Текст книги "Мужчина на всю жизнь"
Автор книги: Герд Фукс
Жанр:
Повесть
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)
И лишь когда он шел из приемной к заводским воротам – человек, которому не просто указали на дверь, но буквально вышвырнули вон, – ему открылась простая истина: иметь работу – это значит иметь еще и право входа куда-нибудь. И если у него не было права на труд, то, значит, не было и права заботиться о себе, быть ответственным за себя, быть самим собой, быть человеком.
И пока у него не было права отвечать за себя, ответственность за него несли другие, а точнее – никто.
Ему вспомнилось, что он ответил Марион, когда она сообщила, что начинает работать в "Карштадте", что ей больше невмоготу, подчиняясь его требованию, сидеть дома.
"Но если бы не наши теперешние обстоятельства, до этого бы не дошло", – сказал он тогда.
В действительности же до этого все равно бы дошло. Ведь если бы рядом не было этой женщины, которая с точностью до минуты ставила перед ним на стол завтрак и ужин, приготовляла ему чистое белье, заботливо убирала в холодильник пиво и вставала с места, чтобы по его желанию переключить телевизор на другую программу, если бы рядом не было женщины, которая не позволяла детям мешать отцу и всегда была к его услугам перед сном, чаще, правда, по субботам после обеда, если бы рядом не было этой женщины, которая теперь просматривала газеты разве что на предмет сообщений о дешевых распродажах, если бы эта женщина не отказалась от своей профессии, если бы она не допустила, чтобы он содержал ее, а заботилась бы о себе сама – если бы действительно не было всего этого, тогда по утрам у станка не стоял бы хорошо отдохнувший, всем довольный и гордый собой мужчина, способный, казалось, вынести любую нагрузку и день за днем успешно демонстрировавший высшее свое достижение.
Ему вдруг открылось, в какой огромной мере все, что он считал сугубо личным своим достоянием, было нацелено на то, чтобы он это достижение демонстрировал всегда. Что все было лишь подготовкой, натаскиванием его на это высшее достижение, а по сути, собственной жизни он не имел. Когда рабочий день кончался, он уходил с завода, но это была иллюзия. Иллюзия, потому что дом его, в сущности, был придатком завода. Как обеденный перерыв на заводе имел самое непосредственное отношение к работе, так и все, что было дома, тоже имело самое непосредственное отношение к работе, просто перерыв был длиннее. Он гордился своей квартирой в новом доме, своим автомобилем, своими детьми, посещающими среднюю школу, своим домашним баром, своей стереоустановкой. Он верил, что все это он заработал своим трудом. Теперь, однако, его не оставляло ощущение, будто все это ему швырнули из милости. Его, правда, заставили поверить, что все это он заработал своим трудом, но на самом деле всучили исподтишка, как милостыню. Потому что, если бы он получал то, что в действительности заработал, он был бы сейчас, наверное, очень богатым человеком. Эта мысль сводила на нет все его достижения. Раз уж его можно так провести, тогда все, что ему оставили, и впрямь подачка.
Ведь ясно, он управлялся со сложными станками, с какими нипочем бы не управился, если бы был голоден, имел жалкую конуру вместо квартиры, ходил в лохмотьях, не имел бы ни капли самосознания и не знал из телевизионных передач, как выглядит мир вокруг. Он вдруг отчетливо понял, что, будь их воля, они добились бы, чтоб у рабочих не было телевизоров, чтоб жили они в норах, а не в нормальных квартирах и стояли бы у станков в жалких лохмотьях. И они бы сумели очень ловко это проделать, подумал он.
Девушка в приемной была, конечно, права: в отдел кадров обращаться бесполезно. И все же он хотел попасть в отдел кадров, в ту минуту он никак не желал признать, что это и в самом деле бесполезно, что и там он не получил бы иного ответа. Теперь он стыдился, что устроил сцену, стыдился, что мог позволить так легко от себя отделаться, и еще стыдился того, что тем не менее его с легкостью спровадили. Стыдился и сейчас.
В последние месяцы у него было сколько угодно свободного времени, только он не знал, что с этим временем делать. Не мог придумать, на что употребить свои профессиональные знания, на что употребить свою добросовестность и усердие. Всему этому, воспринимаемому им как часть собственной личности, мог найти применение лишь предприниматель, не он сам. А теперь предприниматель больше не был в нем заинтересован.
Слоняясь по комнатам, он вдруг осознал, что квартира эта, в сущности, не приспособлена для жилья. Кухня все равно что машинный зал, гостиная – отдающий химикалиями уголок мебельной выставки. Квартиру проектировали с расчетом на то, что муж и дети всю первую половину дня находятся вне дома, а жена в это время занимается домашним хозяйством, вечером здесь можно спокойно вымыться, поесть, немного посмотреть телевизор, а потом – и это было самое главное – улечься спать. Проект не предусматривал, что кому-то захочется в такой квартире жить.
По вечерам в теленовостях ползли вверх цифры – число безработных. Но они все, как один, работали сверхурочно, еще и еще. Никто не говорил об этом вслух, но в душе каждый надеялся сохранить таким образом за собой рабочее место. Да, все они видели, что строилось новое складское помещение. Видели, как освобождали место для новых станков, видели и сами станки – автоматы с электронным управлением. А затем однажды утром возле него остановился мастер: "Я попрошу вас зайти в отдел кадров".
Проходя через гостиную, он бросил взгляд на мебельную стенку. Внимательно пригляделся к этой разукрашенной под старину зазнайке. Внимательно пригляделся к иллюзии. К своей собственной иллюзии.
Отца своего он всегда воспринимал как явный анахронизм, фигуру девятнадцатого столетия, оставшуюся с тех времен, когда в отношениях между рабочими и предпринимателями не было ни права, ни законности. К этому неотесанному, шумному и неуемному верзиле Марион сразу же прониклась непонятной симпатией. Ее отец был водитель автобуса, тоже социал-демократ. Им приходилось все время держать обоих родителей на расстоянии друг от друга. Точнее, удерживать приходилось его отца, который то и дело порывался затеять спор с отцом Марион.
Когда гостиная была обставлена и повешены портьеры, они пригласили к себе Курта и Ингу, с остальными знакомыми они тем временем перестали общаться, да и с Куртом и Ингой виделись все реже. В лучших своих нарядах сидели они в этой комнате и были уверены, что вот так же живут судьи и врачи, коммерческие директора предприятий и крупные землевладельцы.
Неужели они тогда действительно верили, что от всех этих людей их отделяют разве что несколько марок в доходе, несколько квадратных метров жилья, несколько лошадиных сил в мощности автомобиля?
"Скоч" или "Бурбон"? Соленые палочки или печенье с сыром? Вино или пиво? Двое спокойных солидных мужчин сидели за этим столом, двое мужчин, считавших себя незаменимыми, двое мужчин, считавших себя безупречными партнерами администрации на своем предприятии, двое мужчин, считавших себя вполне независимыми.
Несмотря на зычный голос и неукротимый нрав, его отец всегда проигрывал в сравнении с водителем автобуса. Ну к чему сегодня опять ворошить прошлое, когда-то ведь необходимо подвести черту. А вы только поглядите, что творится в восточной зоне. Откуда же еще мы должны получить голоса, если не справа? Сейчас все далеко не так просто, как прежде. Обстоятельства давят на предпринимателей ничуть не меньше, чем на всех остальных. И разве мы не движемся вперед? Где мы были десять лет назад? Пять лет назад? Оно все делает правильно, наше партийное руководство в Бонне.
Вкрадчиво, отнюдь не агрессивно, взывая то и дело к разуму, этот тощий человек почему-то всегда брал верх в споре с горячившимся сварщиком с металлургических заводов Блома и Фосса.
Хайнц уставился на стенку. Этот леденящий холод, который стал расползаться по всему телу, когда мастер вдруг остановился рядом с ним, эта леденящая душу догадка, когда он поднялся в отдел кадров и получил конверт. Он тогда воочию убедился, что они могут отнять у него все.
Работу они у него отняли, а теперь отнимали жену. Он же не слепой. Марион теперь почти не бывала дома. И с недавних пор это была уже не только работа. После рабочего дня намечалось то профсоюзное собрание, то поход в кино с другими работницами, то немножко пива с Иреной. Все чаще и на все более долгое время она исчезала в том мире, куда ему не было доступа, куда он не мог даже заглянуть. Она будто заперлась в другой комнате. И не было двери, через которую он мог бы туда войти.
Порой он сидел в квартире и мучился от бессильной злости. Как она смеет так поступать. И почему он не в состоянии помешать ей. Еще сильнее, чем ее физическое отсутствие, задевала его происшедшая в ней перемена. Переживания, о которых он ничего не знал, люди, с которыми он не был знаком: почему она ни о чем ему не рассказывала? Какой она была там, с другими? Еще ни разу не повидав этой Ирены, он уже ненавидел ее.
Тем не менее он дал согласие, когда Марион захотела их познакомить. Ей так хотелось, чтобы Ирена понравилась ему. Так хотелось, чтобы он понравился Ирене. Почти весь вечер Марион одна поддерживала разговор. Марион старалась. Старалась изо всех сил. Они встретились в кафе в центре города, так сказать, на нейтральной территории. Очень скоро у Марион на щеках выступили красные пятна, и тем не менее, когда кто-то из двоих говорил, он обращался только к ней. Между Хайнцем и Иреной выросла стена молчания. Порой их взгляды встречались, но смотрели оба холодно и недоверчиво.
– Пошли, – сказал в конце концов Хайнц Маттек, – нам пора домой. – И, не дожидаясь ответа: – Кельнер, счет.
После этого замолчали все трое, и до выхода не было произнесено больше ни слова. На улице Ирена и Марион попрощались. Хайнц стоял в нескольких шагах. Он ждал. С Иреной он не попрощался. Когда ему надоело ждать, он повернулся и пошел прочь: если Марион собирается его догонять, пусть поторопится.
Мало того, она совершила еще один поступок, который вконец все испортил. Но дело было сделано и стоило немалых денег, а значит, умолчать об этом было нельзя. Как-то в воскресенье она предложила съездить за город, а когда он, как и следовало ожидать, не проявил никакого энтузиазма, достала из сумочки удостоверение – свои водительские права.
– Ну, тогда я вам больше не нужен, – сказал он.
Так оно и было, и она вместе с детьми отправилась за город.
Он начал сторониться их. По вечерам, как обычно, приходил в гостиную к телевизору, но затем шел в ванную, а потом на кухню. Читал там газету. Время от времени она к нему заходила: "Хайнц, ну будь же благоразумен".
Или подсаживалась к нему и просто начинала рассказывать. Однажды она упомянула одного из секретарей профсоюза.
– Я знаю, потрясающий парень.
– Откуда? Ты никак не можешь его знать.
– Почему же, – сказал он и налил себе пива, – таких везде хватает. То они учителя, то страховые чиновники, то полицейские, то мастера, то домовладельцы, то начальники отдела кадров, то судьи. Они печатаются в газетах, выступают по радио, по телевидению.
Он достал сигареты.
– Собственно, в них нет ничего плохого. Они общительны, у них прекрасные манеры, есть даже чувство юмора. А главное, они чрезвычайно благоразумны. Прямо-таки зловеще благоразумны.
Он не спеша закурил.
– "Минуточку, – говорит такой тип. – Главное – спокойствие. Ну вот, теперь мы вполне благоразумны… – "Благоразумие никогда не повредит, – отвечаешь ты, – что может быть лучше, я готов тебя выслушать". – "Ну и хорошо", – говорит он, а ты глядишь ему в рот, и вот тут-то ты и получаешь единицу, тебя оставляют с носом, ты проваливаешься на экзамене, ты уволен.
Он выпил свое пиво.
– "Только спокойно, – говорит тогда этот тип. – Давай-ка трезво разберемся во всем. По-твоему, это хорошее сочинение? Или, может, этот брак допустил не ты? И разве не ты заехал тому парню в нос?.." В тюрьме и в школе такие типы встречаются особенно часто. Они чрезвычайно озабочены твоей судьбой, они и в самом деле желают тебе только добра, из кожи вон лезут, чтобы довести это до твоего сознания. А ты со своей стороны тоже стараешься, чтобы они в этом преуспели. Тебе становится их по-настоящему жалко, ведь они так о тебе заботятся. Ты напрягаешь свои мозги, и, чем больше ты их напрягаешь, тем больше тебе кажется, что они правы, и вот ты уже прямо-таки убежден в этом и с готовностью признаешь, что и впрямь чуть глупее остальных, что среднее образование тебе, в общем-то, ни к чему, что эта девушка для тебя тоже слишком хороша, что ты всегда пропускал в учебнике все напечатанное мелким шрифтом и что в конце концов пусть и в самом деле они теперь думают за тебя. А в итоге признаешь, что ты всего-навсего простой работяга.
– Что мне теперь делать? – спросила Марион.
– Ничего, – сказала Ирена. – Он должен сам справиться.
Марион видела его разочарование, ожесточенность, гнев и беспомощность, нередко она была близка к тому, чтобы сказать: хорошо, ты победил, завтра я увольняюсь. Но потом она вспоминала то, что сказала ей однажды Ирена: "Ты никогда себе этого не простишь".
И еще она думала о том, как это здорово – иметь право купить себе что-то, не спрашивая, ни перед кем не отчитываясь. Просто взять и купить себе вот эту блузку, или желтые сапоги Рите, или маленький флакончик духов "Каламари", или, наконец-то, меховой воротник. Разумеется, она покупала при этом и массу совершенно лишних вещей, к примеру птицу из цветного стекла или настенную тарелку из Испании. Просто ради удовольствия покупать, радоваться вещам и еще немножко от тоски. И почему он такой простофиля?
– Он не простофиля, – сказала Ирена. – Держи себя в руках.
Потом ей припомнилось то ощущение, когда – она только начинала брать уроки вождения – автомобиль вдруг тронулся с места, повинуясь едва уловимому ее движению. Как будто у нее впервые в жизни оказалось в руках нечто такое, на что до сих пор имели право лишь мужчины. Особенно когда она в первый раз села за руль своего "сирокко".
А потом пришла минута, когда она почти поверила, что теперь все у них станет по-прежнему. Она вернулась домой, а он пододвинул ей письмо.
Господин Кремер из отдела трудоустройства предлагал ему место штамповщика.
Она тут же сказала "нет". И заметила, что он облегченно вздохнул. Она знала, именно такого ответа он и ждал. Но разве она сказала "нет" только поэтому? – мысленно спросила она себя. Или, может быть, потому, что жест, каким он пододвинул ей конверт, тронул ее как проявление, казалось бы, давно утраченного доверия и общности?
Но разве штамповка не была все-таки лучше, чем ничего?
И, будто намереваясь отговорить себя от этой мысли, они снова и снова доказывали друг другу, что из этой низкооплачиваемой тарифной группы практически невозможно вернуться со временем в его теперешнюю и что у него есть право на работу, равноценную той, которую он выполнял прежде.
Впервые после очень долгого перерыва они опять разговаривали – разговаривали, а не кричали друг на друга, – пусть даже в этот момент они обсуждали только эту проблему и ни слова не говорили о самих себе. У них по большей части всегда было так: общность рождалась, если речь шла не о ком-то одном и разговор касался обоих, их общих дел.
Когда на следующее утро Хайнц пришел на биржу труда, господин Кремер уже приготовился скромно противостоять бурным изъявлениям благодарности. Известие, что Хайнц Маттек продолжает настаивать на равноценной работе, а стало быть, на своих правах, застало господина Кремера в тот самый момент, когда его зад приподнялся над креслом сантиметров на двадцать. Господин Кремер плюхнулся в кресло, будто его ударили. Он не ослышался? Господин Кремер был глубоко разочарован. По-человечески разочарован. Господин Кремер смог лишний раз воочию убедиться в тщетности своих усилий. Вот вам наглядный пример того, как разумное социальное начало терпит поражение в борьбе с закоснелым эгоизмом отдельного индивидуума. Не говоря уже о его личном разочаровании, ведь он принял такое живое участие в судьбе этого господина Маттека, которого до сих пор считал добропорядочным гражданином, а никак не строптивым крючкотвором.
– Будь у меня такое жалованье, как у вас, я рассуждал бы точно так же, – сказал Хайнц Маттек.
Между тем студент появился снова. Ирена тотчас позаботилась о том, чтобы он опять попал за их стол.
– Мог бы черкнуть нам открытку, – сказала она, когда он пригласил всех отметить начало его работы, – но студенты все таковы.
Я по меньшей мере фунтов на сорок тяжелее его, подумала Марион, глядя на студента, сидевшего рядом, она впервые установила между ним и собой какую-то физическую связь. За это время она поняла, почему здесь без конца рассказывают не пристойности. От голода. Подобная работа начисто отключала в человеке духовное, оставляла только тело, так что и все прочее возникало в сознании лишь опосредованно, через тело. По утрам, когда она входила в метро, ее словно током ударяло: со всех сторон чужие тела, она чувствовала – даже не без удовольствия – прикосновения чужих бедер, спин, рук. А это уже было нечто большее, чем просто не отстраняться. Раз она даже позволила чьей-то руке пошарить по своему телу. И поняла, что ничего не имеет против. Ей было безразлично, кому принадлежала эта рука.
Еще за это время она узнала, что трое мужчин в их секции вовсе не так уж стойко держались в стороне, как могло показаться на первый взгляд. Кто из них, когда и с которой из тридцати собирался поработать отдельно на складе, не было теперь тайной и для нее. Перенасыщенный солеными шутками язык, на котором все они изъяснялись, как бы подчеркивал их общую принадлежность к некоему союзу. Они весело подмигивали друг другу.
Хотя у них и в самом деле ощущалась явная нехватка мужчин, на студента глаз никто не положил. И дело было даже не в том, что через неделю-другую его все равно след простынет. Шоферы бывали с ними и того меньше. И не в том было дело, что он учился в университете. С тех пор как складом стал заведовать доктор каких-то там наук, на стенке в уборной появилась надпись: "Все ученые-свиньи".
Студентом никто не пожелал заняться просто из-за его вида: казалось, будто он намеревается потащить одну из них вовсе не на склад, а к себе в студенческую каморку. А вот это было бы и впрямь безнравственно.
Конечно, сыграло свою роль и то, что он был на сорок фунтов легче ее, не говоря уже о разнице в возрасте. Он был такой худенький. Совершенно немыслимо, чтобы кто-нибудь из этих битюгов шоферов способен был вызвать в ней такие же эмоции, какие вызывали в ней узкие, обтянутые джинсами мальчишеские бедра и худые сутулые плечи студента. Именно его худоба и рождала в ней тайное желание хоть однажды попробовать не отдавать, но брать самой.
Марион весила на сорок фунтов больше, чем он, – существенное основание, чтобы не испытывать перед ним страха. Она так и норовила дотронуться до него, пусть на секунду, но дотронуться. То просила его показать ей что-нибудь в газете и слегка касалась при этом грудью его руки. То в столовой позволяла напиравшей сзади очереди притиснуть себя к нему. Подсаживалась к нему в перерыв, клала руку на спинку скамьи, к которой он прислонялся, так что она чуть ли не обнимала его. Он делал вид, что ничего не замечает, но она чувствовала ответное прикосновение его бедра; когда никто не видел, он прижимался к ее руке, но сам инициативы не проявлял. В его молчаливой пассивности была некая двусмысленность, и это возбуждало ее сильнее всего.
В конце концов ей удалось устроить, чтобы их вдвоем отправили на склад с коробками галантереи. Приближался обеденный перерыв, и они не застали человека, в чьи обязанности входил прием товара. Подождав немного, они поставили коробки на стол одного из распорядителей и двинулись назад, но сразу заплутались в веренице длинных стеллажей по три-четыре метра высотой. Оба остановились, вспоминая, каким путем пришли сюда, и тут ее лицо стало медленно приближаться к его лицу. Они поцеловались, и все ее тело медленно повернулось к нему. Их губы почти касались друг друга.
Она могла бы стоять так бесконечно долго, ощущая в себе нарастающую тяжелую волну, ей казалось, что эта волна подхватила ее и понесла куда-то далеко вверх.
Марион очнулась, когда он начал теребить ее халат (из-за жары под ним почти ничего не было надето), секунду спустя они оказались на груде одеял, за пирамидой каких-то коробок, и халата на ней уже не было. Она сдула с лица прядь волос. И вдруг совсем рядом послышались шаги.
Она удержала его, иначе бы он вскочил. Они лежали очень тихо. Вновь пришедший – судя по всему, мужчина – чем-то шуршал неподалеку. Одна ее рука лежала у студента на спине, и вдруг она начала легонько прижиматься к нему. Она еще услышала, как удалялись шаги, и тут это пришло, впервые в жизни она испытала нечто подобное, и, когда она вновь смогла различать окружающие предметы, он тоже поспел за нею и лежал теперь расслабленный.
Глаза у нее наполнились слезами. Она вдруг почувствовала, как на самом деле одинока. Уже сейчас она знала, что не захочет повторения. Не захочет вновь испытать такое одиночество.
Когда опрокинулась тележка с хрустальными бокалами для шампанского, она уже почти забыла происшествие на складе. Огромная коробка с дорогими хрустальными бокалами была на полу.
– Кто это сделал? – заорал мастер.
Никто не ответил.
– В таком случае платить будете все вместе.
– Об этом не может быть и речи, – сказала Ирена.
К Марион подошла Эхтернахша.
– С того места, где вы стояли, вы наверняка видели, кто это сделал.
Конечно же, Марион видела, кто опрокинул тележку.
– Понятия не имею, – сказала она.
– Какой вам смысл покрывать виновного? По слухам, предстоят увольнения, а ведь известно, что вас приняли последней.
– Какая наглость.
– Вы, безусловно, видели, кто это был, – сказал мастер, который подошел тем временем.
– Я вообще ничего не видела.
– Я не верю вам, – сказал он. – Даю вам время на размышление. Даю вам всем время на размышление.
– Тебе решать, – сказала Ирена. – Тебе одной.
Между тем начались школьные каникулы.
– Почему ты не выйдешь поиграть в футбол? – сказал Хайнц. – Или не сходишь в бассейн? Будто в городе так уж нечем заняться.
– А с кем?! – крикнул Карстен. – Все ведь разъехались!
Об этом он действительно не подумал. Все друзья Карстена отправились с родителями отдыхать. И Ритины тоже.
В свое время они протестовали против его решения, умоляли, пытались что-то предпринять – и теперь, когда уже ничего нельзя было изменить, не стесняясь, показывали, как он действует им на нервы. В квартире теснота. Они не знали, куда себя деть. Слонялись без дела. Огрызались друг на друга ("С этой коровищей я в бассейн не пойду"). Стояла жара, потом пошли дожди, а им оставались разве что радости потребления, и оба без конца что-то жевали, сосали, слушали музыку, смотрели телевизор, пили – словом, стоили денег. И требовали денег, точно он обязан был хоть как-то загладить нанесенную им обиду.
Когда он входил в комнату, оба с тоской возводили глаза к потолку. С другой стороны, ему тоже давно не приходило в голову ничего, кроме всевозможных запретов.
– Опять ты торчишь у телевизора. Да оденься же наконец. Убавь громкость… Ты ведь только что выпил бутылку колы.
Временами он был уверен, что при желании легко поймал бы их с поличным: они хотели отомстить ему и потому нарочно включали музыку на полную громкость, нарочно с самого утра торчали перед телевизором, для того только, чтобы он разозлился и сделал им замечание. Они вели себя в квартире так, будто она принадлежала им одним, а он был гостем, который никак не желает понять, что его визит затянулся. Он даже ловил себя на том, что ему не хочется идти в гостиную за книгой, потому что Карстен и Рита смотрят там телевизор. Теперь он почти безвылазно сидел на кухне. Выходя из кухни с бутылкой колы в руках, Карстен демонстративно захлопывал за собой дверь.
Лишь перед самым приходом Марион дети наконец-то шли на улицу и возвращались с таким видом, будто провели там весь день. Они нарочно создавали впечатление, будто им пришлось болтаться на улице с утра, дескать, чтобы лишний раз не обеспокоить его. При этом оба отлично знали, что из-за нечистой совести у него недостанет мужества сказать Марион, что они вытворяли на самом деле и следы чего он молча поспешил уничтожить. Ведь когда они наконец-то выкатывались, квартира была похожа на свинарник: повсюду бутылки из-под кока-колы, на полу конфетные обертки и бумажки от жевательной резинки.
Ему предложили стать водителем грузового такси – понятно, что речь шла о перевозках "левых" грузов. Марион не поверила своим ушам, услышав, что он согласился. Отказаться от места штамповщика, чтобы согласиться на такую вот дрянную работу. Выходит, они тогда обсуждали это весь вечер только ради того, чтобы теперь он дал согласие, даже не посоветовавшись с нею. Он обманул ее доверие, уничтожил последние крохи близости, а ведь после того вечера она вообразила, что эта близость еще существует. И дети теперь оказались полностью предоставлены сами себе. Безусловно, это тоже был один из способов убежать, вырваться из круга привычных обязанностей, снять с себя ответственность. Вот и исчезла последняя возможность спросить у него совета, обсудить с ним решение, которое она должна была принять в самое ближайшее время. И наконец где-то глубоко внутри у нее зародился страх: неужели он настолько опустился, что вынужден браться за такую работу, как эта, – работу по случаю.
С него тоже было довольно. Как бы он ни поступал, они все больше отдалялись друг от друга, и, когда он захлопнул за собой дверь и, не замечая подоспевшего лифта, бросился вниз по лестнице, он на миг пожалел себя; однако это продолжалось не долго, вскоре он чувствовал уже только огромное облегчение.
Они ездили в паре. На «мерседесе» грузоподъемностью в две с половиной тонны. То перевозили на новое место различные конторы, то доставляли какой-нибудь дедовский секретер в стиле бидермейер с набережной Фалькенштайнер, то освобождали от хлама квартиру после смерти ее престарелой владелицы.
Торговцам антиквариатом они доставляли шкафы, букинистам – чьи-то библиотеки и архивы. Перевозили на новое место жительства стюардесс, редакторш, агентов по рекламе. Словом, мотались по городу.
Ротенбаумшоссе, Клостерштерн, Эппендорфер-Ландштрассе. По дороге на Харвестехуде, вдоль Альстера, Даммтор, от телевизионной башни вниз к гавани и по шоссе вдоль Эльбы. От моста Круг-Коппельбрюкке через Альстер на городскую окраину. Выставочные помещения, бойня и разрушающийся, пропитанный запахом гнили квартал Каролиненфиртель. Бьющая в глаза пышность трех дворцов юстиции, расположенных вблизи друг от друга, и следственная тюрьма. Вокзал Альтона и ярко освещенная толпа у пирсов. Он видел город в такие часы, в какие ни разу не видел его прежде: в солнечной дымке по утрам, под дождем около полудня; он попадал в кварталы, где не бывал годами или же не бывал никогда.
До чего же здорово стоять в какой-нибудь закусочной и глазеть в окно на прохожих. До чего же здорово быть всегда в пути. Всегда на колесах. Всегда в движении. Всегда на самых оживленных магистралях. Проскакивать на зеленую волну. Наконец-то он снова за рулем.
Он заметил, как плохо знает свой город. Шпрингеровская вечерняя газетенка, причмокивая от восторга, твердила, что это его город. Но его город – это стандартные многоэтажные дома в Билыптедте, где он жил, это дешевые закусочные на углах, это квартал-трудяга Аймсбюттель, рабочие бараки, построенные на рубеже веков, теперь уже покосившиеся, медленно разрушающиеся халупы. А все остальное, все, что лежало ближе к воде, кварталы у Альстера и вдоль Эльбы – все это была незнакомая страна, чужой город. Он видел квартиры, которые ему и во сне не снились: здесь было такое богатство форм, такое обилие возможностей удовлетворить любую свою прихоть – прежде он не поверил бы, что такое бывает. И еще он видел, насколько все здесь непохоже на то, что было дома у него.
Лучше всего было, когда сразу после звонка в дверном проеме возникало жестковатое, неприветливое лицо старика из тех, что обязательно требуют снимать обувь в прихожей, хозяин тут же проходил вперед и, показывая на шкаф или напольные часы, говорил: "Только осторожнее, пожалуйста".
От других клиентов его тошнило. Давайте выпьем сначала бутылочку пива, тогда дело пойдет лучше. Дать вам стаканы? О, только, пожалуйста, не смотрите по сторонам, у меня такой беспорядок. После чего они действительно начинали осматриваться, как в той роскошной квартире на Варбургштрассе, где балконом служила плоская крыша соседнего многоэтажного дома.
Третьи сами помогали паковать вещи, разыгрывая "своих парней". Как, например, график из рекламного агентства в своей шестикомнатной квартире на Изештрассе, чокавшийся с ними пивной бутылкой под плакатом с Че Геварой и то и дело утиравший пот со лба. Были еще стеснительные, те всегда стояли над душой: ах, неужели вы это тоже поднимете?
При появлении грузчиков обитатели квартир начинали суетиться, всячески выказывали свое радушие и какое-то необычное дружелюбие, так что временами его так и подмывало съездить кому-нибудь по роже.
Какие же у них должны быть доходы, думал он, чтобы оплачивать эти огромные квартиры, эту мебель, этот антикварный хлам, эти роскошные автомобили. И ведь если судить по их цветущему виду, они особенно не напрягались.
Пауль, его напарник, созерцал все эти частные парки, анфилады комнат, студии и салоны с полным равнодушием. Пауль был строителем, сейчас тоже без работы, малорослый, но зато очень выносливый. Не то чтобы Паулю все это было не в диковинку. Но поломанное сцепление в собственном "фольксвагене" занимало его гораздо больше. С другими проблемами он, казалось, покончил давно и раз навсегда. Хайнц не мог взять в толк, каким образом он это сделал: в сравнении с Паулем он сам себе представлялся наивным.
Поскольку сам он всегда молчал как рыба, Паулю приходилось и беседу поддерживать, и принимать чаевые.
Я как рабочий… – сказал Пауль художнику по рекламе. Кто хочет работать, тот работу всегда найдет, сказал Пауль генеральской вдове. Смотря по тому, кого они обслуживали – директора фирмы или обычную студентку, – профсоюзы у него требовали то слишком много, то слишком мало. За свободу тоже надо платить. Что толку не бояться безработицы, если нельзя говорить все, что думаешь. Вы только поглядите на этих, в восточной зоне. Каждый получает, что заслуживает. Каждый имеет шанс.
Обычное кривлянье, рассчитанное на то, чтобы вытянуть из этих людей чаевые. Но больше всего смущало Хайнца Маттека другое: среди подобных высказываний встречались и такие, в которые он сам верил. Каждый получает, что заслуживает, каждый имеет шанс – выходит, он разделял взгляды людей, которых ненавидел, с которыми у него не было ничего общего. Он вдруг обнаружил, что повторяет заученные фразы, противоречащие его личному опыту. Фразы, пригодные разве что для такого вот кривлянья.