Текст книги "Латунное сердечко или У правды короткие ноги"
Автор книги: Герберт Розендорфер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 29 страниц)
– Откуда, – вздохнул Бруно, – у меня только спецчемодан, а в нем рация.
– А сумка какая-нибудь со своими вещами у вас была?
– Сумка? Сумка… Погодите, – Бруно задумался – С моими вещами, говорите? Может, и была.
– Когда мы в Мюнхене сажали его на поезд, – вмешался Кессель, – у него не было никакой сумки. Только спецчемодан, и все.
– Не помню, черт меня дери! – сокрушался Бруно.
– Хорошо, – сказал Гюльденберг. – Вспомните: когда вы выходили из дома, у вас была в руках сумка?
– Кто его знает? Может, и была, – повторил Бруно.
– Не иначе, он оставил ее в каком-нибудь кабаке. В любом случае нам от этого все равно не легче. Хорошо еще, что начальник пошел в кино. Придется пойти и купить вам носки и пару башмаков. – Гюльденберг встал со своего кресла и потряс Бруно за плечо: – Эй, вставайте! Если шеф увидит вас в таком виде и завтра мы из-за вас выйдем из графика, он нам всем головы оторвет. Он и так уже зол на весь свет из-за Ратхарда.
Бруно встал, хотя и с большой неохотой.
– И этого чертова Луитпольда тоже нет, хотя я строго-настрого приказал ему быть здесь не позже четырех. Нет, вовремя приходить у нас никто не умеет. Герр Крегель, скажите: вы можете взять на себя задачу довести Бруно до ближайшего обувного магазина – мимо всех кабаков, которые попадутся по дороге? А я постерегу чемодан. Мне такая задача уже не по силам. С меня хватит вчерашней ночи.
– А может, мы с вами вместе пойдем, а чемодан запрем в номере? – предложил Кессель.
– Исключено. Оставлять чемодан нельзя: операция-то секретная.
Поскольку Кессель тоже сомневался, что сумеет довести Бруно до места назначения, а тем более обратно, решено было идти всем вместе. Чемодан пришлось взять с собой. Дождь постепенно, но неуклонно переходил в снегопад. Хоть магазины на тихих в это время года улочках вокруг площади Маркарта и сияли рождественскими украшениями, от знаменитого «Зальцбурга в домашнем халате», воспетого Бруно Вальтером, мокрый снег и холодный ветер не оставили почти ничего. Одни лишь вирусы гриппа, наверное, хорошо чувствовали себя в такую погоду. Даже Кесселя, привыкшего, по его словам, в Исландии и на Шпицбергене к холоду и плохой погоде, пробирала дрожь при виде Бруно, хромавшего по заснеженным лужам в одном носке, с тяжелым чемоданом в руках. Какое-то время Кессель с Гюльденбергом тащили чемодан вдвоем, но барона с его ишиасом и ревматизмом хватило ненадолго, так что Бруно пришлось взять чемодан снова. Кессель пытался помочь ему, тоже берясь за ручку, но из этого ничего не выходило, потому что Бруно был намного выше ростом, и усилия Кесселя пропадали даром. Получалось даже, что это Бруно тащит и чемодан, и Кесселя.
– Вы знаете, что такое закон подлости? – спросил барон – Обувные магазины наверняка торчали бы тут на каждом шагу, если бы мы не искали именно их.
Они перешли мост и оказались в Старом городе. Кессель предложил свернуть на Гетрайдегассе, там наверняка должен быть обувной.
Бруно держался молодцом. Было видно, с каким стоическим упорством он отводил взгляд от бесчисленных ресторанов, пивных и баров, попадавшихся им по дороге.
На Гетрайдегассе тоже не было обувного магазина. Они свернули в какой-то переулок, скорее даже, в щель между домами, и двинулись в направлении Университетской церкви. «Там должно быть много магазинов», – сказал Гюльденберг. Во втором дворе им попалось небольшое кафе. Двор был узкий, обойти кафе никак нельзя было, и Бруно туда чуть не засосало, хоть он и продолжал сопротивляться, но Кесселю с Гюльденбергом все равно пришлось держать его обеими руками, чтобы уберечь от грехопадения. «Потом, Бруно, – умолял Гюльденберг, – сначала ботинки. Нам нужно успеть до шести, иначе магазины закроют».
Проблуждав еще немного, они наконец вышли на Площадь Резиденции, и засиявшая перед ними витрина обувного показалась им спасительной гаванью, однако самое трудное было еще впереди.
У Бруно был сорок девятый размер.
