Текст книги "Латунное сердечко или У правды короткие ноги"
Автор книги: Герберт Розендорфер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 29 страниц)
– Оч-чень оригинально, – кисло улыбнулся герр фон Бухер.
В БНД эту проблему решали по системе двух корзин («Но тогда, войдя в какую-нибудь контору и увидев, что под каждым столом стоят две корзины, любой догадается, что это – отделение БНД! – возмутился Кессель. – Неужели это до сих пор никому не приходило в голову?» – «У всякой системы есть свои недостатки», – отчеканил в ответ герр фон Бухер). В одну корзину сбрасывали простой, несекретный мусор, как-то: обертки от конфет и бутербродов, измазанные шоколадом картонные тарелочки из-под торта (вишневого торта, если это был Курцман), пустые пачки из-под сигарет, рекламные проспекты (после тщательного изучения), банановую кожуру и так далее. Отбор был строгим: даже газеты, если это не были популярные местные издания полагалось бросать в другую корзину, предназначенную для сугубо служебного, то есть секретного мусора.
Незадолго до конца рабочего дня мусор из секретной корзины пропускался через электрическую бумагорезку, нарезавшую любую бумагу на тонкие зигзагообразные полоски. К бумагорезке была подключена особая молотилка, превращавшая эти полоски в перепутанные клубки, которые уже сбрасывались в мешки. Наполненные мешки опечатывались и отправлялись в Пуллах, откуда их забирали «свои», проверенные макулатурщики.
В Берлине все было по-иному. В новом отделении, конечно, имелась и бумагорезка, и молотилка, но отправлять мешки с макулатурой самолетом в Мюнхен, видимо, показалось Пуллаху все-таки слишком накладно, и Кесселю предложили найти макулатурщика самому.
Кессель откладывал это дело, как мог: сначала на март, потом на апрель, потом на начало мая. Проблемы не возникало, потому что мусора было немного – до тех пор, пока не появилась Эжени, начавшая печатать на машинке, его практически не было вообще, – так что первый мешок наполнился только в мае.
– Эгон, – предложила Эжени.
– Что «Эгон»? – не понял Кессель.
– Я узнала, как его фамилия: Гримберг. Он обещал сегодня сходить в участок, чтобы ему выписали паспорт. Мы устроим ему «проверку» и зачислим своим макулатурщиком. Должен же он отрабатывать свое пиво!
– И куда же он будет девать эти мешки?
– А нам-то какая разница?
– Очень даже большая, – заметил Кессель. – В том-то и дело!
– А-а, – протянула Эжени. – А другие макулатурщики что с ними делают?
– Они смешивают наш мусор с обычным и отвозят на перерабатывающую фабрику. Там из него снова делают бумагу. Не думаю, чтобы у Эгона было знакомство на такой фабрике.
– Так пусть заведет, – сразу ответила Эжени.
– Насколько я знаю Эгона, он не протащит мешок дальше Ландвер-канала, – сказал Кессель, – и просто спихнет его в воду.
– Ну и что? – не поняла Эжени.
– Как это «что»! – возмутился Кессель. – Мешок-то поплывет прямо в Восточный Берлин! Этого нам еще не хватало. Нашим восточным коллегам останется только выудить его из Шпрее.
– Хм, – задумалась Эжени – Может быть, предложить им обмен? Мы им – наш мусор, они нам – свой. Никто не в обиде, а им к тому же не придется лезть в воду.
Позже Кессель вспомнил об этой идее и даже осуществил ее, хотя и несколько в иной форме. Однако в тот момент он воспринял ее только как шутку. К мысли же о том, чтобы зачислить Эгона на секретную службу, он вернулся уже через несколько дней.
– Мы могли бы, – начал он, входя в так называемую Гостиную (в ней не было ни радиоаппаратуры, ни письменных столов), где Бруно и Эжени пили кофе, – мы могли бы. конечно, приплачивать Эгону кое-что сверх его пива…
Картина, конечно, была забавная, потому что в руках Бруно крохотная кофейная чашка казалась просто наперстком. И еще потому, что Бруно никогда не пил кофе. За одним-единственным исключением: когда его угощала Эжени.
– Хватите него и пива, – сказал Бруно.
