412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ги де Мопассан » Женщина в черном и другие мистические истории (Самиздатовская сборка) » Текст книги (страница 3)
Женщина в черном и другие мистические истории (Самиздатовская сборка)
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 17:02

Текст книги "Женщина в черном и другие мистические истории (Самиздатовская сборка)"


Автор книги: Ги де Мопассан


Соавторы: Брэм Стокер,Мэри Шелли,Монтегю Родс Джеймс,Эдвард Фредерик Бенсон,Натаниель Готорн,Амброз Бирс,Уильям Ходжсон,Роберт Уильям Чамберс,Пол Комптон,Артур Уолтермайр
сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц)

Амброз Бирс
ТВАРЬ

I. Не все то съедобно, что на столе.

В тусклом мерцании стоявшей на краю грубого стола сальной свечи мужчина читал что-то, написанное от руки в маленькой книжечке. То была старая, изрядно потертая записная книжка; почерк владельца, по-видимому, был не слишком разборчив – временами мужчина подносил страницу поближе к огоньку, чтобы лучше осветить текст. В такие моменты книжечка отбрасывала тень на половину комнаты, скрывая во мраке лица и фигуры присутствующих – помимо читавшего, в помещении находилось еще восемь человек. Семеро из них сидели, прислонясь к грубым бревенчатым стенам, безмолвно и неподвижно, и, учитывая небольшие размеры комнаты, совсем рядом со столом. Протяни один из них руку, и он коснулся бы восьмого, что лежал на столе лицом вверх, с вытянутыми вдоль боков руками, частично накрытый простыней. Он был мертв.

Мужчина читал книжечку про себя, остальные также хранили молчание; казалось, все чего-то ожидали, не ждал ничего лишь мертвец. Сквозь проем в стене, служивший окном, из непроглядной темноты снаружи доносился весь тот загадочный шум, который можно услышать ночью на пустоши: далекий протяжный вой невидимого койота, мерное жужжание не знающих устали насекомых в ветвях, странные голоса ночных птиц, столь отличные от голосов дневных, нескладное брюзжание огромных жуков – целый хор таинственных звуков, что начинает казаться сном, лишь только стихнет, точно почуяв чье-то присутствие. Но все это было безразлично собравшимся; ни один из них не испытывал праздного любопытства в отношении вещей отвлеченных и непрактичных – это становилось очевидно при первом же взгляде на их жесткие, обветренные лица, очевидно даже в слабом мерцании единственной свечи. Все они, определенно, были местными – фермерами и лесорубами.

Читавший кое-чем отличался от прочих; если они жили аскетично, то его можно было бы назвать человеком мирским, светским, хотя и было в его наряде нечто, роднившее его с находящимися вокруг особями. В таком, как на нем, пальто, стыдно было бы показаться в Сан-Франциско, обувь сработали явно не в городе, что же до шляпы, верной собакой возлежавшей рядом на полу (он единственный в комнате снял головной убор) – прими ее кто-нибудь за исключительно декоративный аксессуар, он допустил бы несомненную ошибку. Лицо мужчины было весьма располагающим, с легким оттенком строгости; это выражение, однако, могло быть напускным или сознательно выработанным, как подобающее облеченному властью. Ведь он был коронером. Именно благодаря служебному положению он завладел книжечкой, которую читал; ее обнаружили среди вещей покойного в той самой хижине, где теперь происходило дознание.

Закончив читать, коронер убрал книжку в нагрудный карман. В то же мгновение дверь отворилась; вошел молодой человек. Родился и вырос он, очевидно, не в горах – облачение выдавало в нем горожанина. Одежда его, тем не менее, запылилась, словно после долгого пути. Он и в самом деле скакал во весь опор, чтобы успеть на дознание.

Коронер кивнул; больше гостя никто не поприветствовал.

– Мы ждали Вас, – заговорил чиновник. – С делом требуется покончить нынче же.

Молодой человек улыбнулся.

– Прошу прощения, что заставил ждать. Я был в отъезде – не потому, что скрывался от повесток, а чтобы поместить в моей газете отчет о событиях, суть которых, полагаю, я должен сегодня изложить.