– Такую обувь у нас делают только на заказ, – сообщила продавщица. Впрочем, в магазине нашлись сандалии 47 размера.
– Это все же лучше, чём ничего, – констатировал Гюльденберг и купил сандалии, хотя пятки Бруно вылезали из них сантиметра на два.
– И пару носков, пожалуйста… Нет, две пары – добавил барон.
– Какого цвета? – спросила продавщица.
– Желтые, – вдруг сказал Бруно, до сих пор молча сносивший все эти примерки и прикидки.
– Желтые? – переспросила продавщица.
– Да, желтые, – настаивал Бруно, – другие я не ношу.
– Боюсь, что желтых мужских носков у нас не найдется, – сказала продавщица.
– Погодите, Бруно, – заметил Кессель, – но ведь сейчас на вас носки совсем не желтого цвета.
– Поэтому мне и нужны желтые, – сообщил Бруно.
Гюльденберг подмигнул продавщице – принесите, мол, любые, какие есть. После чего сказал, обращаясь к Бруно:
– Если ты наденешь носки, которые я сейчас куплю тебе, то после этого мы сразу пойдем в «Ципфер Бирштубе». Это было снова сказано самым отеческим тоном. Потом барон добавил с угрозой в голосе: – А если нет, то никуда не пойдем.
Продавщица принесла две пары носков мерзкого фиолетово-красного цвета.
– Ну так как, Бруно? – спросил Гюльденберг.
– Да, они мне нравятся, – сказал Бруно чуть не плача. Выглядел он ужасно. Мокрые кудри слиплись на его маленькой круглой голове.
– Вот и славно, – сказал барон.
Бруно стащил с ноги ботинок и стал менять носки. Продавщица отвернулась. Подняв ботинок и рваные носки двумя пальцами, она спросила:
– Вам завернуть?
– Выкиньте это на помойку, – разрешил Гюльденберг по некотором размышлении. Потом он расплатился, и все трое отправились в «Ципфер Бирштубе». Бруно несся вперед, как лошадь, почуявшая родную конюшню.
– Так и быть, открою вам один служебный секрет, – сказал фон Гюльденберг Кесселю, когда Бруно направился в туалет – Не надейтесь, что переезд в Берлин избавит вас от общества Бруно.
Это грозное предостережение прозвучало часов в одиннадцать, когда Кессель, расслабившись, отдыхал от всего пережитого. За это время они, конечно, успели побывать далеко не в одной только «Ципфер Бирштубе». Там Бруно досидел примерно до половины седьмого. Оттуда он захотел пойти в ресторан «Мозер», находившийся прямо напротив, но путь им преградил метрдотель: смерив взглядом огромный чемодан, а главное – ноги Бруно, одетые в уже промокшие фиолетово-красные носки и сандалии не по сезону, он сказал, что мест в ресторане нет, хотя за столиками, накрытыми белыми скатертями, сидело всего человека три. не больше, что было прекрасно видно через стеклянную дверь. Не помогло даже троекратное «ура», провозглашенное Бруно в честь Габсбургско-Лотарингского дома. Поэтому все трое пошли сначала в «Кафе Томазелли», потом – в «Штернброй», потом зашли в какой-то стоячий бар без названия, а потом – к «Августинцам», откуда часов в десять снова направились в «Ципфер Бирштубе». Там уже играла музыка, и Бруно, начавший понемногу приходить в себя после мытарств в обувном магазине, заказал по очереди «Ла Палому», «Марш императорских егерей» и «Эрцгерцога Иоганна», текст которого пропел сам под аплодисменты публики, после чего потребовал «Серенаду То-зелли», которой продирижировал от начала и до конца, вместо дирижерской палочки размахивая одной из новоприобретенных сандалий.
Кессель отнюдь не был противником пивных, а тем более ресторанов; можно сказать даже, что в ресторанах, кафе и тому подобных заведениях он провел никак не меньше четверти своей жизни (за вычетом сна, разумеется), однако и он уже начал уставать. После всего этого пива, вина, кофе, коньяка и шампанского, выпитого сегодня, он уже не знал, что заказывать, ему больше ничего не хотелось, от прокуренного воздуха он охрип, и шум пивной тяжело отдавался у него в голове.
– Бруно, конечно, забавный тип, – сказал Кессель, – и неплохой малый, но выносить его общество долго невозможно.
В ответ на это барон и произнес свое предостережение.