– Ну почему же, – возразил Кессель. – Мы вполне можем заплатить ему пару марок. Но придется взять с него клятву… Бруно, вы, кажется, говорили, что видели, как он роется в мусорных баках?
– Да, а как же, – согласился Бруно. – Прямо тут, на набережной Майбахуфер.
– Значит, если Эгон появится с мешком мусора возле баков, это никому не покажется странным. Пусть он выбрасывает мусор частями, сначала здесь, потом там, может быть, даже в другом районе – неужели такая работа не стоит лишней десятки марок? Ну скажите, разве это плохая идея?
– Отличная идея, шеф! – согласился Бруно.
Так Эгон превратился в герра Эгона Гримберга, частного агента по сбору макулатуры, всесторонне проверенного и зачисленного (по совместительству) на секретную службу. Поскольку он был внештатником, ему присвоили тот же номер, что и Бруно, только «дробь один», и поручили ликвидацию мусора. Однако к своим обязанностям он смог приступить лишь в конце мая, когда пришло наконец «добро» из Центра. К тому времени в отделении было уже два полных мешка секретной макулатуры. При этом Кесселю предлагалось привести герра Гримберга к присяге.
Церемония посвящения Эгона состоялась в той же Гостиной во вторник после Троицы, 31 мая. Эту почетную миссию взял на себя Бруно. Тем не менее у Кесселя осталось впечатление, что Эгон плохо понимал, в чем дело (правда, сообщение о том, что ему полагается аванс за июнь в размере 150 марок, он воспринял вполне адекватно).
Бруно велел Эгону прийти после обеда, к половине третьего (в это время автобусов не было, так что помешать торжественной церемонии никто не мог). Эгон явился уже в час, но пива ему не дали. «Потом», – пообещал ему Бруно.
Бруно накрыл белой скатертью телевизор в Гостиной (скатерть была из «приданого» Эжени, пожертвовавшей отделению целых две скатерти на благоустройство) и водрузил на него две свечки, а между ними – извлеченную из витрины модель восточно-берлинской телебашни. – Надо бы распятие, – сказал Бруно, – но я не знал, где его купить.
В половине третьего Кессель позвонил в колокольчик с надписью «Свобода» за пятнадцать восемьдесят. Он вдруг показался себе Дедом-Морозом (хотя снегурочка-Эжени сегодня была одета в строгий черный костюм).
– Погоди, – сказал Бруно Эгону, – сначала помой руки.
Эгон в этот день вообще во всем слушался Бруно.
– Картина «Рождественский вечер», – пошутил Кессель.
– Или «Утро перед казнью», – парировала Эжени.
Бруно зажег свечи и спел «Ла Палому».
– Это вовсе не шуточная песня, – заметил он – Когда мексиканцы решили расстрелять императора Максимилиана…
– Я знаю, – прервал его Кессель.
– Разве я вам уже рассказывал?
– Да, – признался Кессель.
– А я и не помню. Ну да ладно. Еще ее играли на похоронах Рингельнатца. Рингельнатц сам перед смертью велел исполнить ее на своих похоронах. Так что песня и в самом деле нешуточная.
– Ну, она во всяком случае серьезнее, чем «Эрцгерцог Иоганн» или «Серенада Тозелли», – согласился Кессель.
– Это точно, – подтвердил Бруно.
Бруно торжественно и серьезно пропел «Ла Палому» от начала до конца, глядя на импровизированный алтарь и крепко держа Эгона за пуку. В этом, собственно, не было нужды, так как Эгон от всей этой торжественности каменел прямо на глазах.
Когда Бруно закончил, Кессель подошел к Эгону и сказал (на большее у него просто не хватило фантазии):
– Господин Эгон Гримберг, поднимите правую руку и повторяйте за мной.
Эгон поднял правую руку.
– Клянусь!.. – сказал Кессель и умолк.
Эгон откашлялся, глубоко вдохнул и повторил:
– Клянусь.
– Благодарю вас, герр Гримберг, – сказал Кессель.
Бруно развернул Эгона к себе лицом, слегка приподняв за засаленный воротник пальто, так что его босые ноги выскользнули из растоптанных башмаков, и произнес:
– И чтоб у меня никаких! Мусор бросать только в баки и никуда больше. Ты понял?
Эгон тоскливо кивнул.
– Тебе все ясно?
Эгон снова кивнул.
– Если замечу, что хоть одна бумажка попала не туда – голову оторву!
Эгон кивнул в третий раз. Бруно поставил его обратно в башмаки.
– Ну вот, – подытожил Бруно, – А теперь можно и пивка выпить.
Эгон получил две бутылки, выпил их и тут же заснул.
В понедельник, в двадцатых числах июня, Кессель получил телеграмму: «Прилетаю Тегель вторник 10 часов целую бабушка». Это означало приезд Гюльденберга. Если бы в телеграмме стояло «дедушка», это был бы Курцман. Телеграмма пришла Кесселю на квартиру. Такой вариант был разработан на крайний случай, если случится что-то из ряда вон выходящее. Об обычных визитах его извещали обычной почтой, через курьера.
Кессель взял служебную машину и поехал в Тегель. Гюльденберг появился в зале прилета со старомодным, вероятно, еще прибалтийских времен кожаным портфелем в одной руке и серым плащом, перекинутым через другую руку. Лицо его было серьезно.
– Поедем прямо в «Букет» или сначала в гостиницу? – спросил Кессель после краткого обмена приветствиями. (Барон, кстати, никогда никому не подавал руки, в качестве извинения сообщая: «Я – вице-президент МЛПР. Как, вы не знаете, что это такое? Международная Лига Противников Рукопожатий!» Позже Кесселю это тоже пригодилось).
– Я улетаю следующим рейсом, – сказал фон Гюльденберг, ставя свой старобалтийский портфель на стул и укладывая на него сначала заботливо сложенный плащ, а потом «Нойе Цюрхер» (в которой только что изучал репортаж о новом конфликте в Огадене).
– С первого числа, – сообщил он затем, – я ухожу на пенсию.
Кессель не знал, что отвечать: то ли поздравлять, то ли соболезновать.
– Приказ уже есть, – продолжал барон – Так что тридцатого июня, то есть через десять дней, я выйду на службу в последний раз. – Он произнес это без особого волнения; впрочем, по выражению лица барона вообще трудно было судить о его переживаниях. И, обращаясь, скорее, к самому себе, добавил чуть тише: – На «Нойе Цюрхер» я уже подписался. С первого июля.
Наконец барон собрался с духом и, снова обращаясь к Кесселю, заговорил:
– Не знаю, как и начать. Вы в самом деле еще ничего не знаете?
– Что-нибудь случилось?
– Умерла фрау Штауде.
– Как? – ахнул Кессель. – От чего?
– Оказалось, что у нее в самом деле был муж. который болен уже много лет, у него паралич. Теперь, видимо, о нем должен будет позаботиться Центр. В конце концов, они просто обязаны что-то сделать, так как Штауде фактически… – барон помолчал, подбирая нужные слова, – погибла при исполнении служебных обязанностей. Она повесилась в отделении, на оконной раме. Я никак не думал, что последние две недели на службе у меня пройдут таким вот образом.
– Она повесилась?
– Да, на шнурке от занавески. Впрочем, отделение все равно ликвидируется. Полиция и люди из прокуратуры, которых пришлось вызвать, конечно, сразу заметили, что у нас за контора. Так что мы были вынуждены раскрыть карты, и в следствии сейчас официально участвует представитель Центра. Она повесилась… Да, шестнадцатого числа, а возможно, и накануне вечером. Луитпольд пришел в семь, и она уже висела.
– Что же теперь будет с ее парализованным мужем?
– Я прослежу, чтобы о нем позаботились.
– А кто взялся сообщить ему?…
Судорожно глотнув, барон помолчал секунду и сказал:
– Я.
– Значит, вы пока взяли все на себя?
– Центр выделил деньги. Я постараюсь определить его в какой-нибудь приличный интернат. А пока нанял сиделку. Но все равно хожу к нему каждый день. Мне ведь теперь больше нечего делать… Или почти нечего.
– А Курцман?
– Курцман в Сингапуре.
– Где?!
– В Сингапуре. С пятнадцатого июня.
– Что он там делает?
– Он там теперь наш агент.
– Н-да, – задумался Кессель. – Как быстро все это случилось!
– Ну, на самом деле не так уж быстро. Курцман давно туда просился. Просто сейчас его просьбу удовлетворили. Точнее, удовлетворил Карус.
– Кто?!
– Карус.
– Тройной агент Карус?
– На вашем месте я бы больше не употреблял этого выражения. То есть, со мной-то можно, я ведь практически уже на пенсии. Но больше ни с кем. Карус теперь на месте Хизеля.
– А Хизель?
– Понятия не имею. Исчез в неизведанных лабиринтах Пуллаха. То есть для нас с вами неизведанных, конечно.
– Теперь я вообще ничего не понимаю: ведь Каруса разоблачили как тройного агента! Как же он сумел…
– Я ведь вам тогда еще сказал: на секретной службе никогда не знаешь, где тебе повезло, а где нет. Карус чистосердечно признался. во всем раскаялся и заложил, если я не ошибаюсь, двадцать шесть чешских и восемнадцать египетских агентов, которых либо уже арестовали, либо еще пытаются перевербовать… Короче, лучшего и преданнейшего сотрудника сегодня во всем Пуллахе не найти. Он ведь знает, что с ним могут расправиться в любую минуту.
Кесселю поневоле вспомнилось все, что ему говорил д-р Шнапслер. Некоторое время он молчал, помешивая ложечкой кофе. Объявили посадку на рейс, которым Гюльденберг хотел лететь обратно в Мюнхен.
– Выходит, падение Каруса обернулось его взлетом, – сказал наконец Кессель.
– Выходит, так, – подтвердил Гюльденберг.
– И первое, что он сделал, это удовлетворил просьбу Курцмана насчет Сингапура. Вероятно, в благодарность?…
– В благодарность? В отместку! Сколько лет Курцман тиранил Каруса, шпынял его и измывался как хотел…
– Но вы же сказали, что Курцман сам просил перевести его в Сингапур?
– Да. Но не агентом. Курцману хотелось стать начальником отделения, так сказать, послом БНД в Сингапуре, а не мальчиком на побегушках. А теперь он там побегает. Карус не разрешил ему даже взять с собой Штауде.
Гюльденберг встал и поискал глазами официанта.
– Не нужно, господин фон Гюльденберг, я сам заплачу, – сказал Кессель. – Давайте я провожу вас – Барон взял портфель и газету и снова перекинул плащ через руку.
– А что будет со мной, то есть с «Букетом»? – спросил Кессель.
– Поскольку отделение А-626 ликвидировано, точнее, будет ликвидировано с первого июля, то отделение А-626/1 тоже перестанет существовать. Скорее всего, его переподчинят кому-то другому. Я точно не знаю. Скорее всего, Карус скоро сам к вам явится – или, по крайней мере, пришлет своего человека.
Кессель расплатился с официантом. Барон широкой неспешной походкой двинулся к зоне вылета. Кессель догнал его.
– Да вы не волнуйтесь, – сказал Гюльденберг, когда они уже стояли перед загородкой, – работайте себе дальше. Ну и, конечно… Вы ведь поддерживаете связь с вашим дядей?
– Да… Хотя фактически нет, – ответил Кессель. – С тех пор как я в Берлине, мы с ним больше не общались.
– Тогда я сам с ним свяжусь, причем в самое ближайшее время. Понимаете, ваш дядя… Я, правда, тоже многого не знаю, но он сейчас… – Барон снова поискал нужное выражение, – словом, все эти события в какой-то мере коснулись и его. У Каруса с вашим дядей старые счеты, и теперь Карус хочет ему отплатить. Причем у Каруса, судя по всему, есть высокий… Даже очень высокий покровитель в руководстве, и этот покровитель принадлежит, так сказать, к другой фракции. не к той, которую поддерживает ваш дядя. Хотя пока, конечно, позиция у вашего дяди очень прочная.
– Прямо голова кругом идет, – признался Кессель.
– И вот еще что, господин Крегель, – добавил барон, – Мне-то опасаться нечего, я, так сказать, уже на пенсии. Но для вас, наверное, будет лучше рассматривать мои слова не как служебную, а как сугубо частную информацию.
– Ах, даже так, – растерялся Кессель.
– И мой сегодняшний визит – тоже.
– Да, понятно. – кивнул Кессель.
– И последнее: с вами, господин Крегель, во всяком случае ничего не случится. Ведь у вас есть Бруно. Вам стоит только подбросить в воздух горсть черепков. И у вас будет ваза.
– Спасибо, господин фон Гюльденберг, – пробормотал Кессель.
– Не за что, – ответил Гюльденберг и, помедлив минутку, протянул Кесселю руку: – Прощайте, господин Кессель (он так и сказал: «Кессель», а не «Крегель»), и всего вам доброго.
Гюльденберг быстро пожал Кесселю руку, повернулся и исчез за загородкой.
Официальные известия о новом положении дел не заставили себя ждать. Уже со следующим курьером Кессель получил бумагу («Секретно. Только для начальника отделения»), в которой сообщалось о ликвидации отделения А-626. Отделение А-626/1 пока сохраняло старый номер, но подчинялось теперь непосредственно Центру, то есть, судя по всему, самому Карусу. Кессель подколол бумагу в папку с надписью «Секретные документы» и убрал обратно в сейф, где, кроме нее, хранились только его рукописи. Единственный ключ от этого сейфа Кессель носил со своими собственными ключами.
Затем он пошел к Эжени и попросил напечатать для него заявление на отпуск на август. Школьные занятия у Жабы заканчивались 27 июля. Поскольку праздник 17 июня в этом году пришелся на пятницу, Кессель провел в Мюнхене целых три дня, до воскресенья. Он узнал, что бабуля Вюнзе разругалась с сыном и поедет отдыхать с подругой в Бад-Зальцшлирф. Возможно, это будет не подруга, а сестра, с которой она пока, правда, тоже не разговаривает, но к августу они, Бог даст, помирятся. Дедуля Вюнзе поехал по делам фирмы в Америку и вернется только осенью. Так что семейного отпуска в этом году не будет.
– Надеюсь, ты рад, – закончила Рената, – что в отпуск мы поедем одни.
– Одни?
– Только мы и Зайчик.
– Понятно, – вздохнул Кессель.
Потом ему все-таки удалось уговорить Ренату поехать хотя бы не на юг, не в очередную Испанию или Грецию, а на Северное море. Кессель предложил Спикероог – маленький остров, на котором запрещено держать собак. Ренате это даже понравилось.
В ночь на день рождения Крегеля (и Егермейстера), то есть в ночь с 28 на 29 октября 1977 года, с пятницы на субботу, Кесселю приснился странный сон, понять значение которого он так и не смог. В этом сне, о котором Кессель вспоминал потом еще очень долго, возможно, из-за событий того невероятного дня, ему приснилась супница. Сонник отозвался на слово «супница» загадочной фразой: «Честь – это успех плюс характер. Счастливое число – 102». Хотя это, конечно, была не совсем супница, а, скорее, целая ванна, наполненная то ли густым супом, то ли каким-то соусом. Вообще все это выглядело очень странно, и Кессель помнил только, что собирался принять ванну. Судя по всему, они – хотя Кессель, «прокручивая» этот сон на следующее утро и потом, в другие разы, так и не вспомнил, кто такие были эти «они», – сняли большую квартиру, не квартиру даже, а целый дом, очень большой, почти дворец. Обстановку дворца Кессель хорошо помнил: мебель вишневого дерева, кругом ковры и серебряные приборы. В гостиной за празднично накрытым столом сидело несколько человек, это были дамы. Кессель постарался припомнить точнее и убедился, что это были совсем юные дамы, их было две или три. Одна из них была совсем светлая блондинка. С одной из них, вспомнил Кессель, они вместе подписывали договор на аренду дома. Возможно, это как раз и была та блондинка (хотя вообще Кессель не любил блондинок. Но во сне. как известно, все возможно).
Кессель, как уже говорилось, решил принять ванну. Он разделся и встал на праздничный стол. Никакого стеснения он при этом не испытывал, да и дамы, судя по всему, не находили в наготе Кесселя ничего необычного. Кроме того, вспомнил Кессель. его в тот момент больше всего занимала мысль: я потратил на этот дом такую кучу денег, что могу позволить себе делать все, что хочу.
На столе – Кессель отчетливо видел белую скатерть из тонкого, хорошей выделки полотна – стояла супница (или соусница?) огромных, немыслимых размеров, величиной с небольшую ванну. Ему почему-то захотелось искупаться именно в ней. Хотя нет: он сам удивился, почему должен купаться прямо здесь, на праздничном столе, в этой не слишком удобной посудине. Может быть, в доме не было настоящей ванны? Или, возможно, в предыстории сна все было по-другому, только он этого не помнил: может быть, он собрался купаться в обычной ванне, но вокруг нее почему-то накрыли стол и посадили трех юных дам, так что ему больше ничего не оставалось, как опуститься в эту необычную ванну. Хотя слово «опуститься» тут тоже не подходило, потому что Кесселю для этого пришлось забраться на стол.
Потом Кессель очутился в театре. Как он туда попал, он не помнил: то ли это был очередной парадокс мира сновидений, то ли он просто забыл, что произошло между первой и второй частью. Давали «Дон-Жуана». Блондинка и другая дама (или дамы) тоже были в театре. В этот раз Кессель был одет, а блондинка раздета – или почти раздета: она была перетянута какими-то пестрыми шнурками или веревочками, а может быть, нитками жемчуга, но это не казалось красивым, потому что затянуты они были слишком туго, так что тело из-под них выпирало, а груди тоже казались двумя неестественными выпуклостями, однако дама, судя по всему, чувствовала себя в этом своеобразном наряде прекрасно и всерьез считала его костюмом. Нет, вспомнил Кессель, это были не нитки жемчуга, а тонкие ремешки, раскрашенные или вышитые на какой-то индейский манер, что совсем не шло к ее светлым волосам.
Блондинка ждала их в широком темном коридоре, стоя у стены. Кессель и другие (теперь с ним были не только дамы, но и мужчины) подошли к ней, и они все вместе пошли в ложу. Здание театра напоминало Манеж в Зальцбурге, что для постановки «Дон-Жуана» было совсем неплохо.
В соннике не было, конечно, ни «Дон-Жуана», ни «Манежа». На какое слово смотреть наряд блондинки, Кессель просто не знал.
– Теперь, после этого сна с супницей, – рассказывал Кессель позже Вермуту Грефу, – я знаю, как по-настоящему надо ставить «Дон-Жуана». Возможно, я вообще единственный человек на свете, который знает это. По крайней мере в отношении последней сцены. Это была действительно грандиозная, настоящая постановка.
«Лепорелло! Дай приборы…»[5]5
Здесь и далее из «Дон-Жуана» перевод с итал. Н. Кончаловской.
[Закрыть] – пропел Дон-Жуан. Загремели мрачные басы, вступил адский хор, Лепорелло из-под стола пробормотал свое «Пусть умру, но не посмею…», после чего монотонный голос Командора, звучавший сначала в тоне ля, а потом в ре, сменился тревожным си. показывая, что время шуток прошло, и каменная рука сжала руку Дон-Жуана… На затемненной сцене был освещен лишь задник, изображавший гостиную в доме Дон-Жуана, барочная декорация, доходившая почти до самого потолка зальцбургского Манежа. И в тот момент, когда Командор схватил Дон-Жуана за руку, эта разукрашенная, вычурная мраморная стена, напоминающая интерьер фамильного склепа, вдруг распалась на части, но так ловко, что из нее сложилась другая декорация, которая, помедлив секунду, распалась тоже, но опять-таки на вполне осмысленные части, создав новую картину, и она тоже распалась, и следующая тоже… «В гости меня позвал ты… Придешь ли так же ко мне ты?» – спросил Командор, и красная стена сменилась зеленой, зеленая – синей, потом черной, потом золотой, декорации сменяли друг друга все быстрее, так что у зрителей захватывало дух: это был настоящий фейерверк мнимой архитектуры, уже не декорация, а галлюцинация, каждый миг иная, новая и опять новая, так что зрителям казалось, что этот калейдоскоп никогда не кончится, и они спрашивали себя: кто сумел придумать такое и как удалось воплотить все это на сцене? Лишь Командор и Дон-Жуан стояли все так же неподвижно – «Кайся же! – Нет! – (Командор уже перешел в классическое ми-бемоль) – Да! – Нет!.. – Да!.. – Нет!..» – в этом круговороте красок и форм, посреди тающих и вновь возникающих миражей, и только с последним «Все горит!» Дон-Жуана он и Командор исчезают за спадающим сверху красным занавесом, колеблемым ветром потустороннего мира и в конце концов застывающим на сцене горой великолепных складок, за которыми открывается белая, уже неподвижная декорация все той же мраморной гостиной; звучит светлый, соль-мажорный квинтет, безуспешно взыскующий мести («Вот он настал, его час наказанья…»), и Лепорелло вылезает из-под стола…
Проснувшись, Кессель вспомнил, что премьера «Дон-Жуана» состоялась 29 октября. Потом он вспомнил, что это и день рождения Крегеля. Может быть, его сон объяснялся именно этим? Сонник в данном случае почти ничем не мог помочь ему.
Самым странным в облике Каруса был его красный костюм. Если бы Альбин Кессель с самого начала знал, что герр Карус появится перед ним в таком красном или, во всяком случае, почти красном костюме, ему не пришлось бы так долго раздумывать, как себя с ним вести. Хотя в данном случае упрекнуть герра Каруса было не в чем: даже тройной агент, стремительно взлетевший вверх по служебной лестнице, имеет право носить все, что ему заблагорассудится. Да и себя Кесселю тоже было не в чем упрекнуть: ну кто, готовясь к тяжелому или, во всяком случае, неприятному разговору, может предугадать, что собеседник явится в таком вот красном костюме? Конечно, никто.
Альбин Кессель вспомнил барона фон Гюльденберга и его реакцию на Рейкьявик, первоначально избранный Кесселем как место рождения Крегеля: «красные джинсы», выразился он тогда по этому поводу. А теперь герр Карус явился не то что в джинсах, а в целом костюме ярко-красного цвета.
Здесь следует оговориться, что фразу «Карус появился перед Э Кесселем в красном костюме» не следовало понимать слишком буквально. Если кто-то и «появился», то это, строго говоря, был Щь Кессель: Карус сидел за столиком в буфете аэровокзала, читал недельной давности «Шпигель» и нервничал, время от времени глядя а по сторонам. Здороваясь, он даже не встал, а только слегка подпрыгнул на стуле и тут же снова опустил на него свою обтянутую красной материей задницу.
Кессель потом рассказывал Эжени, что его вдруг охватило неудержимое желание заглянуть под стол и проверить, настоящие ли на Карусе брюки или его костюм – такой же «книккербокер», как у Курти Вюнзе в Сен-Моммюле со штанами, застегивающимися под коленом. Однако нет, брюки все-таки были настоящие, признался Кессель, – «но: если бы меня попросили охарактеризовать этот костюм одним словом, я бы сказал, что это без пяти минут книккербокер».
– Что вы там ищете у меня под столом? – рассердился Карус.
– Проверяю обстановку, – спокойно доложил Кессель, – как положено по инструкции.
Карус злился, потому что Кессель заставил его ждать ровно час. Кессель сделал это нарочно. «Я же не знал, что на нем будет такой красный костюм, – оправдывался потом Кессель перед Эжени, – если бы я знал это, мне было бы незачем тянуть время».
С самого первого момента, когда курьер привез сообщение, что сотрудник Центра к/л Карус, ныне курирующий отделение А-626/1, намерен проинспектировать его работу, с каковой целью и прибудет в Берлин 12 июля, Кессель напряженно размышлял, как его встретить. Он даже спросил совета у Эжени и у Бруно. Но Бруно мало чем помог ему. «Ну и что? – спросил Бруно – Что Хизель, что Карус. не один ли хрен? Да будь он хоть десять раз тройной агент, теперь он начальник. Пускай сидит в своем Пуллахе и не мешает нам работать». Эжени, еще неопытная в секретных делах, тоже не могла ничего сказать, потому что в тонкостях субординации просто не разбиралась.
Да, Карус теперь был начальник. С другой стороны, он был изменник родины. Карус не знал, что Кесселю это известно. Кроме того. Кесселев «дядюшка» был в Пуллахе большой шишкой, хотя, по словам Гюльденберга, они с Карусом были на ножах. Судя по новым инструкциям, запросам и письмам, полученным уже от Каруса, тот явно решил внести в деятельность отделения новую струю, хотя нигде не говорил об этом прямо. Неужели берлинской идиллии пришел конец? Кессель подумал, не нанести ли удар первым, чтобы сразу вышибить Каруса из седла, не выбить ли у него из рук оружие, ясно и вежливо сказав ему прямо в лицо: «Я знаю, что было в каменной вазе, которая так не подходит ко всему вашему интерьеру»?
Но тут, конечно, возникал один существенный вопрос: настолько ли прочно сидел в седле сам Кессель, чтобы решиться на такой выпад? Покровители у Каруса наверняка очень сильные, раз ему даже тогда, когда никто на свете не дал бы за него и ломаного гроша, удалось взлететь на такие высоты. А если покровитель Кесселя, дядюшка Ганс-Отто, слабее покровителей Каруса?
Как вести себя с Карусом, Кессель не знал до самого дня его приезда. «Скорее всего, вы напрасно беспокоитесь, – успокаивала его Эжени, – Раз он теперь наш начальник, он просто обязан познакомиться с подчиненным ему отделением. Познакомится и уедет, и все опять пойдет по-старому».
– Нет, – возражал Кессель. – Когда человека назначают на такую высокую должность, которую до сих пор занимал Хизель, то в первые две недели, да что там – в первые два месяца у него наверняка найдется куча дел гораздо более важных, чем знакомиться с каким-то крохотным отделением в Берлине.
В письме, сообщавшем о приезде Каруса, говорилось также: согласно статистике, семьдесят пять процентов авиапассажиров в Германии возят с собой свежий номер «Шпигеля». Таким образом, свежий «Шпигель» опознавательным знаком служить не может. Поэтому у герра Каруса будет с собой «Шпигель» за прошлую неделю. Журнал будет лежать перед ним на столике в буфете аэропорта Тегель, где он будет ждать Кесселя в четырнадцать пятнадцать.
Поэтому Кессель неделей раньше специально купил «Шпигель» (с карикатурным портретом известного социал-демократа Герберта Венера на обложке: недовольная лягушка с трубкой во рту) и, раз уж купил, принялся читать его. Да, доктор Якоби прав, несколько раз подумал он при этом. Весь фокус именно в том, что любые слухи «Шпигель» преподносит столь самоуверенно, что их очень легко принять за истину. Нет, это не «Нойе Цюрхер», их даже совестно упоминать в одной фразе.
Если бы вместо своего дурацкого «Шпигеля» Карус предупредил, что будет в красном костюме, Кессель мог бы не тратить на журнал две с полтиной.
Кессель узнал Каруса раньше, чем заметил лежавший перед ним журнал. Карусом мог быть только этот жирный лысый коротышка, в полном одиночестве сидевший за столиком в буфете аэропорта Тегель. Кроме него, в буфете почти никого не было.
Кессель подошел ближе и сказал:
– Герр Карус? Моя фамилия Крегель.
Слегка приподнявшись, Карус протянул руку и тут же снова сел с этой протянутой рукой, так что Кессель все равно не смог бы до нее дотянуться.
Увидев красный костюм, Кессель не только тут же вспомнил историю, однажды услышанную в Ишле, но и мгновенно сообразил, как следует вести себя с Карусом.
Много лет назад Кессель вместе с обеими дочерьми, которым тогда было двенадцать и шесть лет (это было еще во времена его миллионерства), ездил отдыхать в Зальцкаммергут. Там они как-то раз поехали на экскурсию в Ишль, чтобы посмотреть на знаменитую виллу австрийского императора. Внутрь виллы туристов-одиночек не пускали, поэтому Кессель с девочками пристроились к какой-то группе, которая и побрела по уютным комнаткам и узеньким коридорам наподобие стада овец, погоняемого неутомимым пастырем.
Роль пастыря исполнял высокий худой старик с плохо крашенными черными волосами, – «Наверное, у него нет денег на хорошую краску», – прошептала Иоганна, старшая. Старик держался подчеркнуто прямо, почти по-военному, говоря не только о членах императорского дома, живших на этой вилле, но и о посещавших их гостях с неизменным почтением, всякий раз величая их полным титулом. Так, когда один из экскурсантов спросил: «А умер старый Франц тоже здесь?» – старик смерил его презрительным взглядом (явно сожалея, что не может приказать челяди выставить его за дверь, а то и всыпать десяточек батогов) и с величайшим достоинством ответил: «Если бы вы слушали меня внимательнее, то не задали бы этого вопроса. Я уже говорил, что Его Апостолическое Величество скончались в Шенбрунне».