Текст книги "Плат Святой Вероники"
Автор книги: Гертруд фон Лефорт
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 18 страниц)
Песок между тем долетал уже и туда, где я сидела, впрочем, может быть, мне это просто казалось, потому что я внутренне все больше и больше погружалась в этот песок. Я отошла дальше, в глубь базилики. Но песок словно преследовал меня повсюду, он слепил глаза, проникал в мысли, в душу; казалось, будто боль, стягивающая меня, словно черный обруч, – мой единственный оплот и я должна изо всех сил держаться за него, чтобы не улететь прочь и не растаять в воздухе.
Так постепенно, в поисках убежища от песчаных вихрей, я добралась до ниши с древним византийским крестом. И здесь на меня тоже нахлынули воспоминания. Я вспомнила, как в этой нише однажды спряталось мое детское горе, вспомнила свой страх перед этим крестом и вызванное им чувство, будто я плачу вовсе не о своем горе или о том, кто грозит бедой бабушке, а о чем-то, что заполнило собой весь мир. Как сильны боль и смерть! Даже Божественная любовь покорилась им – у меня вдруг появилось ощущение, что судьба моя вот-вот сделает выбор в пользу любви к этим двум дорогим для меня людям. И вновь, как и несколько месяцев назад, мне на мгновение захотелось бежать отсюда. Но здесь, в глубине помещения, я наконец была недосягаема для песка и так и осталась стоять на месте.
Тем временем ученые-искусствоведы, все еще увлеченные спором, приблизились ко мне. Я вдруг оказалась прямо среди них и помимо своей воли узнала суть их разногласий: они говорили о консервации древних фресок. Один утверждал, что это изображение креста стало гораздо бледнее с тех пор, как он видел его в последний раз, и что крест в конце концов совершенно исчезнет. Затем я услышала слова «неуничтожимый крест»… Они прозвучали очень тихо, прямо сквозь речь говорившего. Тот невозмутимо продолжал свои рассуждения, так, словно ничего не слышал; он говорил, что нужно как можно скорее укрыть крест под стеклом. Вдруг опять раздался тот же тихий голос:
– Нет, нужно любить его и молиться ему…
Я не обратила на все это особого внимания, продолжая смотреть на изображение в глубине растрескавшейся стены, словно утопленное в нее, такое бледное и погасшее, как будто спящее. И вдруг оно ожило. То, что тогда произошло со мной, я не могу описать иначе, чем это сделали до меня тысячи людей: любовь Божья внезапно прорвалась наружу, и какая-то незримая сила толкнула меня к Кресту Спасителя. Это древнее, застывшее, полуугасшее распятие в одном из самых разрушенных храмов Рима, таком пустом и чуждом для молитв, словно это был всего лишь языческий храм искусствоведов (и таком же пустом и бедном, какой мне казалась моя собственная душа!), – оно вдруг открыло мне объятия и бросило меня на колени. В тот же миг с души моей словно сорвали завесу, и я узнала там тот же самый образ, перед которым я стояла на коленях, – печать любви, обретенной, отринутой, забытой и все же сохраненной, потому что эта любовь сама сохранила себя для меня. Именно от нее исходил зов, обращенный к моей душе, именно она, которая однажды властно привлекла меня к себе в образе дароносицы, как воплощенное блаженство, – она привлекла меня к себе сегодня, как будто ради меня обратилась болью. Ибо это я оставила и потеряла ее – сама же она всегда была рядом…
Когда я покидала церковь Санта Мария Антиква, мир был преображенным, как в то незабываемое утро после ночи в соборе Святого Петра. Теперь уже не мое собственное одинокое и неопределенное "я", а именно та Вечная Любовь переполняла душу и давала ей безграничную определенность. Я шла через бушующий, кипящий пылью Форум, но это был уже другой Рим: я шла через тот Рим Благодати, который таинственным образом, как богосиянная душа во Вселенной, встроен в Рим светский и великолепие которого, воссиявшее некогда из мрака катакомб, незримо для тех, кто сам не пробился через мрак.
Вечером того же дня я впервые за много времени вновь встретилась со своим звонкоголосым другом – маленьким фонтаном во внутреннем дворике. Он, который по-прежнему, не заботясь о своей собственной тяжести, в нежной струе воссылал к небу глухую тоску черной земли, – он показалася мне теперь, как в дни моего детства, другом и братом, только более твердым и преданным, чем я. Я еще находилась во власти сильного потрясения – открывшегося вдруг сознания, что ради тетушки Эдельгарт я однажды отреклась от бесконечной любви Божьей. Но именно от этого сознания и вспыхнула теперь моя глубочайшая страсть: я ощутила крест Любви Христовой как нечто адресованное лично мне. Это была волнующая и священная минута, когда душа впервые постигает, что Божественная любовь желает быть принятой не только с блаженством и даже не только с любовью, но и со страданием, ибо она сама стала страданием, и что, так же как для нее все зависит от страдания, для души все зависит от этой последней безусловности. В конце концов я встала и, воздев руки к небу, подобно плещущей внизу струе, стала страстно молить Бога о новом испытании, чтобы доказать свою любовь и самоотверженность. В эту молитву я смиренно вложила всю свою волю, все свое сердце и всю силу, которую имела. И с этой минуты все в моей жизни стало просто и ясно. Все само собой выстраивалось в том направлении, в котором мне надлежало идти.
Уже на следующее утро пришло письмо от Жаннет, в котором она писала тетушке Эдельгарт, что печальные обстоятельства ее свидания с мужем делают ее скорое возвращение невозможным. Я не стану вдаваться в подробности этой неприятной истории – одной их тех скандальных историй, которыми так богата была жизнь Мсье Жаннет и которые ему, однако, ничуть не наскучили: он в очередной раз стал героем любовной интриги, закончившейся теперь уже не просто досадой и разочарованием, а револьверным выстрелом оскорбленного супруга. И вот раненый Мсье Жаннет лежал в больнице, а его маленькая верная жена старалась укрепить душевные силы несчастного и в то же время смешного героя-любовника. Она сообщала, что доктор пока еще не может сказать ничего определенного о сроках его выздоровления.
А между тем Жаннет тревожилась и за меня. Она, всегда знавшая все, что необходимо было знать в ту или иную минуту, прислала еще одно маленькое письмецо, в котором писала о том, как ее огорчает, что именно сейчас она не может быть со мной. Но ведь можно и издалека протянуть друг другу руку, говорила она, к тому есть разные средства, например письма и мысли, а можно мысленно являться друг другу – можно даже одновременно быть в двух местах, и я сама смогу убедиться, что у нее тоже есть такая возможность. (Это была первая маленькая шутка, которую Жаннет позволила себе после смерти бабушки.) А пока что, продолжала она, я могла бы оказать ей любезность, навестив отца Анжело (так звали доминиканца, с которым когда-то так много беседовала тетушка Эдель). Она просила передать ему от нее поклон, чтобы он не волновался из-за ее внезапного исчезновения. К тому же, по ее мнению, мне и самой в моем теперешнем положении было бы и приятно, и полезно побеседовать с этим священником. Он будет рад видеть меня. Еще она просила меня (о, эта смиренница Жаннет, которая всегда боялась возбудить даже тень подозрения, что она напрашивается на какую-либо миссию!) не думать, будто со священником можно говорить лишь о духовном: отец Анжело с радостью вспоминает о своей встрече с бабушкой, и я спокойно могу говорить с ним обо всем, что так болезненно переполняет мое сердце.
Поручение ее показалось мне именно тем, что мне было нужно в эти минуты, – оно пришлось мне настолько кстати, что я и в самом деле склонна была поверить в удивительную способность Жаннет «одновременно быть в двух местах». И я в тот же день отправилась к отцу Анжело. Он принял меня именно так, как предсказала Жаннет. Вначале мы говорили о смерти бабушки, и он пытался утешить меня совершенно простыми, теплыми словами участия. Потом я рассказала ему о потере отца, который, в сущности, только теперь, в этот миг, по-настоящему проник в мое сознание. Я ощутила это как внезапное прикосновение, вызвавшее необычайное волнение. Патер тем временем смотрел на меня так, как когда-то смотрел на тетушку Эдельгарт, и я подумала, что он теперь, наверное, и меня любит той особой любовью, которой в свое время любил ее.
С этого мгновения мы уже говорили друг с другом совсем иначе. Я сообщила ему, что отец перед смертью выразил свое согласие на то, чтобы я стала христианкой, и что, как мне кажется, это его согласие вымолила у Бога тетушка Эдель. Я видела, как потрясло его мое сообщение, – он сказал, что мне нужно много молиться за тетушку. И тогда я устремилась прямо к своей цели и попросила его научить меня всему, что необходимо знать и уметь христианину. Он спросил, чего я жду от Церкви. Сама того не подозревая, я ответила так, как это предусматривает обряд крещения: веры. Ответ мой так обрадовал его, что мы тотчас же условились обо всем, что касалось моих первых уроков христианства.
Прежде чем уйти, я сочла своим долгом рассказать ему о том, как однажды отступилась от своей жажды Бога. Я не собиралась делать этого, но потом, во время беседы, мне все больше казалось, что этот священник как бы окружен ореолом какой-то особой истинности и ясности, так что и другие, оказавшись рядом с ним, не могут не становиться истиннее и яснее. Он ответил, что я, вероятно, просто немного испугалась, что я могу не тревожиться об этом. Ибо там, куда я пожелала идти, прощается любая слабость, и в Царстве Господа не так, как в миру, где преуспевают лишь сильные и отважные, – здесь есть множество маленьких и «испуганных» людей, силою Благодати проявивших бесстрашие, волю к борьбе и презрение к смерти, и я еще увижу, как величайший из героев Церкви в начале своего пути тоже поддался страху, а потом Спаситель именно его сделал камнем, на котором создал свою Церковь…
И вот я каждый день стала ходить к отцу Анжело, и он наставлял меня в вопросах веры. С его помощью я обрела образ Церкви, то есть вновь узнала лик Спасителя в картинах Его земной жизни. Я приняла великую, священную догму, и Бог дал мне понимание сообразно Своей Милости и моего самоотвержения. Не могу сказать, что я тотчас же все постигла, но отныне я всюду узнавала знак Божественного. Ибо высший разум говорит не на сухом языке голого рассудка, но на языке своей матери – Любви, которая есть начало всех вещей, а значит, и начало познания. Трудностей с верой я не испытывала, но время это было отмечено другой борьбой, которой Бог проверял и одновременно благословлял мое сердце.
Жаннет вскоре написала, что супруг ее, судя по всему, уже никогда не сможет пользоваться своей рукой, как прежде, и должен будет навсегда расстаться со смычком. Она дала нам понять, что отныне ей придется заботиться о его пропитании и что она намерена по выходе его из больницы снять маленькую квартирку и заняться там уходом за своим беспомощным мужем. Таким образом, и в самом деле возникло положение, которое со страхом предвидела бабушка: я осталась одна с тетушкой Эдельгарт, и, возможно, навсегда, так как о приезде моего опекуна еще ничего не было известно, а тетушка ничего не предпринимала, чтобы прояснить дело, опасаясь связанных с этим расходов. Раньше я пришла бы в отчаяние от одной лишь мысли, что я останусь одна с тетушкой, но теперь все было совершенно иначе. Бог наделил меня тогда огромной любовью ко всем, кто еще не знал о Его Благодати или отвергал ее. Это был первый дар, который я получила от материнской любви Церкви и который в то же время был мне нужнее всего. Мы с тетушкой тогда жили очень мирно, и это несмотря на то, что прекрасные бабушкины произведения искусства и в самом деле безжалостно распродавались. Неожиданную перемену, произошедшую со мной и с моей неистовой болью, тетушка, кажется, восприняла с необычайным облегчением и, конечно же, с некоторым удивлением и не знала, чем ее объяснить. Я еще ничего не говорила ей о своих визитах к отцу Анжело, боясь вызвать у нее этой новостью потрясение, однако я не собиралась долго скрывать свои намерения. Да и от нее не укрылось, что я каждый день в одно и то же время уходила из дома, и, когда она однажды спросила меня об этих отлучках, я открыла ей тайну, сославшись на завещание отца.
Она вначале немного удивилась, но потом спокойно, как обычно в последнее время, сказала, что, конечно же, я имею полное право брать уроки Закона Божия там, где сама пожелаю, но ей было бы приятнее, если бы я прежде обсудила свое решение с ней. Что сама она всегда была против запрета, обрекшего меня на полное неведение в религиозном отношении, и что, однако, именно в этой области имеются определенные излишества, от которых ей хотелось бы меня предостеречь и оградить. А впрочем, она была бы рада поделиться со мной своим опытом и знаниями и даже охотно ходила бы вместе со мной время от времени в церковь. Потом она попросила меня передать привет отцу Анжело. При этом я не заметила в ней никаких следов растроганности: все, что меня волновало в тот момент, когда я упомянула завещание отца, для нее теперь, очевидно, принадлежало к другому миру, вероятно, она уже вообще не вспоминала о том, как когда-то молилась за меня. Она словно носила под траурным платьем панцирь, защищавший ее от всех воспоминаний. И все же, несмотря на это, в ней не было ничего отталкивающего, и это нельзя было назвать каким-то болезненным забвением: она говорила и выглядела как человек, расставшийся с определенными идеалами своей молодости и взирающий на них спокойно и без сожаления.
Тем временем некоторые из наших друзей вернулись в город после своих летних путешествий, Рим вновь постепенно наполнялся обитателями. Тетушка Эдель то и дело кого-нибудь принимала и рассказывала своим гостям каким-то подкупающе-приятным и сдержанным тоном о болезни и смерти бабушки. У меня было впечатление, что многие свои дружеские чувства к покойной теперь перенесли на ее дочь. Тетушке это как будто даже нравилось, к тому же эти отношения, вероятно, отвлекали ее от меня, так что вначале у меня и не было возможности совершать какие-то подвиги терпения и мужества. Однако постепенно у меня появилось ощущение, будто она втайне была все же обеспокоена моими визитами к патеру, – мне кажется, она думала, что я просто поддалась сиюминутному впечатлению и вовсе не помышляю о том, чтобы стать католичкой. И хотя она, по-видимому, ничего не желала прощать себе в моих глазах и, может быть, еще меньше – в своих собственных, каждый раз, когда я возвращалась от патера, она поджидала меня в галерее внутреннего дворика, как бы случайно оказавшись там, подобно тому как я в свое время поджидала на том же самом месте ее. Но ее как будто не беспокоили воспоминания. Я только заметила, что ей хотелось узнать, как у меня все получилось с патером, и, так как я не говорила об этом, она в конце концов сама начала расспрашивать меня. Я теперь возвращалась со своих уроков Закона Божия все более счастливой, и она, вероятно, видела это по моим ответам. Судя по всему, ей это было неприятно, но она говорила, что рада за меня. Потом она еще раз попросила меня передать привет патеру.
Так прошло несколько недель. И вот однажды утром она послала за мной, и я нашла ее в постели. Она сообщила мне, что больна и что ей не обойтись без доктора и без моей помощи. Я ничуть не усомнилась в этом, так как вид у нее был очень болезненный. Но, к моему большому облегчению, доктор сказал, что не видит причин для беспокойства, что это всего лишь переутомление, которое, возможно, отчасти вызвано тревогами и волнениями в последние дни жизни бабушки, и что ей необходимы лишь покой и забота. И хотя у нее не было недостатка ни в том ни в другом, состояние ее не улучшалось, напротив, она все чаще жаловалась на самые разнообразные и странные недомогания. Поскольку меня это очень беспокоило, доктор однажды отозвал меня в другую комнату и сказал, что, по его мнению, эти недомогания, и прежде всего телесного свойства, – не что иное, как самовнушение, и он решительно не находит никаких органических заболеваний или отклонений.
Слова его, хоть и звучали успокаивающе, не освобождали меня от обязанности ухаживать за тетушкой. Она, собственно говоря, не была лежачей больной, но вела себя тем не менее как человек совершенно беспомощный и очень обижалась, если ее болезнь не принимали всерьез. Я все делала для нее с радостью, и когда заметила, что она постепенно становится все более раздражительной и недовольной, то восприняла это как повод показать ей, что я на самом деле люблю ее. Теперь у меня было много возможностей доставить ей какую-нибудь маленькую радость или промолчать в ответ на какую-нибудь ее несправедливость. Не могу сказать, что мне это всегда одинаково хорошо удавалось, ведь я по натуре человек нетерпеливый, порывистый, и во мне очень легко было вызвать потрясение или, как это называл отец Анжело, «испуг». Свойства эти, конечно же, остались при мне и в те дни, и все-таки даже в трудные и неприятные минуты меня не покидало сознание любви, которую я не только хотела выказать тетушке Эдель, но и в действительности испытывала к ней, и я верю, что это была великая помощь, оказанная мне самим Богом. От тетушки не укрылось изменение моего отношения к ней, но она не смягчилась от этого, напротив, мне казалось, что я нравлюсь ей такой гораздо меньше, чем прежде, потому что она на глазах становилась со мной все более раздражительной, неласковой и неприветливой. Но не это мучило меня, а сознание того, что все это лишь для того, чтобы удержать меня от визитов к отцу Анжело. Она теперь временами очень недоброжелательно говорила о нем, например обвиняла его в «крайностях», к которым он будто бы в свое время подталкивал ее, а теперь подталкивает и меня. В конце концов у меня не осталось сомнений в том, что ее недомогания усиливаются чаще всего именно тогда, когда я собираюсь идти к патеру, так что мне не раз приходилось отказываться от встречи с ним. При этом я верила, что она не лукавит и страдания ее не выдуманы, что она, по-видимому, действительно в такие минуты испытывает боль, причину которой не установил бы ни один доктор.
Жаннет, приезжавшая раз в неделю из Витербо, чтобы навестить нас, и давно посвященная во все, что мне предстояло, пришла к такому же мнению. Впрочем, она говорила со мной об этом без всякого испуга, она просто сказала, что видит в этом признак внутреннего волнения в душе тетушки Эдель, свидетельствующего о том, как сильно, несмотря ни на что, ее поразило то обстоятельство, что я вступаю на путь, по которому она сама не пошла, но который так горячо вымолила для меня. Жаннет поговорила об этом и с отцом Анжело, и тот согласился с ней, о чем он, впрочем, сказал мне гораздо позже; однако ему, в отличие от нас, природа движений души, подобных тем, что испытывала тетушка, представлялась более глубокой и болезненной.
Оставалось уже совсем немного времени до моего крещения и первого причастия, когда отец Анжело вдруг предложил мне провести эти последние, торжественные дни внутреннего приуготовления без тетушки Эдельгарт. При этом он имел в виду монашек из монастыря на виа деи Луккези, которых он хорошо знал и которые, в свою очередь, рады были бы приютить меня на время. С некоторых пор я каждый день, если только мне ничто не мешало, присутствовала на их вечерней молитве. Для меня это было каким-то особым волшебством – слушать прекрасную песнь «Pange lingua», которой я давно уже и сама могла тихонько подпевать, именно там, где она впервые просияла мне навстречу как некая зарница – предвестие небесных таинств. Однажды после такой вечерней молитвы я прошла в монастырь и навестила монашку, которая несколько лет назад подарила мне маленькое изображение дароносицы и, спросив, понимаю ли я смысл картинки, так порадовалась моему ответу. С тех пор я часто бывала у «прекрасных монахинь» (как я раньше их называла), которых я теперь любила совершенно иной любовью. К тому времени было уже решено, что священный обряд моего воцерковления произойдет не в огромной, многолюдной церкви Санта Мария сопра Минерва, а в маленькой, тихой часовне Марии Рипаратриче. Я сама просила об этом, зная от монашек, что тетушка Эдель в молодости тоже хотела именно в этой часовне дать торжественный обет верности Церкви, некоторое время она даже собиралась сама стать монашкой. (О, этот незримый покров, который всегда виделся мне на ее голове!) Во мне уже тогда, тихо и тем определеннее и глубже, чем ближе подходил день Благодати, зрело убеждение, что мою любовь и мой обет Бог обратит в Благодать и для нее, которой я обязана была своим первым обращением к Священному; это чувство казалось мне сладостным эхом моих собственных былых надежд на ее обращение.
И потому я была немало огорчена, когда отец Анжело предложил разлучить меня до назначенного срока с тетушкой Эдель, и страстно просила его благословения остаться с ней, так как именно благодаря доставляемым ею трудностям я чувствовала себя не скованной, а, напротив, еще более свободной в своем стремлении к Богу. Патер, уже хорошо знавший мою душу, в конце концов согласился, видя к тому же, что я, вместо того чтобы печалиться, с каждым днем становлюсь все счастливее. Да и Жаннет подтвердила ему, что тетушка немного успокоилась, поскольку в Рим недавно вернулся тот немецкий психиатр, который лечил ее в свое время и с которым она с тех пор состояла в переписке. Он часто навещал ее, и его власть над нею была очевидной, так как страдания ее на некоторое время прекратились. Мне от этого было немного не по себе, но я радовалась возможности не расставаться с ней.
Незадолго до моего крещения отец Анжело вновь выразил желание, чтобы я хотя бы сам этот священный день провела в монастыре, в полном спокойствии. Тогда я еще не знала, что он при этом думал не столько обо мне, сколько о тетушке, так как имел совершенно определенные опасения, связанные с тем обстоятельством, что она однажды отринула Святое причастие. Он, который всегда был за полную откровенность между мной и тетушкой, решительно попросил меня не называть ей дня, когда я приму Святые Дары.
Мне же, напротив, хотелось провести этот день с тетушкой, ставшей первым орудием Божьим в отношении меня, но я подчинилась воле своего наставника и учителя, который, как вскоре выяснилось, был совершенно прав: он оградил мои первые часы слияния с любовью Спасителя от мученичества, предстоявшего, впрочем, не мне, бедняжке, как я полагала, а Ему, Который подарил мне Себя…
Я не стану раскрывать тайн, связавших мою душу с Богом, но, подобно тому как сама Благодать нисходит заключенной в оболочку таинства, я заключу все произошедшее со мной в оболочку молчания – глубочайший язык любви, сокровеннейший язык блаженства и благодарности…
Жаннет в этот день приехала из Витербо, а приветливые монашки до самого вечера радовались вместе со мной и окружали меня лаской. Потом я сняла и оставила у них свое белое платье и покрывало. Я оставила и свою свечу с просьбой зажечь ее ночью на алтаре, во время Вечной молитвы [61]61
Непрерывное славословие Святая Святых монастырскими общинами и сменяющими друг друга приходскими церквями.
[Закрыть]. После этого я поехала домой, к той, для кого она горела. Вот тогда и произошла та ужасная сцена, убедившая меня в прозорливости отца Анжело. Тетушка Эдель, как мне сообщила Джульетта, весь день была очень неспокойна, однако причиной тому не могло быть мое отсутствие, так как Жаннет сама попросила тетушку отпустить меня в город, и та согласилась: в то время она еще вела себя с Жаннет сдержанно и любезно. Но когда я вошла к ней в комнату (о, я думаю, счастье было написано у меня на лице!), она так испугалась, что закрыла лицо руками. Я, совершенно потрясенная, вышла и отправилась к себе. Через некоторое время она последовала за мной и принялась осыпать меня упреками, причин которых я отчасти вообще не понимала; временами мне казалось, будто она просто выдумывает их на ходу. Моя радость была так велика, что я не находила в себе силы отвечать на них, однако это была не моя заслуга, а Милость Того, Кто подарил мне Себя в Своей любви. Но именно мое молчание и пробудило в ней настоящий гнев. Я думаю, что, если бы я ответила ей резко, она бы успокоилась, поняв, что Того, Чья близость для нее была невыносима, рядом нет. В конце она совершенно неожиданно сказала, что ей хорошо известен источник бабушкиной печали в ее последние дни и что боль, которую я причинила умирающей, и стала причиной того, что она отослала меня прочь в свои последние минуты. Слова эти были так ужасны, что я заплакала. Увидев мои слезы, она сразу же успокоилась и оставила меня одну.
Не успела она выйти из комнаты, как слезы начали жечь меня, словно капли огня. Мне было нестерпимо больно, потому что она сумела огорчить меня в этот самый священный и радостный день моей жизни. И вдруг я почувствовала мягкое, сладостное утешение. Я словно услышала тихий голос во мне самой, говоривший: «Ты плачешь вместо Меня». Совершенно новое, удивительное счастье охватило меня мгновенным ознобом: во мне родилось ощущение, будто я приняла своим сердцем удар, предназначавшийся Божественной любви, будто я была огорчена вместо нее и за нее…
С того дня состояние тетушки стало ухудшаться. Доктор-психиатр, мнением которого она так дорожила, совершенно внезапно утратил свою власть над ней; похоже, она вдруг стала испытывать к нему отвращение, так что вскоре уже совсем не желала его видеть. Она даже отдала распоряжение не принимать его, если он придет. При этом самочувствие ее ничуть не улучшилось, а скорее еще заметнее ухудшилось. Теперь создалось впечатление, что она и в самом деле больна. Она осунулась, лицо ее стало маленьким, заостренным и бледным, она никогда еще не выглядела так дурно. Казалось, из голой видимости и призрачности ее существования внезапно прорвалась потрясающая действительность. Все в ней, что прежде было под сомнением, теперь стало совершенно отчетливым и ясным: ее болезнь, ее неприязнь ко мне, ее неприязнь к Церкви, ее ненависть к Святым Дарам. Все это ложное спокойствие и довольство, эта разумность и гладкость разверзлись, как могила, и вернули все, что там когда-то было захоронено, но только уже в устрашающе искаженном виде. Теперь стало ясно, как много она потеряла за это время и как одичала ее душа в этом склепе внешней гармонии. Изящная, любезная и очень сдержанная дама в глазах всех окружающих, она в действительности потеряла даже свое самообладание, эту самую характерную и последнюю часть своей замкнутой натуры. Она превратилась вдруг в больного, раздраженного и озлобленного человека.
Однажды, когда я прервала нашу с ней беседу, услышав звон колоколов, отбивавших «Аве Мария», она скривила рот в усмешке и тут же спросила меня что-то о незатейливой песенке, которую как раз в эту минуту кто-то напевал внизу на площади. Ей никогда не было никакого дела до подобных песен единственное, что ею двигало в этот момент, – это желание помешать моей молитве.
Но хуже всего бывало по утрам в те дни, когда она знала, что я только что вернулась из церкви. Я теперь жертвовала ради нее раз в неделю Святым причастием, и она всегда чувствовала день, когда это происходило, хотя это не был какой-либо определенный день; она чувствовала даже приближение этого дня, словно ей кто-то сообщал о нем. Каждый раз, когда я, еще словно освещенная изнутри Благодатью, подходила к ее постели, она осыпала меня упреками по самым невразумительным поводам, так, как будто всю ночь бороздила пашню нашей совместной жизни в поисках какого-нибудь давно забытого случая, дававшего ей основание причинить мне боль. По ее словам получалось, что я всю жизнь была для нее камнем преткновения, источником огорчений и неприятностей. Она даже извлекла на свет Божий свою расстроившуюся помолвку с моим отцом – только чтобы выразить свое отвращение к моей близости. Часто она просто гневно требовала, чтобы я удалилась и не показывалась ей на глаза, заявляла, что больше не желает меня видеть. Если же я просила Джульетту сменить меня у ее постели, она настаивала на том, чтобы за ней ухаживала не услужливая горничная, а я: казалось, с ней происходит нечто подобное тому, что происходило прежде, когда она непрерывно говорила о Церкви, уже отпав от нее, словно весь путь, который она прошла, теперь еще раз разворачивался в обратной последовательности. Для меня эта мысль заключала в себе большое утешение. А еще я находила утешение в том, что тетушкины нападки всегда были адресованы лично мне. Я испытывала какое-то особое чувство – некое постоянное взаимопроникновение счастья и надежды, ибо это вселяло в меня веру, что мне выпала честь защищать Спасителя (ведь, конечно же, именно Его она и имела в виду) и, в сущности, как бы взять на себя тяжелый крест, который Он нес ради спасения ее души, а это, быть может, когда-нибудь пригодится и ей. Тетушка уже больше не внушала мне страха, который порой охватывал меня в последнее время перед моим воцерковлением, несмотря на всю мою любовь: она уже претерпела в моей душе то превращение, на которое я надеялась. Когда она говорила мне что-нибудь обидное, я почти в то же самое мгновение видела ее своим внутренним оком в том состоянии, в котором она когда-то помогла мне на моем пути к Богу; когда она насмехалась над моей молитвой, я видела ее объятой молитвенной болью о моей вере; сталкиваясь с ее резкостью и злостью, я почти наяву ощущала нежность, с которой она заботилась обо мне в моем детстве, во время моих болезней. Впрочем, никакого другого утешения, кроме внутреннего, я пока не знала.
Тетушка была приветлива теперь только с кошками, как в свое время моя бедная матушка, когда она уже страстно ненавидела моего отца и вообще всех людей. Даже по отношению к Жаннет тетушка уже не в состоянии была держать себя в руках. Жаннет тем временем сняла маленькую бедную квартирку в Риме, на заднем дворе одного старинного дворца, минуя гордый портал которого чувствуешь себя монархом, но очень скоро, поднимаясь по бесконечным лестницам, вновь превращаешься в смиренного подданного. Я часто навещала Жаннет. Ее супруг, выписанный из госпиталя, теперь действительно представлял собой жалкое зрелище. Жаннет, добрая душа, честно делила с ним его страдания, находя при этом большое утешение в том, что он хоть и не образумился, но зато был теперь лишен возможности продолжать свою беспорядочную жизнь. Сам он, разумеется, не был от этого в восторге, однако он принадлежал к тем людям, которые просто не умеют быть несчастными: тщеславие и жажда величия вновь и вновь успешно возносили этого горемыку над убожеством его жизни; язык его не пострадал, и этот язык почти каждый раз, когда я приходила к ним, расписывал мне счастье, которое Мсье Жаннет испытывал оттого, что может, наконец, дать своей жене домашний очаг, после того как она долгие годы ютилась у чужих людей. Жаннет (она тогда кормила своего мужа, зарабатывая на жизнь уроками, так как завещанная ей бабушкой небольшая сумма еще пока не могла быть полностью выплачена) в такие минуты лукаво посмеивалась, глядя на меня, и я тоже не могла удержаться от смеха.