Три недели назад в Ансамбль наведался дядюшка Ганс-Отто, он же герр Винтерберг. О визите, конечно, было сообщено заранее, так что на службу явилась даже фрау Курцман. Кессель в эти дни был окружен редкостной теплотой и вниманием. Даже Курцман предложил ему взять один из двух кусков знаменитой баварской запеканки с сыром, только что купленной для него верной Штауде.
Дядюшка Ганс-Отто внимательно осмотрел все, остался доволен и зачитал пару отзывов, в которых деятельность А-626 характеризовалась с самой лучшей стороны.
– А-626, – сказал он, – это лучшее мое детище. Образцовое отделение.
Затем он послал Луитпольда вниз, к своему шоферу, чтобы тот взял у него «спецящик». В ящике было шесть бутылок «Круга». Штауде принесла бокалы. Все уселись за круглый стол в кабинете шефа.
– Ну что ж, давайте, – сказал дядюшка Ганс-Отто.
Кессель откупорил первую бутылку шампанского и разлил по бокалам. Зазвучали тосты, после чего дядюшка Ганс-Отто объявил, что у него есть новость для герра Крегеля – «моего дорогого племянника, как вы все прекрасно знаете». С 1 января 1977 года Кессель назначался начальником нового отделения в Берлине с соответствующим повышением оклада.
– Вот это карьера! – ляпнула фрау Штауде, на которую шампанское вообще плохо действовало, особенно после обеда.
В принципе, продолжал дядюшка Ганс-Отто, новое отделение уже готово: у него есть служебный номер, А-626/1, и кодовое название: «Букет». Как явствует из номера, оно пока будет считаться филиалом отделения А-626, но со временем его расширят и сделают самостоятельным.
Снова зазвучали тосты.
Новое отделение в Берлине открывалось главным образом как явка для двух информаторов, австрийских граждан, подолгу там проживавших и в последнее время поставлявших особо важные сведения. Один из них был журналист и писатель, другой – дипломат в отставке. Кроме того, в новом отделении предполагалось установить радиоретранслятор.
– С первого января? – переспросил Кессель.
– Самое позднее, с первого февраля, – ответил дядюшка Ганс-Отто. Сегодня, три недели спустя, сидя в «Ципфер Бирштубе» в Зальцбурге, Кессель узнал, что Курцман принялся интриговать уже на следующий день после визита дядюшки: он пустил в ход все рычаги, чтобы Бруно тоже перевели в новое отделение. Позавчера, в понедельник, он получил подтверждение из Центра, что его ходатайство удовлетворено.
– А меня, выходит, это не касается, хоть я и начальник? – возмутился Кессель.
– Курцман сообщил в Центр, что вы согласны.
– А Бруно? Его хотя бы спросили?
– Бруно наплевать, где служить. Главное, чтобы кабаков там хватало. А Берлин, кажется, не может пожаловаться на отсутствие таковых. Но вы, пожалуйста, не говорите шефу, что узнали об этом от меня. Он собирался сказать вам об этом в самый последний день. Он боится, что иначе вы успеете этому помешать.
– Зачем же вы мне тогда об этом говорите?
– Чтобы вы все-таки успели вмешаться, если захотите. Думаю, что ваш дядюшка сумеет помочь и в этом. Только не выдавайте меня ни тому, ни другому.
– Но ведь и вы сами, герр фон Гюльденберг, наверное, мечтаете избавиться от этого более чем сомнительного коллеги?
– Видите ли, мне уже шестьдесят четыре. До пенсии мне остался всего год. Что бы ни вытворял Бруно, меня это уже не волнует. Что же касается А-626… Вы сами знаете, что это за лавочка. «Образцовое отделение», как бы не так! В Берлине же для вас главное – поскорее встать на собственные ноги. Не обращая внимания на Бруно, а тем более на герра Курцмана.
Бруно вернулся из туалета. Кессель почувствовал, что смотрит на него какими-то иными глазами. Однако предпринимать что-либо против этого сюрприза, подложенного его любимому отделению А-626/1, кодовое название «Букет», ему уже не хотелось. Для этого он чувствовал себя слишком усталым.
Бруно поднял бокал и начал произносить тосты – сначала, как мог припомнить Кессель. за эрцгерцогов Леопольда Освободителя, Фердинанда Освободителя, Карла и Иеронимуса Освободителя тож, потом еще за нескольких Освободителей (все из его излюбленной Габсбургско-Тосканской линии), и закончил лишь после того, как совершенно оборзевший мужик за соседним столиком рявкнул: «И за Пошел-ты-на-хер Освободителя, эрцгерцога тож!» Бруно потом сказал, что зальцбуржцы в массе своей лишены чувства патриотизма, потому что присоединились к Австрии слишком поздно, лишь в 1815 году.
Проснувшись утром с больной головой, еще полной пьяно-тупых мыслей (его разбудил будильник, поставленный на восемь утра), Кессель сообразил, где находится, лишь услышав далекую, но вполне разборчивую брань Курцмана.
Кессель быстро встал и по привычке посмотрел в окно. Дождь все еще шел, и снег тоже. Бреясь, моясь и одеваясь, он пытался восстановить в памяти последовательность вчерашних событий. Ярче всего вырисовывался образ Бруно, стоявшего на Моцартштеге и ломившегося в дверь какого-то кабака, в котором еще горел свет. Из-за занавески показался хозяин, отрицательно мотая головой. В этот самый момент часы на какой-то из ближайших церквей пробили два.
– Закрыто! – кричал хозяин.
– Нам надо выпить! – возражал Бруно.
Гюльденберг бросил их еще около полуночи, мотивировав это тем, что с него хватило вчерашней ночи, и уехал спать в отель. Кессель пытался уговорить Бруно тоже пойти спать. Но тот лишь посмотрел на него с недоумением и молча пошел дальше. Кессель говорил с ним языками ангельскими, приказывал и увещевал, только что в ноги не падал: все было бесполезно. Уговорить гору пойти к Магомету несомненно было бы гораздо проще.
Около двух это, должно быть, и случилось. Кессель вздремнул буквально на минуту (это было в «Кафе Роза»), а когда пришел в себя, Бруно уже не было. Но Кесселю уже было все равно. Мало того, он даже испытал облегчение оттого, что Бруно исчез. Его сандалии стояли тут же рядом – к счастью, обе. Кессель подобрал их, поймал такси и поехал в отель.
Спускаясь вниз – номера у них были на втором этаже – Кессель размышлял, что ему делать: с достоинством принять весь удар на себя, сделать вид, что он ничего не помнит (при этом, правда, пришлось бы свалить все на Бруно), или самому пойти в атаку (имея за спиной дядюшку), обвинив во всем Курцмана, который позволил себе отправиться в кино во время такой важной операции, причем даже, возможно, на порнографический фильм. Хоть этот последний вариант и выглядел наиболее привлекательным, Кессель все же решил, что прятаться за дядюшку будет некрасиво, тем более, что это вовсе не его дядюшка. Черт побери, подумал Кессель, мне в конце концов уже сорок шесть лет. А я все еще воспринимаю других как «взрослых», то есть старших, хотя и сам уже ближе к пятидесяти, чем к сорока, так что людей старше меня с каждым днем становится все меньше. Может, просто послать его на хер, этого Курцмана. Освободителя тож?
Брань доносилась не из холла, как Кесселю показалось сначала. Курцман бушевал в баре. Так что бранился он даже громче, чем предполагал Кессель.
Бруно, повесив мокрую голову, стоял в носках перед столом, за которым сидел Курцман, и покорно выслушивал проповедь. Каждую фразу, которую Курцман бросал Бруно в лицо, он сопровождал перестановкой предметов, составлявших его завтрак:
– Как вам не стыдно! – вопил он, придвигая чашку к кофейнику. – Как вы могли! – Кофейник переместился к масленке. – Представьте себе, что будет… – масленка передвинулась к розетке с вареньем, – …если ваш чемодан отнесут в бюро находок! – Сахарница расположилась рядом с чашкой – И если они там его откроют!
Луитпольд сидел за соседним столиком и усердно перемешивал ложечкой свою чашку кофе. Было видно, что он уже поплатился за свою привычку вставать рано, став первой жертвой начальнического гнева.
– Кроме того, – грозно начал Курцман, переставляя тарелку с булочками ближе к масленке, – где ваши ботинки?
Бруно обернулся и с надеждой взглянул на Кесселя. Курцман повернул голову и тоже заметил Кесселя, однако прежде чем он успел открыть рот, Кессель вынул из сумки сандалии Бруно (перед выходом из номера он собрал все свои вещи, а плащ перекинул через руку) и вручил их владельцу.
– Спасибо, – сказал Бруно, влезая в сандалии.
– Та-ак, – сказал Курцман и набрал побольше воздуху – А с вами, герр Крегель…
– Слушайте, идите вы на хер, – отозвался Кессель, усаживаясь за столик к Луитпольду. Воздух, набранный шефом, непроизвольно вырвался у него изо рта, так и не превратившись во фразу, напоминая ошибшийся адресом позыв кишечника.
– Так, – пробормотал Курцман уже без всякого выражения, – тактах – Затем он встал и молча отправился к себе в номер.
Кессель заказал себе гоголь-моголь.
В поезде Зальцбург-Вена у Кесселя было время подумать, стоит ли ему извиняться перед Курцманом. Кессель сидел в вагоне-ресторане, где кроме него почти никого не было, и смотрел в окно.
После завтрака им было не до того. Сначала нашелся спецчемодан: он был у барона фон Гюльденберга, спустившегося к завтраку вскоре после ухода Курцмана. Бросив их тогда, в полночь, он взял чемодан с собой в такси. «Я же сказал вам об этом», – удивленно сообщил он Кесселю. Кессель ничего не помнил.
Потом Курцман вызвал Гюльденберга к себе в номер, послав за ним официанта, и отдал приказ: Кессель должен взять у Бруно билет и ехать дальше вместо него в Вену поездом. Бруно и рация поедут в машине. Так будет надежнее, тем более, что граница уже позади. Решение и в самом деле было соломоново.
Кессель спросил у портье, когда идет ближайший скорый на Вену. Хотя времени до отхода поезда было еще много и вокзал недалеко, Луитпольд настоял на том, что отвезет Кесселя на машине. Судя по всему, Кессель сильно вырос в его глазах. (По дороге на вокзал Кессель насчитал восемь обувных магазинов, причем два из них находились в непосредственной близости от отеля. «Их наверняка открыли лишь накануне вечером», – резюмировал барон, когда Кессель позже сообщил ему об этом.)
Там поглядим, извиняться или не извиняться, решил Кессель. Посмотрим по ситуации. Он расплатился и пошел к себе в купе. Ему необходимо было хоть немного поспать. Проспать свою остановку он не мог, так как станцией назначения был венский Западный Вокзал. Кессель ехал в купе один. Он разложил сначала свое сиденье, потом другое, напротив, разулся и лег, крепко обхватив себя руками и накрыв голову пальто.
Сон состоял из двух частей. Действие первого сна или первой части происходило в маленьком портовом городке где-то на юге. Это был не настоящий порт, а, скорее, деревушка с довольно примитивным молом, куда причаливали рыбацкие боты. Кессель решил (хотя ни во сне, ни потом не мог объяснить, почему), что деревушка находится на острове Эльба (он никогда не был на острове Эльба). Какие-то ротозеи тут же подвели Кесселю осла и буквально заставили сесть на него. Он заметил, что ослик был хоть и маленький, но крепкий. С трудом взгромоздившись на ослика – седла на нем не было, – Кессель попытался покрепче обхватить его бока ногами. Ослик бодро затрусил вдоль мола. Кессель ощущал, как живое животное тепло ослика постепенно проникает в его тело. Ощущение было на редкость приятным.
Возможно, между этим сном и второй частью был еще какой-то сон, связывавший обе части, – Кессель этого уже не помнил. Во второй части к Кесселю пришел его младший брат – Леонард Кессель, художник, – и принес отрывной календарь. Это календарь нашей матери, сказал Леонард. Вот так он и остался, когда она умерла. Календарь запечатлел, таким образом, день ее смерти. На верхнем листке было 6 октября (на самом деле мать умерла совсем в другой день, но Кесселя во сне это нисколько не смущало). Вид этого календаря, остановившегося на 6 октября, настолько растрогал Кесселя, что ему на глаза навернулись слезы. Он заплакал и потом разрыдался по-настоящему. Глядя на Альбина, Леонард тоже заплакал. Еще во сне, еще рыдая, Кессель подумал: когда я вижу этот календарь, я всегда плачу и Леонард тоже. Если бы нас увидел кто-нибудь посторонний, он бы, наверное, подумал: вот чудаки, покажи им старый календарь, и они уже плачут…
Когда Кессель проснулся, было уже темно, однако по мелькавшим за окнами огням машин на дорогах было видно, что поезд приближается к городу. Кессель поглядел на часы: это могла быть только Вена. Хотя времени оставалось уже мало, Кессель открыл сумку и извлек оттуда сонник. Сначала он поискал «Эльбу», но такого слова не было. «Порт: повремени с решением до послезавтра».
Доставая из сумки сонник и раскрывая его, Кессель еще не совсем проснулся, о чем свидетельствовало первое слово, которое он принялся искать: «Эльба» было названием острова, а наяву Кессель знал, что географических названий сонник не содержит. Поняв это, Кессель наконец проснулся окончательно.
Повременить до послезавтра? Послезавтра будет суббота, и они поедут домой. Значит, возможность извиниться представится ему только тогда?
Кессель стал смотреть дальше. «Бот: см. лодка. Лодка: прибыль от ярмарки. Избегать числа 3». Это тоже было непонятно. Хотя сон, в общем-то, был не про лодки. Кессель стал вспоминать, видел ли он вообще какие-нибудь лодки? Он видел пристань, маленькую рыбацкую пристань, значит, возле нее должны были стоять в ряд живописные катера и боты, или они могли быть в море. Он попытался восстановить детали своего первого сна, но так и не вспомнил, видел он лодки или нет.
Пассажиры в пальто и шляпах, таща сумки и чемоданы, двинулись мимо Кесселя к выходу. Какая-то полная дама в рыжем клетчатом пальто толкала перед собой ящик, который не могла взять в руки, так как коридор был слишком узок.
За окном уже шли окраины, застроенные скучными мокрыми домами, мелькали яркие пятна фонарей, перед шлагбаумами в ряд стояли машины. Мимо пролетали пригородные платформы.
Пожалуй, осел, подумал Кессель, сон был скорее про осла.
«Осел: постоянство чувств: вознаграждение».
Несмотря на очаровательную простоту, это утверждение любимой книги также несло на себе некий налет мистики. Что это означало – что будет вознаграждено постоянство чувств или же что это постоянство чувств и есть вознаграждение и не следует ждать иного?
Во всяком случае, пока можно не извиняться, решил Кессель, захлопывая сонник и кладя его обратно в сумку. Он надел пальто, натянул кепку и направился к выходу, потому что поезд уже въезжал под своды венского Западного вокзала. При выходе из вагона клетчатая дама ухитрилась дважды наступить ему на ногу, каждый раз оборачиваясь и обольстительно (как ей казалось) улыбаясь ему, Кесселю. В третий раз, подумал Кессель, я дам ей хорошего пинка.
Барон фон Гюльденберг и Луитпольд ждали его на перроне. Курцману плохо, сообщили они Кесселю. Бедняга лежит с температурой. Судя по всему, у него грипп. Они оставили его в номере отеля.
– Заходите, заходите. Вы меня извините, но я пойду опять лягу, – сказал доктор Якоби, – Болезнь, знаете ли. это всего лишь состояние души. На самом деле нет никаких болезней.
Через несколько дней после окончания агентурных курсов, когда Кессель снова работал в своем тихом отделении на Гертнерплатц, он посетил доктора Якоби – это был тот самый старичок, который так коварно разыграл толстяка из Майнца в байрейтском театре и которого они с Корнелией потом подвезли до Мюнхена. Это он предложил, чтобы они поехали не по автобану, прямиком, а через Донндорф и Эккерсдорф, чтобы заехать в «Замок Фантази», а оттуда через Холльфельд и Визенталь в Бамберг.
– Я люблю Визенталь, – говорил доктор Якоби, – потому что только там еще можно увидеть Германию – ту, за которую не стыдно, наш истинный родной край. Конечно, мы сами виноваты, а больше всех, наверное, этот горлодер из Байрейта, что слово «Германия» во всем мире стало чуть не ругательным. Но еще можно, хотя и редко, увидеть настоящую Германию – чуть не сказал: «добрую старую Германию», простую, скромную… Ту, которой нас шаг за шагом лишали все эти учителя физкультуры, и Бисмарк, и этот Вилли-органчик…
– Кто? – переспросил Кессель.
– Его Императорское Величество кайзер Вильгельм II. Вы не знали, что у него вместо головы был органчик? Протез, одним словом! Почитайте мемуары Ильземана: он ядовит, но это воистину достойное чтение.
Визенталь – это, так сказать, усредненный германский ландшафт, его обобщенный образ: не увенчанная виноградниками долина Рейна и не сумрачное балтийское побережье, не сверкающие снегом баварские Альпы, а подлинная, ничем не искаженная Германия – просторные луга, изредка перемежаемые зелеными холмами, спускающиеся к реке песчаные обрывы, частый лес да кое-где то мост, то мельница, то хутор. «Именно здесь, – сказал доктор Якоби, – и рождаются народные песни. Сам я не люблю народных песен, – продолжал он, – потому что сейчас их у нас чаще всего распевают по пьяни, но никогда нельзя забывать, какую важную роль они играют в музыке».
Что поражало в этой мирной долине, если она вообще могла чем-то поразить, так это обилие зеленого цвета, разнообразие его оттенков: от светлого, чуть желтоватого, до сине– или даже черно-зеленого, зелень матовая и яркая, увядающая и свежая – словом, вся сотня тысяч оттенков, расположенных между желтым и синим, составляющих чистую и богатую палитру жизни.
– Роберт Шуман, – сказал доктор Якоби, – был такой композитор, 1810–1856…
– Я знаю, – ответил Кессель.
– Так вот, Роберт Шуман немыслим без народной песни, хотя в его творчестве главное не это. Теоретики невысоко ценят Шумана, и я всегда думал: почему? Во-первых, Роберт Шуман писал для людей со слухом, для тех, у кого действительно музыкальная душа. Самое главное у Шумана – не голоса, а подголоски. А у музыковедов редко бывает хороший слух. Такие есть, конечно, но их меньшинство. И именно Шуман сохранил для нас Шуберта. Когда Шуберт умер, он кинулся в Вену и спасал там все, что можно было спасти – переписывал, исполнял, печатал, – потому что у Шуберта все просто валялось как попало и покрывалось пылью. Нет, вы только представьте: гениальная симфония до мажор пылилась у него на комоде в единственном экземпляре, чуть ли не черновом, и никто никогда ее не видел и не слышал! А если бы что-нибудь случилось – пожар, например, или… Нет, я не могу себе этого представить. Это было бы слишком страшно.
– Но ведь ничего не случилось, – заметил Кессель.
– Да. Но роль Шумана тоже нельзя недооценивать: как музыкант он всегда был очень аккуратен, у него было удивительное чувство уровня. Именно поэтому его так часто упрекали в педантизме. Однако он отнюдь не был педантом. Он был всегда очень аккуратен, давая волю своему вдохновению. Он был аккуратен во вдохновении… и потому был истинным немцем, в самом лучшем смысле этого слова. Хотя как личность он был мало похож на немца. Он ничего не отвергал. Единственное, к чему он стремился – это всемирность музыки, если можно так выразиться. Нет, немецкая музыка – это не тот трубадур там. в Байрейте… Это Шуман, именно Шуман! Хотя Вагнер тоже был гением – он был великий организатор. Величайшим его изобретением были именно эти фестивали. Если бы он не изобрел их, его оперы исполнялись бы сегодня так же часто, как оперы Шумана. Но сегодня всем давно уже ясно, что феномен Вагнера – не из области музыки…
То, что доктор Якоби был педагогом, явствовало из его визитной карточки. Судя по тому, о чем он говорил во время поездки, он преподавал либо музыку, либо литературу. Кессель улучил подходящий момент и спросил его об этом.
– Нет, – ответил доктор Якоби, – ни то и ни другое.
– Ну уж, во всяком случае не физкультуру, – сказала Корнелия.
Доктор Якоби рассмеялся.
– Закон Божий, – признался он наконец. – Я преподавал катехизис и священную историю в католических классах. Вообще-то я священник.
Кессель подвез его к самой двери дома – он жил на Гернерштрассе, к северу от Нимфенбургского канала, – и пообещал навестить его в ближайшее время. Свое обещание он выполнил только в ноябре.
– Заходите, заходите, – приветствовал его доктор Якоби, – Вы меня извините, но я пойду опять лягу, – На нем был темно-зеленый бархатный халат и мягкие тапочки. – Болезнь, знаете ли, это всего лишь состояние души. На самом деле нет никаких болезней.
Доктор Якоби провел Кесселя в гостиную, всю заставленную книгами, снова лег на кушетку и укрылся толстым шерстяным пледом.
– Хорошо, что я маленького роста, – пошутил он, вытягивая ноги, – иначе я бы не поместился на этой кушеточке. Я так рад, что вы пришли. Угостить вас чем-нибудь? Не беспокойтесь, вставать я не буду, вы все найдете сами. Вон там, в серванте, стоит графинчик с хересом. А я буду пить чай.
На столике возле кушетки стояли чайник с чашкой и лежали разные лекарства, а между ними – раскрытая книга обложкой кверху: биография Брамса, написанная Нейнцигом.
– Это – лучшее из всего, что написано о Брамсе. Брамс, этот поздний классик, тоже был человек очень сложный. Наверное, единственный из всех композиторов, не нанесший на бумагу ни одной ноты, в которой он не был бы уверен на все сто процентов. Такое впечатление, что Брамс всю жизнь не доверял собственному таланту. Он вечно в нем сомневался, вечно ограничивал себя. И все-таки писал гениальные вещи – возьмите хотя бы его первый струнный секстет. Насколько же велик должен быть гений, чтобы даже после такой самоцензуры вещь получалась гениальной. Нет, подлинный Брамс, Брамс-человек, Брамс-личность, все стороны, все высоты и глубины которой были известны только ему самому, был ужасен, как демон подземного царства. В жизни Брамс, наверняка, был невыносим. Иоганнес Брамс, бог под маской.
– Это так книга называется?
– Нет, – ответил доктор Якоби, – книга называется: «Брамс. Композитор германского бюргерства». Но это как раз и значит: бог под маской.
Кессель спохватился, что еще не спросил доктора Якоби о его болезни – и о том, не нужна ли ему какая-либо помощь.
– Ничего, спасибо, – сказал доктор Якоби, – раз в день приходит экономка и приносит все, что мне нужно. Что же касается моей болезни, то тут я не могу сказать ничего определенного. Врач у меня хороший. Он пришел, выслушал меня со всех сторон, взял кровь на анализ, потом пришел и сказал: «Я врач, я врач, только не бейте меня – чем вы больны, я не знаю. Единственное, что я могу утверждать, – сказал он, – так это то, что другие врачи скажут вам тоже самое». Да и в конце концов, какая разница, ведь болезнь – это состояние души. Вы когда-нибудь болели, господин Кессель? Нет? Ну, вот видите. Это потому, что вы не хотели.
Нет, я вполне серьезно. Последнюю неделю я ходил с температурой и не мог читать, и музыку тоже не мог слушать, потому что в ушах слишком шумело – видимо, давление. Мне хотелось полежать, и я лежал, иногда целый день. Зато у меня появилось время для размышлений. Болеет на самом деле тот, кому хочется болеть. Я говорю, конечно, не о симулянтах или ипохондриках, я имею в виду людей действительно больных. Если человек болеет, значит, у него есть для этого причина. И выздоровление – это тоже состояние души, только иное. А у мнимого больного, естественно, и врач тоже мнимый, то есть больной поправляется вовсе не потому, что врач его вылечил. Заслуги врача тут нет никакой, просто сам пациент захотел наконец выздороветь. Судите сами: вокруг нас полно всяких вирусов, бактерий и прочих вредоносных тварей, да и сами люди часто не имеют никакого понятия о гигиене. Человек пожимает руку кому-то кто только что вышел из туалета, не помывшись. Или приходит в ресторан и ест продукты, отравленные какой-нибудь дрянью. И эта синтетика, которую мы носим, и климат… Короче, нам только и остается, что болеть, ведь мы буквально окружены всякой заразой и даже носим в себе ее зародыши, и наверное давно болели бы все поголовно, если бы болезни подчинялись обычным физическим законам. Однако на самом деле, если человек не хочет болеть, он не заболеет, точно так же как и в аварию не попадет, если не захочет. Другое дело, что он не всегда может управлять своим хотением, этой своеобразной «волей к болезни» или, точнее, нежеланием быть здоровым. А чаще просто не осознает этого своего нежелания. О психосоматических причинах заболеваний и говорить нечего: это уже стало общим местом. Это давно известно. Даже рак возникает у тех, кто этого желает, и переломы тоже – это виктимология, наука о жертвах, о людях, которые стали или хотят быть жертвами. Я долго думал: почему люди болеют? Для одних болезнь – своего рода сигнал, знак, который они подают другим, показывая, что им плохо; для других – средство обратить на себя внимание, им не хватает любви и хочется, чтобы о них наконец позаботились; третьи стремятся таким образом избежать трудностей, особенно на работе, увиливают от принятия решений. Иногда бывает все вместе. Причин вообще чаще всего не одна, а несколько. С одной пакостью нормальный здоровый человек вполне способен справиться. Болезнь возникает, лишь когда их накапливается несколько, Когда ситуация становится для человека неуправляемой, он избирает путь наименьшего сопротивления и превращается в пациента. И его не в чем упрекнуть. Но врачу следовало бы не прописывать пациенту порошки и капли, успокаивающие главным образом близких больного да самого врача, а устранять эти пакости. Пока пациент, мечась в бреду, хоть краешком сознания догадывается, что, выздоровей он сейчас, его будут ожидать все те же проблемы, желания выздороветь у него не возникнет. Одно то, что за время болезни ситуация изменится и проблемы примут иной характер, уже способствует выздоровлению. В чем именно состоят эти проблемы, определить крайне сложно. Как правило, это какие-то вытесненные или очень глубоко скрытые вещи. Тут уж пациент сам должен вспомнить.