Коронер вернул улыбку.

– Отчет, который Вы поместили в газете, надо думать, отличается от того, что Вы дадите здесь, под присягой.

– Смотрите сами, – заметно вспыхнув, горячо возразил собеседник. – Я писал отчет под копирку, и один экземпляр у меня с собой. Материал помещен не в колонке новостей – то, что там описано, невероятно, – а в рубрике художественной прозы. Но я готов использовать его для дачи показаний.

– Вы же говорите, что описанное в нем невероятно.

– А что Вам до этого, сэр, если я буду говорить под присягой?

Некоторое время коронер помолчал, опустив глаза в пол. Сидевшие в хижине мужчины перешептывались, почти не отрывая взглядов от лица покойника. Наконец коронер поднял глаза и распорядился:

– Продолжаем дознание.

Мужчины сняли шляпы. Свидетеля привели к присяге.

– Ваше имя? – спросил коронер.

– Уильям Харкер.

– Возраст?

– Двадцать семь лет.

– Вы знали покойного, Хью Моргана?

– Да.

– Вы видели, как он погиб?

– Я был рядом.

– Как это вышло? Я имею в виду о Вашем присутствии.

– Я приезжал к нему порыбачить и поохотиться. Была у меня, вместе с тем, и другая цель – понять его странное отчуждение. Он казался мне хорошим прототипом главного героя. Я пописываю рассказы.

– Я их почитываю.

– Спасибо.

– Я не про Ваши.

Некоторые из присяжных рассмеялись. Смех – луч света, разрывающий мглу. Солдаты легко поддаются ему в перерывах между сражениями, а шутка в покойницкой покоряет своей неожиданностью.

– Расскажите об обстоятельствах смерти этого человека, – предложил коронер. – Можете пользоваться любыми заметками, какими пожелаете.

Намек был понят. Вынув из кармана рукопись, свидетель поднес ее к свече, перевернул несколько листов, нашел нужный отрывок и стал читать.

II. Чего нет вовсе, есть в овсе.

«…Солнце едва показалось из-за горизонта, когда мы пустились в путь, собираясь поохотиться на перепелов. Каждый был вооружен дробовиком, но собака с нами шла только одна. По словам Моргана, лучшие места для охоты находились за указанным им кряжем. Мы перевалили через кряж по тропинке, бегущей сквозь поросль карликового дуба. На противоположном, весьма пологом, склоне колосился дикий овес. Морган выбрался из зарослей первым, опередив меня на пару шагов. Вдруг, справа и чуть спереди, раздался шум, листья тревожно зашелестели, кусты зашевелились, будто раздвигаемые крупным животным.

– Спугнули оленя, – сказал я. – Нам бы винтовку.

Напряженно следивший за кустарником Морган не ответил, но взвел оба курка и поднял оружие, готовый к стрельбе. Его волнение удивило меня – он прослыл человеком необычайно хладнокровным даже в моменты внезапной и неизбежной опасности.

– Брось, – обратился к нему я. – Ты ведь не собираешься палить дробью по оленю, а?

Вновь я не получил ответа, он лишь слегка повернул голову, и напряжение в его взгляде поразило меня. Теперь я понял, что дело предстоит нешуточное, и первой моей мыслью было, что мы нарвались на гризли. Я приблизился к Моргану, на ходу готовясь выстрелить.

Кусты больше не шевелились, и шорох стих, но Морган не терял бдительности.

– Что это? Какого дьявола? – спросил я.

– Чертова Тварь! – откликнулся он, не двигаясь. Его голос был резок и неестественен. Моего спутника сотрясала дрожь.

Я, было, снова заговорил, но увидел, как овес неподалеку от того места, откуда донесся шум, самым необъяснимым образом шевелится. Вряд ли мне удастся описать это зрелище. Казалось, что стебли не просто гнутся – сминаются под порывом ветра, сминаются и остаются лежать, и то, что сминало их, медленно и неотвратимо наползало на нас.

Ничто из когда-либо виденного мною не вызывало у меня таких необычных ощущений, как это небывалое, неведомое явление, и все же я не помню, чтобы испугался. Как-то раз, – упоминаю здесь об этом случае исключительно потому, что он пришел мне на память тогда, – беззаботно высунувшись из открытого окна, я по ошибке принял деревце на расстоянии вытянутой руки от меня за часть группы других, больших деревьев, росших поодаль. Оно, вроде бы, имело те же размеры, но гораздо более четкие и ясные очертания – я различал рисунок коры, форму ветвей, – и из-за этого оно выбивалось из общей картины, внося в нее разлад. Обыкновенное искажение воздушной перспективы, но он встревожило, почти напугало меня. Мы мертвой хваткой вцепляемся в привычные для нас законы природы, и любое, даже иллюзорное отступление от них воспринимается как угроза нашей безопасности, предзнаменование немыслимого бедствия. Поэтому беспричинное, казалось бы, волнение травы и неторопливое, неуклонное приближение линии слома внушали немалое беспокойство. Спутником же моим овладел настоящий страх, и я с трудом поверил в реальность происходящего, когда он резко вскинул ружье и выстрелил из обоих стволов по шевелящемуся овсу! Прежде, чем дым рассеялся, я услышал безумный вопль, похожий на рев дикого зверя, а Морган отшвырнул оружие, сорвался с места и бросился бежать. В следующее мгновение я оказался на земле, сбитый жестоким ударом чего-то скрытого дымом, чего-то мягкого, тяжелого, с чудовищной силой бросившегося на меня.

Не успел я подняться и подобрать вырванное у меня из рук ружье, как услышал крики Моргана, напоминающие предсмертные, и с криками его смешивались грубые, прерывистые звуки, какие издают дерущиеся псы. Похолодев от ужаса, я с трудом встал и посмотрел на Моргана – и не приведи Господь мне еще раз увидеть что-либо подобное! Меньше, чем в тридцати ярдах, стоя на одном колене, умирал мой друг. Его голова была запрокинута под жутким углом, шляпа слетела, длинные волосы растрепались, а тело кошмарно моталось из стороны в сторону, вперед и назад. Запястье поднятой правой руки было оторвано – по крайней мере, я не видел его. Другой руки было не различить. Временами, как теперь вспоминается, взгляду открывалась только часть тела, целые куски – не знаю, как и сказать, – как будто выцветали, а затем резкое движение туловища вновь позволяло их разглядеть.

Все это длилось считанные секунды, но за это время Морган успел принять все позы упорного борца, столкнувшегося с соперником куда тяжелее и сильнее его. Я не видел никого, кроме него, да и его не всегда четко. Не прекращавшиеся крики и проклятия моего друга заглушал хищный, яростный рев, на какой не способны ни один человек и ни одно животное из тех, что я встречал.

Недолго пробыв в нерешительности, я отбросил ружье и ринулся другу на выручку. Возникла хрупкая надежда, что с ним случился припадок, какая-то непонятная конвульсия. Но когда я подбежал к нему, он уже затих. Звуки смолкли, но с ужасом, какого не вызвало даже только что случившееся, я вновь стал наблюдать загадочное движение овса, на этот раз от истоптанной площадки вокруг распростертого тела к лесной опушке вдалеке. И только когда оно прекратилось у кромки деревьев, я смог оторвать взгляд от поля и повернуться к моему спутнику. Он был мертв».

III. И обнаженный бывает в лохмотьях.

Коронер поднялся со своего места и остановился над покойником. Взявшись за край савана, он отбросил его с обнаженного тела, казавшегося в неверном свете восковым. Тут и там, однако, виднелись обширные иссиня-черные гематомы, возникшие из-за внутренних кровотечений вследствие полученных травм. Грудь и бока выглядели так, будто по ним молотили дубиной. Повсюду зияли рваные раны, изодранная кожа болталась лохмотьями.

Коронер обошел стол и развязал шелковый платок, проведенный под подбородком и стянутый узлом на макушке. Платок скрывал то, что когда-то было горлом. Кое-кто из присяжных встал, чтобы подойти поближе, но тут же раскаялся в своем любопытстве и отвернулся. Свидетель Харкер отошел к окну и оперся на подоконник, борясь с тошнотой и обмороком. Коронер вернул платок на горло и принялся вынимать из кучи одежды в углу один предмет за другим для короткого осмотра. Рванье насквозь пропиталось кровью. Присяжные держались в стороне. Их интерес к происходящему угас. Все это они, в действительности, уже видели, внове для них были лишь показания Харкера.

– Джентльмены, – провозгласил коронер. – Полагаю, больше нам засвидетельствовать нечего. Ваша задача вам известна, если вопросов у вас нет, можете выйти и обсудить вердикт.

Поднялся председатель – лет шестидесяти, высокий, бородатый, на вид неотесанный.

– Такой вопрос, господин коронер, сэр, – заговорил он. – Из какого дурдома этот свидетель сбег?

– Мистер Харкер, – спокойно и серьезно осведомился коронер, – из какого дурдома Вы сбежали?

Харкер снова побагровел, но смолчал, и семеро присяжных важно удалились из хижины.

– Если Ваш запас оскорблений иссяк, – сказал Харкер, когда они с коронером остались одни, – вероятно, я могу идти?

– Вполне.

Харкер уже собирался выйти, но замер у порога, сжимая дверную ручку. Профессиональная привычка в нем была сильна – сильнее, чем чувство собственного достоинства. Он обернулся к коронеру:

– Эта книжечка у Вас… Я узнаю ее. Это дневник Моргана. Она Вас так увлекла – Вы читали ее, пока я давал показания. Позволите взглянуть? Общественность хотела бы…

– Книжка не сыграет никакой роли в этом деле, – ответил чиновник, запуская руку в карман. – Автор сделал последние записи задолго до гибели.

После того, как Харкер покинул комнату, присяжные вошли и окружили стол; контуры тела под саваном просматривались пугающе отчетливо. Председатель устроился возле свечи, извлек из кармана карандаш и, приложив немало усилий, нацарапал на огрызке бумаги чуть позже с переменным успехом подписанный всеми вердикт:

«Мы, присяжные, решили, что останки погибли в объятеях пещерново льва, но нектрые из нас все-таки думают, что их кондратий обнял».

IV. Ответы с того света.

В дневнике покойного Хью Моргана содержатся любопытные записи, ценные, вероятно, как научные гипотезы. В ходе дознания книжка как источник сведений не привлекалась – вероятно, коронер счел нецелесообразным запутывать присяжных. Дата первой из упомянутых записей неизвестна – верхняя часть листка оторвана; сохранилось следующее:

«…то бегал кругами, все время глядя в центр, то замирал, яростно лая на что-то перед ним. Затем поджал хвост и со всех ног бросился прочь. Поначалу я решил, что он взбесился, но по возвращении домой не обнаружил в его поведении никаких перемен, кроме тех, что обусловлены страхом наказания.

Могут ли собаки видеть нюхом? Вызывают ли запахи в их сознании образы тех, кто их испускает?..

2 сентября

Глядя прошлым вечером на звезды, загорающиеся над кряжем к востоку от дома, я заметил, как они последовательно, слева направо, пропадают. Каждая исчезала на долю секунды, гасли две-три звезды за раз, но все, что светились невысоко нал грядой, неминуемо гасли. Между ними и мной как будто что-то пробегало, но что, я не видел, а расстояние между звездами было слишком велико, чтобы делать выводы об очертаниях существа. Ох, не нравится мне это».

Записи за следующие несколько недель пропали – три страницы вырваны из дневника.

«…27 сентября

Оно приходило снова – я натыкаюсь на свидетельства его присутствия повсюду. Всю прошлую ночь я опять дежурил – так же укрывшись, с ружьем, заряженным крупной дробью. Утром, как всегда, обнаружил свежие следы. И это притом, что, готов поклясться, я не спал – я теперь вообще почти не сплю. Это ужасно, невыносимо! Если все это мракобесие – правда, то я сойду с ума, если только кажется, то уже сошел.

3 октября

Я не уйду, ему меня не выгнать. Нет, это мой дом, моя земля. Трус – мерзость перед Богом…

5 октября

Мои силы на исходе; я пригласил на несколько недель Харкера, он толковый малый. По его поведению я пойму, сочтет он меня сумасшедшим или нет.

7 октября

Тайна разгадана. Решение пришло ко мне ночью, как откровение. Как просто – как чудовищно просто!

Есть звуки, недоступные нашему уху. На обоих полюсах шкалы слышимости есть рубежи, за которыми такой несовершенный инструмент, как человеческое ухо, бессилен. Звук делается или слишком высоким, или слишком низким. Я понаблюдал за стаей дроздов в кроне дерева – в кронах нескольких деревьев. Воздух полнился криками птиц. И вдруг – все одновременно – дрозды вспорхнули и полетели прочь. Как? Они не могли видеть друг друга сквозь листву. И тем более всем им не мог быть виден вожак. Не иначе, раздался сигнал или приказ, перекрывающий птичий гам, но неслышный мне. Я наблюдал такой же стройный взлет и в полной тишине, не только у дроздов, но и, например, у куропаток, скрытых зарослями, даже находящихся на противоположных склонах холма.

Моряки знают, что стая китов, греющихся или резвящихся на поверхности океана, отделенных друг от друга многими милями и толщей земли, может в одно мгновение нырнуть и скрыться из виду. Подается сигнал – слишком низкий, чтобы его услышал матрос на мачте или кто-то из его товарищей на палубе – но все чувствуют проходящую по судну вибрацию, подобно тому, как церковная кладка дрожит от низкого звучания органа.

С цветами дело обстоит так же, как и с шумами. С обеих сторон солнечного спектра исследователь может обнаружить присутствие так называемых актинических лучей. Они представляют те основные цвета, участвующие в формировании света, которые невозможно различить по отдельности. Человеческий глаз также несовершенен – он воспринимает лишь несколько октав истинного цветового ряда. Я не безумен – есть цвета, которых мы не видим.»

Брэм Стокер
КРЫСЫ ХОРОНЯТ БЫСТРО

Если, покидая Париж по Орлеанской дороге, за городской стеной вы свернёте направо, то окажетесь в местах диковатых и отнюдь не приветливых. Справа и слева, впереди и позади – со всех сторон там вздымаются громадные кучи пыльного хлама, накопившегося с течением времени.

У Парижа, помимо дневной, есть и ночная жизнь, и приезжий, входящий в отель на улице Риволи или Сен-Оноре поздним вечером или выходящий из него ранним утром, может, будучи неподалёку от Монружа, догадаться, если ещё не догадался, о назначении больших фургонов, напоминающих котлы на колёсах, которые попадаются ему на глаза, где бы не пролегал его путь.

Во всяком городе есть нечто постоянное и неотъемлемое, порождённое нуждами самого города; одно из наиболее заметных явлений Парижа – собиратели хлама. Ранним утром – а просыпается Париж очень рано – на большинстве улиц вы увидите стоящие возле каждого двора и переулка и между домами, как до сих пор заведено в некоторых американских городах и даже отдельных частях Нью-Йорка, массивные деревянные ящики, куда прислуга или квартиросъёмщики выбрасывают весь скопившийся за день мусор. У этих ящиков собираются и проходят, когда дело сделано, к новым пахотным полям и зелёным пастбищам вечно грязные, голодные мужчины и женщины, чьи орудия ремесла включают лишь переброшенную через плечо грубую суму или корзину да короткие грабли, которыми они переворачивают и щупают, чтобы изучить самым пристрастным образом, содержимое мусорных баков. С помощью тех же граблей они подцепляют и помещают в корзины всё, что находят, так же легко, как китаец управляется с палочками.

Париж – город средоточия масс, а средоточие и расслоение тесно связаны. В первые дни, когда средоточие только становится действительным фактом, герольдом ему служит расслоение. Всё схожее и подобное формирует единство, а из единства единств возникает один главный, всеобщий центр. Во все стороны устремляется несметное множество длинных щупалец, а в середине поднимается гигантская голова с развитым мозгом, зоркими глазами, чтобы видеть всё кругом, чуткими ушами, чтобы всё слышать – и жадной пастью, чтобы заглатывать.

Другие города похожи на всех птиц, зверей и рыб, чьи аппетиты и пищеварение совершенно нормальны. Один только Париж суть аналог и апофеоз осьминога. Дитя средоточия, доведённого до безумия, он – точная копия спрута; и нет в этом сходстве ничего более поразительного, чем полная идентичность пищеварительных систем.

Те вдумчивые туристы, кто, целиком и полностью препоручив себя господам Вкусу и Взгляду, осматривают Париж за три дня, часто не могут взять в толк, как это обед, который в Лондоне стоил бы порядка шести шиллингов, в кафе на площади Пале-Рояль подается за смешные три франка. А дивиться здесь вовсе нечему, если принять во внимание умозрительную особенность парижской жизни – расслоение, и признать факт, которому обязан своим рождением парижский chiffonier. [12]12
  Человек, собирающий старые вещи для использования и перепродажи (фр.) – прим. пер.


[Закрыть]

Париж 1850 года – это не сегодняшний Париж, и те, кто видит Париж Наполеона и барона Османа, едва ли смогут вообразить облик города сорокапятилетней давности.

Есть, однако же, вещи, оставшиеся прежними, и среди них, помимо прочего – районы, где скапливается мусор. Хлам есть хлам в любые времена и в любой точке мира, и кучи мусора, где бы они ни были, похожи друг на друга как две капли воды. Таким образом, путешественник, оказавшийся в окрестностях Монружа, без труда может мысленно отправиться в 1850 год.

В тот год я находился в Париже с длительным визитом. Я был без памяти влюблён в юную леди, которая, хотя и отвечала мне взаимностью, всё же покорилась воле родителей и пообещала им не видеться и не переписываться со мною в течение года. Я также вынужден был принять эти условия с хрупкой надеждой на родительское одобрение. На время испытательного срока я обязался уехать из страны и не писать моей возлюбленной до истечения года.

Конечно, дни и недели тянулись для меня мучительно медленно. Никто из моих родных или знакомых не мог ничего сообщить мне об Алисе, её же семья, к большому сожалению, не проявила достаточного великодушия, чтобы послать мне хотя бы короткую утешительную весточку о её здоровье и благополучии. Я провёл полгода в скитаниях по Европе, но, так как странствия ни на минуту не отвлекали меня от мыслей о любимой, я принял решение остановиться в Париже, откуда, по крайней мере, я с лёгкостью мог добраться до Лондона, буде счастливый случай позовёт меня туда раньше отведённого срока. Надежда, долго не сбывающаяся, томит сердце – эта старая библейская истина не знает лучшего подтверждения, чем моё состояние в те дни, ибо в дополнение к неизбывной тоске по любимой меня постоянно терзала тревога, что какая-нибудь роковая случайность не позволит мне по окончании испытательного срока вовремя засвидетельствовать Алисе преданность как её чувствам, так и моим собственным. Таким образом, всякое выпадавшее на мою долю приключение доставляло мне непередаваемое удовольствие, поскольку было чревато последствиями куда более серьёзными, чем при других обстоятельствах.

Как и любой путешественник, я исчерпал все известнейшие туристические маршруты в первый же месяц, так что во второй месяц любопытство повлекло меня в ещё не изведанные уголки. Совершив несколько вылазок в более известные пригороды, я понял, что обитаемая глушь, лежащая между этими привлекательными районами – настоящая terra incognita, [13]13
  Неизвестная земля (лат.) – прим. пер.


[Закрыть]
не освещённая ни в одном путеводителе. И вот я начал систематизировать мои исследования, день за днём возобновляя их с той точки, где накануне прервал.

Со временем мои скитания привели меня к Монружу, и я понял – здесь начинается Ultima Thule [14]14
  Дальняя Фула – крайняя земля, предел мира (лат.) – прим. пер.


[Закрыть]
социальных исследований, область такая же малоизученная, как исток Белого Нила. Я вознамерился всесторонне изучить парижского chiffonier – его среду обитания, жизнь и средства выживания.

Работа обещала быть малоприятной – трудная для выполнения, она почти не давала надежд на достойное вознаграждение. Упрямство, однако, возобладало над рассудком, и я погрузился в новое исследование с большим рвением, чем мог бы выказать в любом другом исследовании с любым другим итогом, ценным или чего-то стоящим.

И вот однажды погожим днём в конце сентября я вступил в святая святых города праха. Место, очевидно, служило пристанищем изрядному числу chiffoniers, поскольку в расположении мусорных куч вдоль дороги прослеживалась некая упорядоченность. Я шёл среди этих куч, высившихся, словно часовые, в намерении проникнуть в самую глубь, к центру средоточия праха.

В пути я заметил, как за грудами хлама несколько раз промелькнули силуэты людей, явно интересовавшихся пришествием в такое место любого незнакомца. Район напоминал маленькую Швейцарию – я двигался вперёд, а извилистая дорожка позади терялась за бесконечными поворотами.

Наконец я вышел к чему-то вроде маленького города или общины chiffoniers. Тут и там стояли хижины и лачуги, такие же, как у болота Аллен в самом захолустье Ирландии – грубые постройки со стенами из прутьев, скреплённых глиной, и крышами из негодной конюшенной соломы, в которые никто и ни под каким предлогом не пожелал бы заходить, и которые даже в акварели выглядели бы живописно только при взгляде весьма снисходительном. Среди этих хибар обнаружилось одно из самых странных приспособлений – ведь не называть же это жилищем, – из всех, какие я когда-либо встречал. Громадный старый гардероб, колоссальный осколок какого-то будуара времён Карла VII или Генриха II, оказался превращён в ни много ни мало жилой дом. Распахнутые настежь двойные двери являли взору всё скудное хозяйство. Открытая часть гардероба представляла собой общую гостиную около шести футов в длину и четырёх в ширину – там сидели вокруг жаровни, покуривая трубки, не меньше шести старых солдат Первой республики в рваных, протёршихся до дыр мундирах. Вид их сразу же настораживал; затуманенные взгляды и вялые челюсти недвусмысленно указывали на пристрастие к абсенту; глаза хранили выражение измождённости и уныния, присущее всем горьким пьяницам, в них читалась подавленная злоба, непременно следующая за пробуждением от пьяного забытья. Другая часть гардероба сохранила первоначальный вид, полки в ней располагались так же, как и раньше, разве что были спилены до половины прежней глубины, и на каждой из шести размещалась постель из соломы и тряпья. Шестеро почтенных господ, населявших сооружение, с любопытством посмотрели на меня; когда, пройдя немного вперёд, я обернулся, то увидел, что они, склонившись друг к другу, тихо совещаются. Зрелище пришлось мне совсем не по душе – места вокруг были глухие, а вид у солдат совершенно злодейский. Не найдя, однако, оснований для страха, я продолжил путь, углубляясь всё дальше и дальше в эту городскую Сахару. Дорога была весьма извилистой, и, описав изрядное количество полукругов, какие совершают порой на катке, я почти потерял ориентацию по сторонам света.

Пройдя ещё чуть-чуть и обогнув невысокий холм из мусора, я увидел ещё одного солдата в ветхой шинели, сидящего на куче соломы.

– Да уж, – сказал я сам себе, – широко здесь представлена Первая республика.

Когда я оказался рядом, старик даже не взглянул на меня, но продолжал невозмутимо и бесстрастно созерцать землю под ногами.

– Вот что значит всю жизнь видеть лишь войну! – снова заметил я. – Любопытство для этого человека – дело далёкого прошлого.

Удалившись, однако, на несколько шагов, я резко обернулся и понял, что любопытство в ветеране вовсе не умерло – он поднял голову и рассматривал меня с довольно странным, если не жутковатым, выражением на лице. Сам он, как мне показалось, был удивительно похож на одного из господ в гардеробе. Встретившись со мною взглядом, он тут же опять опустил голову; не думая более о нём и удовольствовавшись лишь тем, что заметил таинственное сходство между старыми солдатами, я продолжил путь.

Вскоре я встретил ещё одного солдата, похожего на предыдущих. Он также не придал ни малейшего значения моему появлению.

День тем временем стал клониться к закату, и я задумался о возвращении. Сказано – сделано: я развернулся в намерении пойти обратно по собственным следам, но увидел среди мусорных куч сразу несколько дорожек, убегавших в разных направлениях, и застыл, недоумевая, какую же выбрать. Мне захотелось найти кого-нибудь, кто мог бы помочь мне в моём затруднении и подсказать путь, но кругом не было ни души. Я решился обогнуть ещё несколько мусорных куч и поискать хоть кого-то, но только не ветерана.

Пройдя пару сотен ярдов, я обнаружил то, что искал – передо мной стояла одинокая хибара, похожая на те, что я видел ранее, с той лишь, однако, разницей, что эта не была жилой постройкой и состояла только из крыши и трёх стен, четвёртой не было вовсе. По виду самой лачуги и ближайших окрестностей я понял, что здесь находился пункт сортировки хлама. Под крышей сидела морщинистая, согбенная старуха; к ней я и решил обратиться за помощью.

Когда я подошёл и попросил указать мне дорогу, старуха поднялась и тут же завела разговор; и вот мне подумалось, что именно здесь, в самом сердце Королевства Праха, я получил возможность услышать подробности истории парижского нищенства из уст той, что казалась старейшей его обитательницей.

На все свои вопросы я получал изумительно интересные ответы – старуха, как оказалось, видела не одну сотню казней и была среди тех женщин, что отметились необыкновенным пылом в ходе революции. Внезапно она прервала рассказ и со словами: «Месье, верно, устал стоять?» протёрла старый шаткий табурет и предложила мне сесть. Табурет мне категорически не понравился; но бедная старушка была столь обходительна, что мне не хотелось обижать её отказом, более того, повесть участницы взятия Бастилии так захватила меня, что я все-таки присел, и наша беседа продолжилась.

Пока мы говорили, из-за стены хибары появился старик – выглядел он ещё старше, морщинистей и сгорбленней, чем первая моя знакомая.

– Вот и Пьер, – сказала старуха. – Теперь-то месье может послушать истории, если хочет – Пьер ведь везде побывал, от Бастилии до Ватерлоо.

Следуя моей просьбе, мужчина пододвинул ещё один табурет, и мы пустились в плавание по волнам воспоминаний о революции. Этот старик, хотя и был одет, точно пугало, почти не отличался от шести ветеранов, встреченных мною ранее.

Теперь я сидел в центре невысокой хибарки, старуха – по левую, а старик – по правую руку от меня, оба почти напротив. Местечко было забито самым разнообразным хламом, и от многих вещей я предпочёл бы держаться как можно дальше. В одном углу была свалена гора тряпья, которая, казалось, шевелилась от количества обитавшей в ней дряни, в другом – груда костей, испускавшая омерзительный смрад. Бросая взгляд на кучи мусора, я то и дело замечал светящиеся глаза населявших свалку крыс. Всего этого было достаточно, чтобы вызвать глубокое отвращение, но ещё чудовищнее выглядел старый топор мясника с пятнами крови на железной рукояти, прислонённый к стене в правой части хибары. И всё же эти предметы не слишком меня тревожили. Рассказ стариков так увлёк меня, что я слушал и слушал, пока не спустились сумерки, и горы мусора не начали отбрасывать мрачные тени на лежавшие между ними тропинки и площадки.

Вскоре мне стало не по себе. Трудно сказать, что и почему, но что-то определённо забеспокоило меня. Беспокойство – это инстинкт, сигнал предупреждения. Психическое восприятие зачастую выступает часовым рассудка; и как только оно бьёт тревогу, рассудок начинает действовать, пусть и неосознанно.

Так и произошло со мною. Один за другим я стал задавать себе вопросы: где я, чем окружён, и как быть, если на меня нападут; и вдруг у меня в голове, хотя и без всяких видимых оснований, вспыхнула мысль – я в опасности. Осторожность подсказывала: «Сиди спокойно, не подавай виду!», и я сидел спокойно и не подавал виду, ибо я знал – за мной следят две пары коварных глаз. «Две пары, если не больше», – господи, вот кошмарная догадка! Халупа могла быть полностью окружена мерзавцами! Я, похоже, был взят в кольцо целой бандой таких отчаянных головорезов, каких могут породить лишь пятьдесят лет нескончаемой революции.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю