручью. И встали там, перешептываясь, прислушиваясь, не понимая ни слова, к неясным звукам своих голосов.

Далеко в лесу фыркал и скребся Кауг-дикобраз. Они слышали, как скачет под луной по опавшим листьям Вабуза-кролик – тип-топ, тип-топ. Ски-скаа-утка бесшумно проплыла мимо, прекрасная, как водный цветок.

Далеко в океане Шинге-бис-крохаль всколыхнул пряную тишину глупым смехом, и Кай-йошк-чайка вздрогнула во сне. И вот по потоку прошла внезапная дрожь, слабый всплеск, мягкий шорох песка.

– Айхо! Смотри!

– Я ничего не вижу.

Любимый голос был для нее лишь бессмысленной мелодией.

– Айхо! Та-хинка, олениха! И-хо! Сейчас появится вожак.

– Та-хинка, – повторил он, поднимая стрелу.

– И-то! Та-мдока!

И он поднял стрелу к голове, перья серой чайки коснулись его уха, и темнота зажужжала в тон пению тетивы.

Так умер Та-мдока, олень с рогами о семи отростках.

VI

Как яблоко, подброшенное в воздух, вращается наш мир, брошенный в космос.

И однажды Си-со-ка-зарянка проснулась на закате и увидела у корней цветущего дерева девушку, укачивающую младенца в шелковой колыбели своих волос.

С первым слабым криком ребенка Кайг-дикобраз поднял колючую голову, Вабуза-кролик замер неподвижно со вздымающимися боками, Кай-йошк-чайка прошагала поближе по берегу.

Кент сел около девушки, одной рукой обняв ее и ребенка.

– Айхо! Айнах! – прошептала мать, подымая младенца к первым лучам солнца.

Кент же задрожал, а его глаза округлились. На зеленом мхе лежали три тени. Но тень младенца была белой, как иней.

Они назвали ребенка Часке, так как он был первым сыном, и девушка укачивала его, завернув в шелк своих волос. Днем, сидя на солнце, она напевала:

 
Ва-ва, ва-ва, ва-ве-йеа;
Ка-вин, ни-згека ке-диаус-аи,
Ке-га нау-ваи, не-ме-го с’веен,
Ни-баун, ни-баун, ни-даун-ис-аис,
И-ва ва-ва, ва-ве-йеа,
И-ва ва-ва, ва-ве-йеа. [37]37
  Эта колыбельная является частью написанного по мотивам индейских легенд стихотворения «Чайка» Хенфорда Леннокса Гордона (Hanford Lennox Gordon, «The Sea-Gull») и, согласно его комментариям, переводится как «Качаю, качаю малыша, пою колыбельную. Не останешься один, не будешь плакать. Твоя мать позаботится о тебе – она ночь. Спи, мой малыш, сладко спи. Качаю, качаю малыша, пою колыбельную».


[Закрыть]

 

В тихом океане Шинге-бис-крохаль прислушивался, приглаживая атласную грудку. В лесу Та-хинка-олениха повернула красивую голову по ветру.

Этой ночью Кент думал о мертвеце – впервые с тех пор, как попал на Путь к скорби.

– Аке-у! Аке-у! [38]38
  Слово означает «вернись-вернись» или «приди-приди».


[Закрыть]
 – защебетала Си-со-ка-зарянка. Но мертвец больше не появился.

– Возлюбленный, сядь рядом с нами, – прошептала девушка, глядя в его встревоженные глаза. – Ма канте масека.

Но он смотрел на ребенка и его белую тень на мхе, и лишь вздохнул:

– Ма канте масека, возлюбленная! Смерть наблюдает за нами через море.

Он никогда прежде не знал, что скорбь скрывалась в этих лесах. Теперь он узнал ее. И все же радость, бесконечно возрождавшаяся, когда две крохотных ручки обнимали его за шею, когда слабые пальчики смыкались вокруг его пальцев – радость, с которой знакомы и Си-со-ка, щебечущая в гнезде, и Та-мдока, облизывающая пятнистого детеныша – радость придавала ему силы для того, чтобы встретить спокойно затаившуюся в снах и в глубине леса скорбь и страх, смотревший на него пустыми глазницами.

Он часто теперь вспоминал лагерь, Бейтса, с которым нередко делил одеяло, Дайса, которому одним ударом сломал запястье, Тулли, чьего брата застрелил. Ему казалось даже, что он слышит выстрел, внезапный хлопок в зарослях болиголова. Снова он видел клуб дыма и высокую фигуру, падающую в кустах.

Он вспомнил каждую минуту суда: рука Бейтса лежала на его плече, Тулли с растрепавшейся рыжей бородой и бешеными глазами требовал его смерти, в то время как Дайс ругался, курил и расшвыривал головешки, оставшиеся от костра. Он вспомнил и приговор, и ужасный смех Тулли, и новую джутовую веревку, которую они сняли с упакованной на продажу пачки смолы.

Он вспоминал все это, иногда выходя на мелководье с копьем с наконечником из ракушки – и тогда промахивался по рыбе. Иногда – сидя у воды, слушая, как Та-хинка плещется у ручья. И тогда оперенный снаряд улетал далеко от цели, а Та-мдока топал и фыркал, пока даже белая илька, [39]39
  Пекан, куница-рыболов.


[Закрыть]
растянувшаяся на гнилом стволе, прижав усы, не удирала прочь в черную глубину леса.

Когда ребенку исполнился год – часы и часы, отсчитанные восходами и закатами – он болтал с птицами и звал Не-ка-гуся, отзывавшегося с небес: «На север! На север, возлюбленный!»

Когда пришла зима – на Острове Скорби не бывает морозов – Не-ка-гусь кричал с небес: «На юг! На юг, возлюбленный!» И дитя отвечало тихим шепотком на незнакомом языке, покуда дрожащая мать не накрыла его шелком своих волос.

– О возлюбленный! – сказала она. – Часке говорит со всеми живыми тварями – с Кайгом-дикобразом и Кай-йошк-чайкой – а те понимают его.

Кент взглянул ей в глаза.

– Тише, возлюбленная, не этого я боюсь.

– Тогда чего же, возлюбленный?

– Его тени. Она бела как пена прибоя. А по ночам я… Я видел…

– О, что же?

– Воздух вокруг него горит, как бледная роза.

– Ма канте масека. Лишь земля сохранится. Я же говорю как та, кому суждено умереть. Я знаю, о возлюбленный.

Ее голос развеялся, как летний ветерок.

– Возлюбленная! – закричал он.

Но прямо на его глазах она начала изменяться. Воздух заполнился мглой, и ее волосы колыхались, как клочки тумана, ее стройная фигурка колебалась, растворяясь, как дымка над прудом.

Ребенок на ее руках превратился в розоватую призрачную фигуру, неясную, как след дыхания на зеркале.

– Лишь земля сохранится. Это конец, о возлюбленный!

Слова донеслись из тумана, такого же бесформенного, как и остальной окружавший и обволакивавший его, наползавший с моря, из облаков, от земли под его ногами. Ослабевший от ужаса, Кент бросился вперед, призывая: «Возлюбленная! И ты Часке, возлюбленный! Аке-у! Аке-у!»

Далеко над водой загорелась розовая звезда, блеснула на мгновение и исчезла.

Закричала ржанка, пролетающая сквозь удушающий туман. И вновь он увидел приближавшуюся розовую звезду, отражавшуюся в воде.

– Часке! – закричал он.

И услышал голос, приглушенный туманом.

– О возлюбленные, я здесь! – снова позвал он.

На мелководье возник звук, туман замерцал вокруг факела, и появилось лицо – бледное, синюшное, ужасное лицо мертвеца.

Кент упал на колени и закрыл глаза. Когда он открыл их, над ним стоял Тулли с веревкой.

Айхо! Узрите же конец! Лишь земля сохранится. Песок и опаловая волна на золотом пляже, и сапфировое море, и паутина звезд, и ветер, и любовь – все умрет. Даже смерть умрет и останется лежать на берегу небес, как выбеленный череп здесь, на Пути к Скорби, отполированный, пустой, закопавшийся зубами в песок.

Макс Даутендей
СУМЕРКИ ГИМАЛАЕВ

Очарование, но вместе с тем фатальность путешествия – в том, что оно делает определенными и доступными места, прежде таившиеся где-то в неопределенности и недоступности. Однако определенность эта и доступность очерчивают невидимые границы, которые тебе уже не суждено переступить.

Если душа твоя, покинув тело, устремится в совершенно неведомые тебе края, может странствовать там, как в блеске солнца, так и в ненастье, как весной, так и зимой – вольный дух в мире духов. Но если ты прибыл куда-то как человек из плоти и крови и провел там какое-то время – тогда все, действительность уже сомкнула вокруг тебя свои узы. Годы спустя, желая мысленно перенестись в некогда виденные страны, не сможешь расторгнуть круг собранных тогда впечатлений. И неизменно, в утомительной монотонности возвращений, будет являться тебе один и тот же пейзаж, даже час и время года сохранятся все те же. Твое воображение бессильно что-либо здесь изменить – ты обречен вечно видеть его таким, каким он предстал тебе впервые. Вот проклятие, тяготеющее над душой путешественника: реальность подрезала крылья его фантазии. Тот, кто много странствовал, крепче прикован к земле, чем не странствовавший вовсе. Я назвал бы его наиболее смертным изо всех смертных.

Единственная возможность сбросить гнет действительности появляется тогда, когда путешественник привозит домой воспоминания, неизгладимо запечатлевшиеся в его душе; когда его судьба настолько тесно переплетается с судьбами людей из далеких стран, что местность, окружающий пейзаж, все, что он видел, утрачивает значение, отступает в небытие, тогда как пережитые чувства сметают границы времени, пространства и реальности.

Подобные переживания редки, но, бывает, то или иное событие, случившееся во время путешествия, проникает человеку в кровь, пускает корни в его душе, чтобы потом воскресать в воспоминаниях. Эти эмоции заменяют нам, детям современности, тот благоговейный трепет и духовный подъем, которые наш простодушный предок испытывал некогда у алтарей, воздвигнутых божествам, ныне высокомерно сброшенным с пьедесталов и пылящимся среди всяческой рухляди.

Прежде чем дух странствий привел меня в Гималаи, я воображал эту высочайшую вершину мира окутанной глубокими снегами под вечно холодным голубовато-серым небом – такой, какими запечатлелись в моей памяти Монблан, Доломитовые и Швейцарские Альпы. Но, совершив несколько лет назад путешествие в Гималаи, я уже не вижу больше глазами души ни застывших ледяных гигантов, ни морозно-голубого неба. Вместо этого передо мной земля, отливающая всевозможными оттенками серости – я побывал там в феврале, когда от подножия гор вздымается серыми грядами мгла, то сгущаясь, то редея, меняя тон в зависимости от освещения. Со стороны это выглядит так, словно горы поднимаются и вновь опадают. Ясными ночами туманы клубятся в лунном сиянии, и от этого кажется, будто исполины-Гималаи движутся в причудливом танце, а пласты тумана то образуют уходящие в бездну гигантские ступени, то опять устремляются к небу, вращаясь вокруг своей оси, точно крылья огромных мельниц. И нет больше ни верха, ни низа, ни правой, ни левой стороны, как если бы Гималаи сделались фантастическим миром, где реальные образы перемешаны с призраками, а действительность с миражом.

Поскольку был февраль, в лежащем на высоте семи тысяч футов Дарджилинге – летней резиденции англо-индийских чиновников, военных и коммерсантов – большинство вилл стояли пустые. Их прилепившиеся к склонам стеклянные стены и веранды сверкали, словно выточенные из горного хрусталя, а между ними простирались поросшие низким кустарником чайные плантации – тропические испарения, поднимающиеся над бескрайними землями Индии, достигая высот Дарджилинга, оживляли своим плодородным дыханием южные склоны Гималаев.

Вернувшись в Европу, я был бы обречен всякий раз, когда мысль моя вновь устремится к Гималаям, видеть Дарджилинг в бесшумно и неустанно моросящем февральском дожде, среди наслоений тумана, и смотреть на блуждающие в сумерках горы, которые бы уже никогда не остановились, не случись одного происшествия, существующего для меня как бы вне времени и пространства, не связанного ни с порой дня, ни года, но с сердцем человеческим, которое везде и всегда – пока стоит наш мир – одинаково любит и страдает.

Как-то пополудни пятеро рикш-тибетцев отвезли меня к единственному на всю округу храму, расположенному на самой окраине горного селения, куда нужно было долго и трудно добираться узкими, крутыми тропками. Святилище имело довольно убогий вид, напоминая беленый сарай, и почти не отличалось от жилищ тибетской бедноты. Храм стоял у края отвесного обрыва, в окружении нескольких никем не опекаемых деревьев, и с расстояния его можно было принять за средней руки постоялый двор.

Идя к нему по размокшей земле, я слышал монотонный звук, который издавали, вращаясь, молитвенные мельницы. Под навесом святилища стоял цилиндр, примерно в рост человека, сверху до низу покрытый письменами. Храмовый служка в желтом одеянии вращал его ладонью, так что он поворачивался на подставке вокруг своей оси. Каждый оборот этого цилиндра был равнозначен прочтению тысячи густо написанных на нем молитв.

В храме было темно, как в погребе. За грубой деревянной решеткой стояли изваяния божков, тускло отливающие превратившейся в бронзу позолотой. В этих фигурах не было и тени покоя – все они стояли либо сидели в совершенно диких, невообразимых позах, словно родились из клубящихся вокруг бесформенных клочьев тумана.

Из бесчисленных наполненных маслом горшочков поблескивали чахлые огоньки – точно отсветы маленьких ночников. Они были расставлены перед решеткой, будто сосуды с пищей для божков, покрывая копотью жирные лица идолов и оживляя их трепетным мерцанием крохотных язычков пламени.

Кое-где вместо изваяний зияли ниши, а в них, на фоне потемневшей от сажи грязно-белой известки, я увидел открытки и фотографии, вырезанные из английских иллюстрированных журналов. Здесь были портреты английских, немецких, французских, российских титулованных особ и генералов, а также изображения новоизобретенных машин, признанных тибетскими жрецами священными, быть может, из желания польстить европейцам, а может, из суеверного страха перед неведомой силой чужого разума.

В углу я увидел пустые бутылки из-под английского пива. Там же, прислонясь к стене, сидела пара бритоголовых монахов в довольно грязных одеяниях; они курили, уставясь на распахнутые двери, сквозь которые в лишенное окон помещение сочился тусклый дневной свет, стеклянистым блеском отражаясь в глазах жрецов.

Нескончаемый ряд потрескивающих в полумраке светильников и ламы с глазами сомнамбул, уродливые фигурки божков за решеткой, играющие на их блеклой позолоте чахлые огоньки, сладковатый запах табака из монашеских трубок и еще более приторный аромат застывших курений, гротескные обрывки европейских иллюстрированных журналов, жуткий хаос, существующий как бы вне времени, за гранью реального, а снаружи, в прямоугольнике двери, неустанно движущиеся в тумане Гималаи, то возносящиеся к небу, то низвергающиеся на землю, клочковатая мгла, подобравшаяся к самому порогу, желтые призраки молитвенных мельниц, монотонно вращающихся с тонким металлическим пением – все это было одновременно чудно, нелепо и дико. Ибо существовало уже не одну тысячу лет и казалось столь же неистребимым, как божества Глупости, которые вместе с божествами Разума и Любви испокон веков властвуют над миром.

Но подобно тому, как за порогом святилища, на краю пропасти таится искус бездны, способный увлечь в пасть Гималаев людей, животных и груды камней, так же и здесь, в этом храме, более напоминающем конюшню, кроме отупения и сонной одури, неуловимо ощущался ужас, от которого кровь застывала в жилах. Он почти плутовски поглядывал на вас вытаращенными глазами лам и с гротескным добродушием усмехался скалящими зубы физиономиями сидящих в полумраке идолов.

Наконец пятерка тибетских бегунов, напоминавших своей мешковатой одеждой эскимосов и отличавшихся поистине сверхчеловеческой силой, теми же крутыми горными тропками повезла меня обратно. На бегу они ржали, точно кони, блеяли, словно козлы, и сопели, будто моржи. Рядом мчались также три рослые тибетки, которые, сняв с шей и рук свои украшения – бусы и браслеты из небесно-голубой бирюзы, осколков горного хрусталя и кусочков посеребренной бронзы со вставками из красноватого сердолика – протягивали их мне, предлагая купить. Оживленно жестикулируя, женщины то приближались к моей повозке, то отскакивали прочь, окруженные сворой надрывисто лающих диких гималайских псов.

Во время этой скачки одна вынула из ушей бирюзовые серьги, другая стянула с пальца грубо сработанный перстень с сердоликом, а третья вытащила из копны растрепанных, мокрых от дождя волос бронзовую стрелу. В ушах у меня стоял несмолкающий шум – смесь женской трескотни, где на несколько английских слов приходилась добрая сотня тибетских, собачьего лая, смеха и сопения моих запыхавшихся бегунов.

В конце концов я купил у одной из женщин перстень, причем, поскольку из-за резкого уклона рикша ни на минуту не могла остановиться, сделка совершилась следующим образом: тибетка на бегу бросила мне перстень, а я ей – деньги.

Две женщины отстали, но третья под оглушительный лай собак продолжала бежать рядом с моей повозкой, потрясая в воздухе бронзовой стрелой. Мои рикши начали над ней подсмеиваться, а она яростно отругивалась в ответ. Поскольку шпилька для волос не вызвала у меня интереса, тибетка нырнула рукой в складки своего мешковатого плаща и извлекла оттуда серебряную цепочку, которая, впрочем, также не пришлась мне по вкусу. Но когда она тряхнула в воздухе цепочкой, у нее из пальцев вылетел и упал мне на колени бронзовый амулет.

Взглянув на него, я увидел, что это миниатюрное изображение какого-то божества, размерами не больше, чем фаланга пальца: две угловатые, примитивно исполненные человеческие фигурки – обнаженный мужчина, на которого взбиралась нагая женщина.

Я зажал амулет в ладони, а вторую руку опустил в кармашек, где ношу обычно деньги на расходы, и бросил женщине несколько крупных монет. Она взглянула на меня с изумлением, однако проворно схватила деньги и остановилась. Мы как раз приблизились к повороту, и я, уже издалека, увидел женщину, неподвижно стоявшую посреди своры лающих псов. Она качала головой, словно никак не могла понять, за что получила деньги. Потом зажала шпильку зубами, а монеты завязала в желтый полотняный лоскуток, где раньше, вероятно, лежали серебряная цепочка и амулет.

Вскоре я позабыл об этом происшествии – ведь в мире, окружающем путешественника, каждую минуту происходит столько нового! Помню только, что когда полчаса спустя рассматривал в гостинице амулет, в памяти у меня всплыла не эта женщина, но две других, оставшихся на дороге, щеки которых были вымазаны чем-то красным. Тогда я спросил у одного из понимавших по-английски тибетских торговцев мехами, расположившихся в холле со своими товарами, чем местные женщины натирают лицо. И он объяснил мне, что это кровь вола, но ею покрывают щеки только вдовы, причем лишь те, кто желает дать понять мужчинам, что не против заключить новый брак.

И вот, пока мы беседовали, прозвучал гонг, напоминающий гостям отеля, что настало время переодеваться к обеду, который будет подан в семь, – ибо даже здесь, на вершине Гималаев, господа выступали по вечерам во фраках или смокингах, а дамы в изысканных, декольтированных туалетах, причесанные так, словно собрались на премьеру в оперу.

Итак, я отправился к себе в номер, где бой как раз растопил камин и орудовал в ванной, наполняя ванну водой.

Ванная имела отдельный выход на тянущуюся вдоль тыльной стены здания галерею. Как только все было готово, тибетец, уронив свое обычное «All right, sir», выскользнул туда.

Но не успел я пройти в ванную и сделать пару гимнастических упражнений, как ощутил спиной ледяное дуновение, как если бы кто-то распахнул дверь на галерею. Я крикнул по-английски: «Закройте дверь!» и, чтобы спрятаться от холода, нырнул по шею в горячую воду. Сквозь облако пара я различил чью-то смутную тень и спросил: «Кто здесь?»

Из комнаты в ванную просачивались лишь слабые отблески пылавшего в камине огня, и я с изумлением обнаружил, что маленькая лампочка, которую коридорный оставил на подоконнике, погасла.

Так как на мой дважды повторенный вопрос не последовало никакого ответа, я вынырнул из воды – и в ту же секунду снова ощутил холодное дуновение от двери, которую опять открыли. Однако привидевшаяся мне тень бесследно исчезла. Мне показалось, что это была женщина.

Я выбрался из ванны раньше обычного, закутался в купальный халат, зажег свет в спальне и вновь огляделся по сторонам, но никого не обнаружил. Тогда я оделся и позвонил коридорному, чтобы выяснить, не впускал ли он кого-нибудь, пока я купался.

Но он лишь отрицательно покачал головой.

Я постарался выбросить это происшествие из головы, однако, прежде чем лечь в постель, тщательно запер все двери.

Потом я внимательно осмотрел амулет и, судя по тому, насколько потертым оказался шнурок, на котором он висел, пришел к заключению, что он уже на протяжении многих поколений украшал шеи разных людей и покоился у них на груди: не одна человеческая жизнь должна миновать, прежде чем перетрется такая прочная кожа.

Миниатюрная женская фигурка была выполнена из потемневшей посеребренной бронзы, а мужская – из железа. Эта группа, величиной с орех – грубая, угловатая, примитивная – появилась на свет в какой-нибудь заброшенной кузнице в самом сердце Гималаев, возможно, при одной из монашеских обителей, которые прячутся в недоступных местах, на отвесных кручах над горными озерами, рассеянные на пути в Лхассу – самый таинственный на земле храмовый город.

В моей памяти снова возникла рослая тибетка, окруженная сворой лающих псов, с каким удивлением она смотрела на полученные от меня деньги.

И вдруг я понял: судя по ее недоумению, женщина не знала, что случайно упустила подхваченный мной амулет, который выскользнул у нее из пальцев, пока тибетка потрясала в воздухе серебряной цепочкой – вот почему у нее было такое изумленное и растерянное лицо, когда она ловила и прятала монеты. Но как бы там ни было, я заплатил за амулет, и теперь он принадлежал мне. Успокоив себя этой мыслью, я наконец лег в постель.

Не знаю, долго ли продолжался мой сон, когда внезапно меня разбудил звон бьющегося стекла. Я вскочил и услышал еще какой-то звук, напоминающий шелест крыльев.

Огонь в камине догорел, а едва тлеющие угли не освещали ни потолка, ни стен.

Я зажег лампу и увидел темное существо, размерами с небольшую сову, перелетающее из угла в угол. Взобравшись на стул, я разглядел, что это крупный нетопырь-вампир. Я накинул халат и, распахнув дверь, окликнул коридорного: внизу в холле всегда сидело несколько человек, у которых было ночное дежурство. Один из них поднялся ко мне, схватил с постели покрывало и, размахивая им, выгнал нетопыря в окно.

При этом мы обнаружили, что в углу разбито стекло, однако у меня не укладывалось в голове, что виновником мог быть нетопырь – существо с мягкой плотью и хрупким скелетом.

В эту ночь я уже не спал. Оставил зажженную лампу и велел бою подбросить дров в камин. Потом я уселся поближе к огню и погрузился в чтение – то есть, собирался это сделать, однако не раз прерывал свое занятие, поскольку мне чудились шаги на галерее, куда выходило разбитое окно.

Я говорил себе, что это, должно быть, коридорный, который хочет проверить, не погас ли огонь в камине, и, не желая меня беспокоить, тихонько подошел к номеру с тыльной стороны.

Примерно час спустя я вдруг ощутил резкий цветочный аромат; закрыл глаза и, откинув голову на спинку кресла, задумался, мог ли ночной туман, наплывающий с чайных плантаций, принести с собой этот дурманящий запах. Казалось, он проникает в комнату через разбитое окно, я даже заметил расходящийся в воздухе невесомый голубоватый парок и хотел встать, чтобы заткнуть дыру в стекле полотенцем или шарфом.

Однако мысль о том, чтобы встать с кресла, всякий раз оставалась лишь рождающимся в моем мозгу бесплодным намерением. Глаза мои слипались. Какое-то время я еще держал в руке книгу, но она казалась все больше и тяжелее, пока не выросла передо мной, будто стена. И сколько я ни пытался подняться – эта книга-стена упорно преграждала мне путь. Я находился уже не в комнате, но в книге, и мне чудилось, что она вот-вот захлопнется и раздавит меня своими чудовищными страницами. При этом от нее исходил сладковатый аромат, подобный тому, какой издает старый шкаф, пахнущий сухими цветами и лавандой. И в этом смешанном ощущении блаженства и гнетущей тревоги пребывал я, казалось, целую вечность, и в моем состоянии не было заметно никакой перемены. Очнулся я от стука. Кто-то стучал внутри моего черепа, громко и настойчиво. Теперь мне почудилось, будто этот стук продолжается бесконечно давно. Глаза мои, открывшись, остановились на пламени камина. За окном было еще темно. Стучали сразу в несколько дверей – будили постояльцев.

И тут я вспомнил, что собравшееся в гостинице маленькое общество уговорилось встать в четвертом часу утра и при лунном свете, горной дорогой отправиться через перевал к расположенному двумя тысячами футов выше Тайгерхилл, откуда можно наблюдать восход солнца над Эверестом и другими гималайскими исполинами.

В комнате все еще чувствовался сладковатый, дурманящий запах. Одевался я в полусне. Потом вошел коридорный с чаем и сообщил, что лошади уже оседланы и ждут перед верандой.

Несколько минут спустя, очутившись в седле, я наслаждался чистым горным воздухом, сияющим в небе ясным полумесяцем и свежим, недавно выпавшим снегом, быстро позабыв о странном цветочном аромате и часах тяжелой дремоты, которая была сродни, скорее, мучительному кошмару, нежели здоровому сну.

На узких горных тропках, где лошади должны были ступать осторожно, одна за другой, смолкли болтовня и смех. Казалось, мы движемся не по земле, но по небу, вдоль края облачной гряды. Свет, отбрасываемый луной, был слишком слаб, чтобы проникнуть в бездну Гималаев. Море мрака подступало вплотную к вьющейся по горному хребту дороге, на которой едва умещались рядом две подковы. Деревья, настолько старые, что уже не покрывались листьями и торчали, будто одетые в саван из мха скелеты, отрезанные от земли мглой и снегом, казалось, свисали с неба. Некоторые из них походили на остовы гигантских нетопырей, огромных, словно дом. Эти жуткие деревья и жасминово-белый месяц в зеленоватом беспределье ночи снова напомнили мне о недавних приключениях. Но широко разверстые, бездонные пропасти Гималаев, созерцая которые, казалось, можно проникнуть взглядом столь же далеко в глубь земли, как в ночное небо, эти пропасти, по чьему краю лошади ступали боязливо и неуверенно, беззвучно ныряя копытами в осыпающийся снег, точно балансируя между жизнью и смертью, эти пропасти поглотили все мысли и воспоминания, гипнотизируя меня еще больше, чем прежде запах цветов.

Единственным осколком реальности оставался теплый, пахнущий потом хребет укачивавшей меня лошади, тогда как сонные чары призрачного пейзажа, мешаясь с сонливостью моего все еще одурманенного разума, влекли меня в бездну.

Наконец мрак начал понемногу рассеиваться, и до Тайгерхилл мы добрались уже в голубовато-серой предрассветной дымке.

Здесь нас уже ждали посланные вперед тибетцы. Они развели большой костер, но дерево было сырое и, скорее, тлело, чем горело по-настоящему, хотя снег вокруг все-таки растаял. Мы, как могли, пытались согреться у огня, разминая свои закоченевшие во время поездки ноги, притопывая, вертелись около костра и коротали время, попивая чай, в ожидании первых проблесков солнца.

Вдруг кто-то рядом со мной воскликнул: «А вот и продавец бабочек!» – так прозвали торговца англо-немецкого происхождения, державшего в Дарджилинге лавочку с тибетскими редкостями, занимался он также продажей гималайских бабочек и даже пересылал по заказу в Европу наиболее эффектные экземпляры.

Понятия не имею, как он очутился на Тайгерхилл – то ли встретился нам, возвращаясь ночью откуда-то из глубины гор, то ли сопровождал от самого Дарджилинга. Когда я услышал слова «продавец бабочек», мне вспомнился диковинный бубен, который двумя днями раньше я приобрел в его лавочке. Бубен этот был сделан из двух черепов, мужского и женского. Их соединили макушками и обтянули кожей, так что бубен получился как бы двойным. Стоило им потрясти – и заключенный внутри шарик из слоновой кости, перекатываясь, без устали ударялся то о череп, то о мембрану. Продавец бабочек сказал мне тогда: «Я купил его у жреца одного из тибетских храмов. Это черепа прелюбодея и прелюбодейки. Бубен этот ежедневно использовали во время богослужения, ибо прелюбодеи, связанные навечно, не должны обрести покой даже в смерти. Палач, изрубивший на поживу хищным птицам на жертвенном камне возле святилища останки тех, что нарушили клятву верности, имел право смастерить из их черепов такой инструмент.»

Нелегко было торговцу заполучить этот храмовый бубен.

Должно быть, разреженный воздух вершин послужил причиной того, что я вдруг услышал грохот – словно мрачные пропасти Гималаев превратились в гулкие черепа клятвопреступников.

«Слышите: это лавины, которые на восходе солнца низвергаются с горных круч», – произнес кто-то рядом.

Тотчас воцарилась тишина. Ни единая ложечка не звякнула о чашку, ни под чьей ногой не скрипнул снег. Только лошади, тревожно раздувая ноздри, пряли ушами. И вот, из облачной завесы над бездной выступило могучее плечо исполина, затем пышные розовые груди, гигантский торс, руки, бедра. Это были очертания Эвереста и Канченджанги, покоящихся на ложе из тумана, словно пара нагих великанов выше, чем месяц.

«Солнце…» – шепнула одна из дам.

Я повернул голову и через плечо взглянул на полыхающую багрянцем лавину, которая, стремительно скатываясь по одетым мглою кручам, все более разрасталась и разгоралась – это было солнце. Разливаясь, будто пурпурное половодье, оно струилось кровью в жилах ледников, превращая бездушные снега в живую плоть.

И тогда, в наиторжественнейший миг восхода солнца, кто-то взял мою руку, опустил ее в карман жилета и шепнул: «Где купленный тобой вчера амулет? Вглядись: разве эти пробужденные солнцем исполины не подобны мужской и женской фигуркам с амулета, который ты получил минувшим вечером от тибетки?»

Но амулета в кармашке не было. Вместо этого там лежали три крупные серебряные монеты, которыми я за него заплатил.

Это мысль об амулете заставила меня опустить руку в карман.

Кажется, кто-то рассмеялся? Все лица разом обратились в мою сторону, и мне вдруг сделалось не по себе. Расстегнув пальто в поисках амулета, я вновь ощутил таинственный цветочный аромат. Но теперь, в блеске восходящего солнца и морозной свежести утра, без труда узнал дурманящий запах храмовых благовоний, которые – если вдыхать их слишком долго – навевают дрему и вызывают галлюцинации. Моя одежда сохранила его с ночи.

Энергичным движением я повернулся к продавцу бабочек, собираясь задать ему такие вопросы: «Как по-вашему, существуют ли амулеты, столь ценные для своих владельцев, что те не расстались бы с ними ни за какие деньги? Как по-вашему, способна ли женщина, случайно утратившая такой амулет, пустить в ход всю свою хитрость и изворотливость, чтобы заполучить его обратно? Как по-вашему, достанет ли у нее смелости тайком пробраться в дом и, рискуя быть схваченной, разбить окно, чтобы вернуть свою потерю?»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю