Текст книги "Под колесами"
Автор книги: Герман Гессе
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)
Отрадно было наблюдать, как всего за два-три месяца все сорок семинаристов, за исключением немногих, остановившихся в своем развитии, изменились и душой и телом. Многие вытянулись, как жерди – правда, больше за счет полноты. Из непоспевающих за ростом рукавов и панталон весьма обнадеживающе торчали костлявые щиколотки и запястья. Лица учеников являли все оттенки – от мальчишеского до почти мужского, отражая и уходящее детство, и первые, еще неуверенные попытки казаться взрослым мужчиной. А на тех, чьи фигуры еще не обрели угловатых черт переходного возраста, изучение книг Моисеевых наложило, хотя бы временно, печать мужественной солидности Толстоморденькие ребятишки почти все перевелись.
Ганс тоже изменился. Ростом и худобой он уже догнал Гейльнера и даже казался чуть старше своего друга Прежде лишь слабо намеченные выпуклости лба теперь обозначились резче, глаза запали, лицо имело не. здоровый цвет, руки, ноги и плечи были необычайно костлявые и тощие.
Чем меньше он бывал доволен «своими успехами в классах, тем решительнее под влиянием Гейльнера отстранялся от остальных товарищей. Ну а так как у него не было больше причин поглядывать на них с высоты примерного ученика и кандидата в первые, то надменности отнюдь его не красила. Однако то, что ему давали это понять и что сам он ощущал весьма болезненно, он уже не мог им простить. Особенно часто стычки случались с вылощенным Гартнером и крикуном Венгером. Как-то раз этот последний опять стал поддразнивать и допекать его. Ганс забылся и ответил ударом кулака. Хотя Венгер и был трусом, однако с таким слабосильным противником и ему легко было справиться, и он принялся беспощадно тузить Ганса. Гейльнера как раз не было в комнате, а остальные не без злорадства наблюдали, как Ганса дубасили по всем правилам. Нос у него кровоточил, ребра ныли, всю ночь потом он от стыда, боли и гнева не сомкнул глаз. Другу он ничего не сказал, но с тех пор окончательно ушел в себя и даже редко разговаривал с соседями по койке.
Ближе к весне, когда зачастили дождливые будни, дождливые воскресенья, удлинялись сумерки в жизни монастыря, обнаружились новые веяния, стали складываться новые союзы. Жители «Акрополя», среди которых был один хороший пианист и два флейтиста, регулярно устраивали музыкальные вечера, обитатели «Germania», основали кружок, драматического чтения, а несколько юных пиетистов собирались каждый вечер для изучения очередной главы библии, не забывая и о примечаниях Кальвина.
В кружок чтецов попросился и Гейльнер, однако не был принят. Он вскипел от гнева и, чтобы отомстить, попробовал счастье в библейском кружке. Там его тоже отвергли, но все же он навязал свое общество ретивым богословам и в благочестивые беседы скромного маленького братства внес своими смелыми речами и кощунственными выпадами немалый разлад. Очень скоро, правда, развлечение это ему опостылело, хотя он еще порядочное время сохранял в разговоре иронически-библейский тон. Однако на него почти уже никто не обращал внимания, так как вся семинарская братия была одержима духом предприимчивости и учредительства.
Чаще всего в это время упоминалось имя даровитого и острого на язык «спартанца». А тому, помимо личной славы, важно было прежде всего немного оживить скучную компанию, при помощи веселых затей отвлечься от однообразных занятий. Прозвали его, почему-то Дунстаном; он довольно оригинальным образом умел устраивать сенсации и преуспел в этом.
Однажды утром, когда семинаристы направились в умывалку, они обнаружили на дверях бумажку, на которой под заголовком «Шесть эпиграмм из Спарты» в саркастических двустишиях высмеивались чем-либо примечательные ученики, их слабости, любимые проделки, дружеские привязанности. Парочка Гибенрат – Гейльнер тоже получила свою долю. Великое волнение поднялось в маленьком государстве. Все столпились перед дверью, как перед театральным подъездом, семинаристы жужжали, толкались, перешептывались, словно улей перед отлетом королевы.
На следующее утро вся дверь оказалась облепленной эпиграммами, Ксениями, опровержениями и подтверждениями, новыми нападками, однако сам. затейник проявил Достаточно ума и как автор уже не выступил. Цели своей – подбросить искру в копну сена – он достиг и теперь только втихомолку потирал руки. Почти все ученики несколько дней подряд состязались в ксениях, бродили по коридорам с задумчивым видом, силясь найти нужную рифму, и, пожалуй, один только Луциус, не унывая, продолжал свои занятия В конце концов кто-то из учителей обратил внимание на странное поведение своих воспитанников и запретил столь возбуждающую нервы игру.
Но хитрый Дунстан не почивал на лаврах, а подготовил тем временем свой главный удар. Таковым оказался первый номер газеты, отпечатанной крохотным форматом на стеклографе. Материал к ней Дунстан подбирал уже несколько недель. Называлась она «Дикобраз», и в основном носила сатирический характер. Гвоздем первого номера был диалог между автором Книги Иисуса Навина и маульброннским семинаристом.
Листок имел потрясающий успех, и Дунстан, лицом и повадками походивший теперь на страшно занятого редактора и издателя, стал пользоваться в монастыре примерно такой же сомнительной славой, как в свое время великолепный Аретино[7]7
Аретино, Пьетро (492–556), – итальянский писатель и памфлетист эпохи Возрождения, долгое время живший в Венеции
[Закрыть] в венецианской республике.
Всеобщее удивление вызвало то, что и Гейльнер, оказывается, принимал живейшее участие в редактировании листка и вместе с Дунстаном придал ему сатирическое звучание. Разумеется ни острословия, ни яда ему для этого занимать не приходилось. Недели четыре крохотный листок занимал умы всех семинаристов.
Ганс Гибенрат не вмешивался в новое увлечение друга, а сам принять участие не имел ни охоты, ни способностей. Вначале он даже не заметил, что Гейльнер почти все вечера стал проводить в «Спарте», ибо с некоторых пор его занимало нечто другое. Днем он бродил вялый и рассеянный, занятия продвигались туго, да он и не проявлял к ним никакого интереса. Однажды на уроке во время разбора Ливия с ним произошло нечто странное.
Профессор вызвал его переводить. Ганс не встал с места.
– Что это значит? Почему вы не встаете? – рассердился педагог.
Ганс не двинулся с места. Он сидел выпрямившись наклонив голову и прикрыв глаза. Вызов почти пробудил его от грез, и все же голос учителя доносился откуда-то издалека. Ганс чувствовал, что сосед сильно толкает его в бок. Но все это его как будто не касалось. Другие лица окружали его, другие руки трогали, и внимал он совсем иным голосам – близким, тихим и глубоким. Они не про износили слов, а лишь ласково журчали, словно родник.
А сколько глаз было устремлено на него – таких чужих, проникновенных, огромных и сверкающих. Быть может, то были глаза римской толпы, о которой он только что читал у Ливия, а может быть, и глаза незнакомых людей, которые пригрезились ему или. которых он когда-то давно видел на картинах.
– Гибенрат! – взревел профессор. – Вы что, спите? Ганс медленно открыл глаза, удивленно уставился на учителя и покачал головой.
– Вы спали! Или, быть может, вы мне скажете, на какой строке мы остановились? Ну!
Ганс пальцем указал в книге место. Он-то Прекрасно знал, где они остановились.
– Может быть, вы теперь изволите встать? – спросил профессор с издевкой.
И Ганс встал.
– Да чем вы в конце концов заняты? Посмотрите на меня!
Ганс посмотрел на профессора. Однако тому взгляд его не понравился, и он удивленно покачал головой. – Вам дурно, Гибенрат?
– Нет, господин профессор.
– Сядьте. После уроков прошу вас зайти ко мне в кабинет.
Ганс сел и наклонился над Ливией. Все было как наяву, он все понимал, но и в то же время его внутренний взор не в силах был оторваться от целой толпы странных образов. Теперь они медленно удалялись, неотступно глядя на него своими горящими глазами, пока в конце концов где-то далеко-далеко не растворились в туманной дымке. Голоса учителя, семинаристов, бубнивших перевод! текста Ливия, и весь незначительный шум класса, приближаясь, делались все громче и громче и скоро снова зазвучали так же явственно и четко, как обычно. Парты, кафедра, доска – все было снова на своем месте, на стене висел огромный деревянный циркуль и угольник, вокруг сидели ученики, и многие из них с наглым любопытством таращили на него глаза.
Ганс страшно испугался. «После уроков прошу вас зайти ко мне в кабинет!» – сказали ему. Боже мой, что же случилось?
Когда прозвенел звонок, профессор подозвал его и провел через толпу глазеющих учеников.
– Скажите мне теперь, что, собственно, с вами произошло? Надеюсь, вы не спали?
– Нет.
– Почему же вы не поднялись, когда я вас вызвал?
– Не знаю.
– Быть может, вы не слышали меня? Вы хорошо слышите?
– Хорошо. Я вас слышал.
– И все же не встали? И потом у вас был такой странный взгляд. О чем вы думали?
– Ни о чем. Я уже хотел встать.
– И почему же вы все-таки не встали? Стало быть, вы плохо себя чувствовали?
– Нет, я „не думаю. Я не знаю, что со мной было.
– А голова у вас болела?
– Нет.
– Хорошо, можете идти.
Еще до обеда его снова оторвали от занятий и вызвали в спальню, где господин эфор и окружной врач уже ожидали его. Ганса простукали, расспросили, но ничего определенного не выявили. Врач добродушно посмеивался и заявил, что все это пустяки.
– Нервы, нервы господин эфор, – хихикал он, преходящие приступы слабости, подобие легкого обморока. Необходимо проследить, чтобы молодой человек ежедневно бывал на воздухе. А против головной боли я пропишу ему капли.
С того дня Ганса обязали гулять в течение часа после обеда. Он, разумеется ничего против не имел. Хуже было то, что эфор категорически запретил Гейдьнеру сопровождать Ганса во время этих прогулок. Герман неистовствовал, ругался, однако вынужден был покориться. Вот Гансу и пришлось гулять в одиночестве, и, по правде сказать, он был даже немного рад этому. Весна как раз вступала в свои права. Пологие холмы мягких, красивых очертаний покрылись первой, еще прозрачной зеленью, деревья вместо зимней, графически четкой сетки ветвей теперь играли юной листвой, и на весь необозримый ландшафт будто набегала животрепещущая изумрудная волна.
Раньше, когда Ганс еще бегал в прогимназию, он иначе переживал весну, с куда большим волнением и любопытством, ни воспринимал ее больше в деталях. Он следил за прилетом птиц, сначала одних, потом других, за тем, какое дерево зацветет первым, а едва наступал май, он пропадал на рыбалке. Теперь он уже не старался распознавать птиц или определять кусты по почкам. Он замечал только, как все наливается весенними соками, расцветает яркими красками, вдыхал запахи едва распустившихся листочков, мягкий, словно бродящий воздух и, не переставая удивляться, гулял по полям, Однако очень скоро он уставал, ему постоянно хотелось прилечь, уснуть, и почти все время перед глазами маячило что-то другое, а не то, что окружало его в действительности. Что это было, Он и сам не понимал, да и не раздумывал над этим. Он погружался в какие-то светлые, нежные, необыкновенные грезы. Какие-то картины, аллеи незнакомых деревьев вырастали перед ним, и ничего при этом не происходило. Просто картины чтобы любоваться ими, однако и это простое лицезрение было и переживанием. Он будто удалялся в чужие края, к другим людям, странствовал по чужой Земле, ступал по мягкой и мшистой почве, дышал каким-то чужим воздухом необычайной легкости, пронизанным тонким, пряным ароматом. Вместо подобных картин порой являлось и чувство смутное, жаркое и волнующее, будто чья-то легкая, рука скользила по его телу.
Когда Ганс читал или занимался, ему было трудно сосредоточиться. Не интересовавшие его предметы, словно, тени, ускользали от него, и если на уроке ему пред стояло отвечать древнееврейские вокабулы, то их приходилось заучивать за полчаса до звонка. Все чаще посещали его эти, точно телесные, видения, только что прочитанное внезапно вырастало перед ним, жило и двигалось и представлялось ему куда явственней и конкретней, нежели все близлежащие предметы. И в, то время как он с ужасом замечал, что память отказывается что-либо воспринимать и с каждым днем делается все более вялой и неточной, отдаленные воспоминания внезапно вставали перед ним с поразительной ясностью, удивлявшей и пугавшей его. Посреди урока или за книгой ему вдруг представлялся отец, или старая Анна, или кто-нибудь из прежних учителей, однокашников, они вдруг как будто оживали перед ним и долгое время приковывали к себе все его внимание. А то он видел себя в Штутгарте на общеземелъных экзаменах или на каникулах с удочкой в руках на берегу реки, вдыхал запах согретой солнцем воды И все же он чувствовал, что все, о чем он грезит, происходило Когда-то давным-давно и с тех пор прошли долгие годы.
Как-то раз в теплый сырой вечер. – било уже совсем темно – Ганс прохаживался по коридору с Германом и рассказывал ему о родном городке, об отце, о рыбалке, о прогимназии. Друг его был как-то особенно молчалив и тих, слушал не перебивая, порой кивал или резким движением и в то же время задумчиво рассекал воздух небольшой линейкой, которая весь день вертелась у него в фуках. Понемногу умолк и Ганс. Наступила ночь, и оба присели на подоконник.
– Знаешь, Ганс… – произнес вдруг Гейльнер. Голос его звучал неуверенно и взволнованно.
– Что?
– Да нет, Ничего.
– Говори, что ты?
– Я вот подумал, когда ты рассказывал…
– О чем?
– Скажи, ты когда-нибудь ухаживал за девушкой? И оба замолчали. Стало тихо-тихо. Об этом они еще никогда не говорили друг с другом. Ганса эта тема пугала и в то же время притягивала, точно заколдованный сказочный сад. Он почувствовал, что краска заливает лицо, пальцы дрожали.
– Только один раз… – прошептал он. – Я был совсем еще глупым мальчишкой.
Снова молчание.
– А ты, Герман?
Гейльнер вздохнул.
– Давай лучше не надо… Знаешь, не стоит говорить об этом, все равно ни к чему.
– Нет, нет!
– У меня есть милая.
– У тебя? Неужели правда?
– Дома. Дочка соседа На рождество я ее поцеловал.
– Поцеловал?..
– Да… Знаешь, было совсем темно. Мы были на катке, и потом она позволила мне снять с нее коньки Вот, тогда-то я ее и поцеловал.
– И она ничего не сказала?
– Сказать не сказала. Только вдруг убежала.
– А потом
– Потом… Больше ничего не было.
Он снова вздохнул, а Ганс смотрел на друга, как на сказочного героя, побывавшего в запретных кущах.
Тут зазвенел звонок– пора было отправляться спать Вот уже погасили лампу, все понемногу утихомирились, а Ганс еще более часа лежал с открытыми глазами и все думал о том, как это его друг поцеловал свою милую.
На другой день ему очень хотелось расспросить Гейльнера, но он стыдился, а тот и сам стеснялся продолжить вчерашний разговор.
С занятиями у Ганса дела шли все хуже и хуже. Лица учителей делались злыми, когда они обращались к нему, и вообще они стали как-то странно на него поглядывать. Эфор уже заметил, что Гибенрат постепенно снова съехал со своей высоты и уже не метит в первые ученики. Один Гейльнер ничего не замечал, ибо занятия никогда не казались ему чем-то важным, а сам Ганс, опустив руки, смотрел, как все меняется, однако тужить по этому поводу не тужил.
Тем временем; сатирический листок успел надоесть Герману, и он снова обратился к своему другу. Назло эфору, он часто сопровождал Ганса во время прогулок, они грелись на солнышке, вместе грезили, читали стихи, а то и злословили по адресу семинарского владыки. Ганс все надеялся, что друг как-нибудь продолжит рассказ о своем любовном приключении, но проходил день за днем, а Герман молчал, у самого же Ганса так и не хватило духу спросить его. Своими ядовитыми нападками в «Дикобразе, Гейльнер ни у кого доверия не завоевал, и товарищи по комнате сторонились обоих друзей более, чем прежде.
Листок постепенно захирел, вернее, просто изжил себя, так как и был рассчитан только на несколько серых, скучных недель, какие обычно бывают перед самой весной. Теперь же, в разгар ее, и так хватало развлечений – можно было пойти погулять, затеять какую-нибудь игру во дворе, совершить ботанический поход. Ежедневно в послеобеденный час монастырский двор оживал, слышались крики и смех заядлых гимнастов, борцов, любителей побегать на перегонки и игры в мяч.
К тому же случилась новая сенсация, причиной и центром которой опять явился общий камень преткновения – Герман Гейльнер.
До эфора в конце концов дошло что Герман смеется над его запретом и почти каждый день сопровождает Ганса На сей раз владыка оставил Ганса в покое и решил взять за ушко главного грешника и своего давнишнего врага. Он вызвал Гейльнера к себе в кабинет, и сразу стал его называть на «ты». Герман немедленно опротестовал такое обращение. Эфор упрекнул его в неповиновении. Герман заявил, что он друг Гибенрата и никто не имеет права запрещать им гулять вместе. Эфор вспылил, и в результате Гейльнера на несколько часов посадили под арест, строго-настрого запретив ему в ближайшее время даже выходить вместе с Гансом.
На следующий день Ганс отправился в. свою разрешенную начальством прогулку один, К двум часам он вернулся и вместе с другими вошел в класс. Едва начался урок, выяснилось, что Гейльнер отсутствует. Все было так же, как при исчезновении Хинду, но только на сей раз никто даже не подумал об опоздании. В три часа пополудни все семинаристы под водительством трех педагогов отправились на поиски пропавшего. Разделившись на группы, они принялись прочесывать лес, аукали, и некоторые, в том числе два учителя, высказали предположение, что Гейльнер мог наложить на себя руки.
В пять часов во все полицейские участки били посланы телеграммы, а к концу дня – срочное письмо отцу Гейльнера. Настал вечер, а все еще не было обнаружено никаких следов исчезнувшего. До глубокой ночи во всех спальнях слышался шепот и приглушенные разговоры. Предположение, что Гейльнер бросился в воду, находило среди семинаристов больше всего сторонников, но высказывались и мнения, что он просто уехал домой. Однако тут же выяснилось, что денег у него при себе не было.
На Ганса смотрели как на соучастника. Сам же он перепугался больше всех Ночью, когда остальные высказывали всевозможные догадки, расспрашивали друг друга, болтали всякий вздор и острили, он спрятался с головой под одеяло а провел долгие мучительные часы, страшась за судьбу друга. Его смятенную душу терзало предчувствие, что Герман уже не вернется. В конце концов он совсем обессилел от страха и боли и уснул. А Герман в это время лежал в молодом леске, всего в нескольких милях от монастыря. Он продрог, сон не шел к нему, однако могучее и глубокое чувство свободы заставило его сладко потянуться и вздохнуть. Наконец-то он вырвался из своей клетки! С самого обеда он все бежал и бежал, в Книттлингене купил хлеба и теперь время от времени отламывал кусок за куском, глядя сквозь весеннюю, еще прозрачную листву на темное ночное небо, на звезды и быстро проносящиеся клочки облаков. Куда он в конце концов забредет – это ему было безразлично, важно, что он сбежал из ненавистного, монастыря, доказав эфору, что воля его сильней, чем любые приказы и запреты.
На другой день его снова тщетно искали. Вторую ночь он провел возле какой-то деревушки, зарывшись в старой копне. С утра он снова забрался в лес, но вечером, когда решил зайти в деревню, налетел на сельского жандарма. Тот, добродушно подтрунивая, доставил его в ратушу, где Герман своим острым языком и лестью сумел завоевать сердце старосты. В конце концов тот взял его к себе переночевать и, прежде чем уложить в постель, сытно накормил яичницей с ветчиной. На следующий день его забрал с собой подъехавший отец.
В монастыре поднялось немалое волнение, когда беглеца водворили на место. А Герман ходил с высоко поднятой головой, показывай всем своим видом, что он ничуть не раскаивается, совершив столь гениальное путешествие. От него потребовали покаяния но он отказался принести его и предстал перед судилищем учительского конвента отнюдь не робким и раболепствующим юнцом. Первоначально конвент намеревался оставить его в семинарии, но чаша оказалась переполненной, и его с позором изгнали из монастыря. В тот же вечер он вместе с отцом покинул его навсегда. Со своим другом, Гансом Гибенратом, ему Так и не удалось поговорить. Они успели только крепко пожать друг другу руки.
Ах, как прекрасна и благозвучна была речь господина эфора, произнесенная по поводу столь исключительного случая, свидетельствовавшего о непослушании и развращенности молодежи. Однако его отчет, высланный в адрес вышестоящих инстайций в Штутгарте, звучал куда более кротко, деловита и беззубо. Семинаристам строго-настрого запретили вступать в корреспонденцию с отчисленным чудовищем Правда, Ганс воспринял это с улыбкой Еще много недель в монастыре ни о чем так часто не заговаривали, как о Гейльнере и его бегстве Но быстро бегущее время изменило общее мнение, и кое-кто, прежде боязливо сторонившийся Германа, позднее стал смотреть на него как на вырвавшегося из неволи орла.
В «Элладе» теперь пустовало два места, и тот, кто оставил свое последним, был далеко не так скоро забыт, как тот, кто покинул свое первым. Правда, эфору доставило бы большое удовольствие, если бы и вольнолюбивый беглец угомонился навсегда, хотя сам Гейльнер не предпринимал ничего такого, что могло бы нарушить мир обители. Друг его все ждал и ждал письма, но так и не дождался. Герман словно в воду канул, и со временем рассказ о его бегстве стал сперва интересной историей, а потом и легендой. А страстного юношу после многих гениальных выходок и блужданий жизнь взяла в суровые шоры, и из него вышел хоть и не герой, но все же настоящий человек.
Над оставшимся в семинарии Гансом продолжало тяготеть подозрение, что он заранее знал о бегстве друга, и это полностью подорвало благорасположение учителей. А один из них, после того как Ганс не мог ответить подряд на несколько вопросов, заявил без обиняков «Не понимаю, почему вы не покинули семинарию вместе со своим распрекрасным дружком!»
Господин эфор теперь уже совсем не обращал внимания на Ганса и лишь изредка поглядывал на него с презрительным состраданием, как фарисей на Мытаря. По-видимому, Гибенрата уже списали со счета, заклеймив его как прокаженного.