Текст книги "Рассказы"
Автор книги: Георгий Жженов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
Вывод бригад на работу и возвращение регистрировались комендантом лагеря. Каждый бригадир отвечал за количество людей, выведенных на работу из лагеря, о чем расписывался в журнале на вахте.
Вахта же являлась и своего рода сигналом времени. Подъем, развод, обед, отбой и другие чрезвычайности вызванивались ударами железяки по куску рельса, подвешенному к лиственнице. При "курантах" неизменно состоял полковник, инспектор кавалерии штаба Ленинградского военного округа, кавалер орденов Боевого Красного Знамени, георгиевский кавалер, один из командиров "дикой дивизии" в гражданскую войну, заключенный Борис Борисович Ибрагимбеков (Ибрагим-Бек). Святой человек! Умер на "инвалидке" 23-го 6-го километра в 1943 году.
Путь на работу к делянкам лежал мимо домов колонистов. Мы всегда норовили держаться поближе к ним. Жалостливые бабы-колонистки, завидя нас, подзывали самых молоденьких, выносили из сеней пригоршни заготовленных на зиму, замороженных пельменей и высыпали их в наши закопченные консервные банки-котелки, по-матерински причитая на наш счет.
Вечная и прекрасная черта русских женщин – сердоболие! Слово-то какое удивительное!
Пельмени мы с наслаждением поедали потом в тайге, разогрев на костре во время перерыва. Колыма – лесотундра. Тайга редкая, чахлая. Корни деревьев стелются подо мхом поверху, глубже – вечная мерзлота. Летом земля оттаивает на 15-20 сантиметров, не больше. Ударь покрепче плечом – и лиственница легко падает. Дерево живет недолго. Много сухостоя, особенно на сопках.
Валим тайгу по старинке – топор да пила, техники никакой. Работаем обыкновенной двуручной пилой – "тебе – себе – начальнику"... Норму, хотя она и значительно ниже, чем где-нибудь на "материке", выполнить трудно: лес редкий. Годен разве что на дрова. Лиственница мелкая, вымерзшая, больная... Боже мой! Сколько же надо было навалить ее, разделать от сучьев и потаскать на своем горбу в штабеля, чтобы выполнить норму! Пилим двухметровыми. Штабеля ставим от двух "кубиков" и больше. Меньше двух кубометров в замере десятник не примет: чем мельче штабель, тем труднее будет вывозка зимой: лошадь, она тоже не двужильная! Вот и ворочаем дрыном, то кантуя, то таская на себе двухметровые лесины, укладывая их в штабеля покрупнее. Ловчим, конечно, строим "туфтовые" штабеля, а что делать? Летом топтать тайгу в болотной жиже, на комарах, задыхаясь в накомарниках,– это не сахар. Или зимой, в сорока-, пятидесятиградусный мороз, по пояс в снегу, в нелепых "куропатках" – обуви из старых автомобильных покрышек, рожденной лагерными "модельерами" в военные годы взамен вышедшим из моды на Колыме уютным и теплым валенкам. Их не хватало в те трудные годы и на фронте.
За два года жизни на 47-м километре освоил несколько профессий. Из всего лесорубского процесса – повал, разделка и штабелевка – предпочитал штабелевку: меньше болела поясница.
Работал водителем на автомашинах ГАЗ-АА, ЗИС-5 и ЗИС-15 ("газген"). Мучился с газогене-ратором нещадно, пропади он пропадом! Топливо местное чурка лиственницы. Сырая, некало-рийная. Машина не только груз, себя не тянула. Шоферил с перерывами. Начальство за разного рода провинности, действительные и мнимые, часто снимало с машины и наказывало, отправляя либо на лесоповал, либо грузить лес или дрова.
К слову сказать, о начале Великой Отечественной войны и узнал, будучи за баранкой.
В прохладный день 22 июня 1941 года я ехал по трассе с каким-то грузом. На оперпосту 47-го километра остановился перед закрытым шлагбаумом. Стрелок потребовал документы. Я подал ему водительское удостоверение. Поняв, что я заключенный, стрелок распорядился поставить машину в сторону, а мне приказал следовать за ним на оперпост. Там он созвонился по телефону с диспетчером гаража и потребовал прислать вольнонаемного водителя, сославшись на приказ из Магадана. На мой недоуменный вопрос, в чем дело, что случилось, он ответил: война.
Жуткое чувство огромного несчастья, случившегося в мире, полоснуло по сердцу болью и страхом. Итак, война!.. Все-таки – война.
Мировая война, неотвратимо надвигавшаяся последние годы на человечество, началась. Две ненавистные друг другу системы, две идеологии столкнулись наконец в смертельной схватке, в схватке не на жизнь, а на смерть!
Пожар, зажженный Гитлером на западе Европы, неизбежно устремился на восток, пожирая на своем гибельном пути пространство и людей.
Короленко писал: "За Уралом лес рубят, в Сибирь щепки летят!" Многие из нас оказались в лагерях беспомощными "щепками" чудовищной политической ситуации, сложившейся в нашей стране, когда в результате преступной деятельности всякой сволочи – карьеристов, параноиков и просто идиотов, прорвавшихся к власти,– миллионы ни в чем не повинных людей, истинно русских, советских граждан, партийных и беспартийных, независимо от возраста и национальнос-ти, оказались в тюрьмах и лагерях с позорной биркой изменников Родины, шпионов, диверсантов, террористов и прочих антисоветчиков...
Тогда, несмотря на репрессии, которым нас подвергало Особое совещание НКВД СССР, несмотря на лагерный произвол – предвестник приближающейся войны, в нас жила надежда, что в Москве разберутся, кто есть кто. И как могло случиться, что через мясорубку тридцать седьмого, тридцать восьмого годов пропустили едва ли не лучшую часть поколения советских, партийных, военных кадров, лучшую часть интеллигенции?!
Поразительно, что эта акция, этот сенокос был учинен в канун войны, то есть как раз тогда, когда страна, весь ее народ, как никогда, должен был объединиться в едином союзе, в едином патриотическом монолите против надвигавшегося фашизма.
22 июня 1941 года стало ясно, что государству в течение ближайших лет будет не до нас, не до наших проблем. А это значило, как сказал А. Фадеев в последней фразе романа "Разгром", "надо было жить и исполнять свои обязанности". Время испытаний еще только начиналось... Наверное, отчаянная вера в жизнь и смогла исторгнуть из обиженной души незамысловатые стихи, нацара-панные мною на стене тюремного карцера в ленинградских "Крестах" в 1939 году:
Придет тот час, когда отсюда,
Из этой камеры сырой,
Я выйду, и раскроет всюду
Все двери "цирик" предо мной!
Я возвращусь в тот мир, где прежде
Свободным гражданином был,
Где, преисполненный надежды,
Мечтал, работал и любил!
В тот мир, где юность дней искрилась,
Где славить солнце дал обет,
В тот мир, где вера в справедливость
Была девизом многих лет!
И тот из нас, кто сумел сохранить веру, нашел в себе силы "жить и исполнять свои обязаннос-ти" – выжил, кто не сохранил – погиб.
Потому как "деньги потерял – ничего не потерял, здоровье потерял кое-что потерял, веру потерял – все потерял!".
САНОЧКИ
Прииск агонизировал.
Все началось полгода назад, летом, когда "Верхний" еще только организовывался. "Верхним" он назывался потому, что находился в самом дальнем, верхнем конце распадка, между сопками, у самых истоков ключа, по руслу которого проходил единственный транспортный путь.
Из Магадана грузы шли по центральной трассе – главной жизненной артерии Колымы до поселка Оротукан; затем по круглогодично действующей дороге на нижний участок прииска – "17-й", расположенный в долине, на выходе из распадка, у подножия сопок; здесь дорога конча-лась. Дальше десять километров в сопки только пешком или тракторами в сухое время года по высохшему, каменистому руслу ключа до "Верхнего".
На прииске добывали касситерит – оловянный камень. Главный рудный минерал для получения олова.
Шла война. Касситерит был необходим военной промышленности страны. Его добыче на рудниках и приисках Дальстроя придавалось огромное значение – не меньшее, чем добыче золота.
Выполнение плана было равносильно выполнению воинского приказа. Никакие объективные причины срыва в расчет не принимались. С приискового начальства спрашивалось жестко и строго. Оно обязано было отчитываться перед Магаданом ежесуточно. В свою очередь, и начальство не давало поблажек своим подчиненным на прииске...
Из Магадана на "Верхний" было заброшено несколько этапов с заключенными.
Едва разместив людей в наскоро сколоченных бараках и палатках, начальство уже на следующий день по прибытии этапа выгнало всех в забои на работу.
Июль месяц стоял на редкость сухой и теплый.
Производственное начальство прииска, используя благоприятную погоду, усиленно завозило с "17-го" различное оборудование и механизмы. Трактора с гружеными санями беспрерывно подвозили все новые и новые грузы...
Лагерное начальство, вместо того чтобы подготовить к холодам бараки, своевременно, посуху обеспечить лагерь необходимым на зиму продовольствием и теплой одеждой, занималось создани-ем уютных условий жизни охраны лагеря (вохры) да "проблемой" колючей проволоки для ограждения зоны лагеря.
Вся техника – трактора и весь остальной транспорт – дымила в небо соляркой, подвозя стройматериалы для изб охраны и сторожевых вышек ("скворечен"), возводимых по всем четырем углам зоны лагеря.
Сама вахта с новыми, пахнущими живой лиственницей воротами была уже гостеприимно распахнута.
Над воротами – во всю ширь, от столба к столбу – сияла фанерная "радуга", задрапирован-ная присобаченным к ней кумачовым транспарантом: "Труд в СССР есть дело чести, славы, доблести и геройства!"
Однажды уставшее за день солнышко, весь месяц ласково светившее работающим людям, скрашивая их тяжелый подневольный труд, свалилось на закате в огромную лиловую тучу.
Утром, после душной ночи, когда бригады, выстроенные на развод у вахты, разбирал конвой, с серого как портянка, низкого неба упали первые редкие капли... Погода явно менялась. Начался дождь, равномерно барабаня по брезентовым спинам конвоя и пузырясь в образовавшихся на дороге лужах.
Когда бригады дотянулись до забоя и начали нагружать скальной породой тачки и отгонять их в приемные бункера приборов, с неба уже вовсю лились "библейские" потоки...
Поплыли по намокшей подошве забоя деревянные трапы... Ноги с налипшей на них глиной делались стопудовыми, скользили и разъезжались... Груженые тачки заваливались с трапов в грязь, глина липла к лопатам, не вываливалась из тачек... Нечеловеческие усилия требовались, чтобы удержать опрокинутую груженую тачку и не дать ей свалиться в бункер вместе с породой...
Вымокшие, с ног до головы измазанные в глине люди из последних сил терпели ожидая минуты, когда конвой поведет их наконец в лагерь, где можно хоть на короткое время укрыться от дождя, обсохнуть и проглотить свой обед...
Но накормить в этот день людей не удалось: залило дождем обеденные котлы, чадили и не разгорались плиты, внутри наспех сооруженной кухни шел дождь...
Здоровьем заключенных расплачивалось начальство за собственное легкомыслие.
Потекли и крыши бараков. Намокли постели. Дневальные круглые сутки шуровали печи. В не просыхавших за ночь "шмотках" – матрацах и подушках,– в одежде, развешенной на просушку вокруг раскаленных докрасна бочек из-под солидола, превращенных в печи, завелись белые помойные черви...
Как и всегда, беда не приходит одна!.. После непрерывного, в течение шести суток, летнего проливного дождя, во время которого работы в забоях не прекращались ни на минуту, вдруг ударили морозы – не заморозки, настоящие морозы с температурой минус 20-25 градусов!
Полуголодные, измученные, больные люди натягивали на себя влажное, дымящееся от пара тряпье, мгновенно становившееся колом на морозе, и брели в этом задубевшем панцире в забои отрывать тачки, кайла, лопаты и прочий нехитрый инструмент забойщика, намертво вмерзший в землю.
Самое выносливое существо на свете – человек!
Чего только ему не приходилось преодолевать: голод, холод, болезни, одиночество!.. Зверь гибнет – человек живет! Особенно русский человек!.. Какие только испытания на прочность не выпадали на долю русского человека! Рабство, нашествия, стихийные бедствия, эпидемии, войны... В руках каких только политических авантюристов не побывал русский человек! Вся история народа российского есть бесконечная борьба за жизнь, за выживание.
Какое-то проклятье нависло и над "Верхним".
Едва только люди свыклись с неожиданными морозами и у них затеплилась надежда: с "17-го" вышли два трактора с грузом продовольствия и зимних теплых вещей для лагеря,– погода преподнесла еще один сюрприз – налетела пурга!
Налетела внезапно, мгновенно смешав небо с землею.
Шквальный ветер с ураганной скоростью гонял по промерзшей земле сотни тонн колючего, жалящего снега, от которого не было спасения нигде. Снежная круговерть, несколько дней хозяйничавшая вокруг, завалила двухметровыми сугробами все забои и все подходы к ним...
Оказалась забитой снегом и единственная дорога по ключу, откуда шли трактора с продовольствием и обмундированием на помощь попавшим в беду людям.
Каравану не повезло. Он был застигнут в пути ураганной пургой и безнадежно застрял в вымерзшем ключе. Что было полегче (в основном обмундирование), пурга разметала по распадку в разные стороны, все остальное вместе с тракторами и санями с продовольствием похоронила в наметенных завалах твердого, как камень, спрессованного снега, превратив до весны в часть колымского пейзажа...
Когда пурга стихла, была предпринята попытка сбросить продовольствие с самолета, но и она окончилась неудачей: то ли из-за ошибки летчика, то ли из-за плохой видимости груз упал в нескольких километрах от лагеря в сопки. Лишь незначительная его часть угодила на территорию прииска.
Транспортная связь с внешним миром прекратилась. Положение на "Верхнем" становилось все более отчаянным.
Кончались продукты. Уже несколько дней в обеденные котлы бросали для навара пустые мешки из-под муки, чтобы хоть как-то замутить воду и создать иллюзию съедобности. Как ни экономило начальство, сколько ни растягивало остатки муки, сокращая суточную выдачу хлеба до блокадной ленинградской нормы, настал день, когда мука на складе кончилась совсем.
Голод все больше и больше давал о себе знать. Его уже чувствовали не только заключенные. Охрана и вольнонаемные работники также подтянули пояса и сели на непривычный для себя полуголодный паек. Правда, как только стихла пурга, они протоптали пешую тропинку на "17-й" и, благо сил хватало, носили на себе или возили на санках необходимые продукты. Во всяком случае, голодная смерть им не грозила.
Хуже пришлось заключенным. В лагере уже вовсю свирепствовала цинга и дизентерия... Так же как кварц является спутником золота, так и эти болезни являются постоянными спутниками голода.
Невероятно исхудавшие или, наоборот, распухшие от цинги, пораженные фурункулезом люди жалкими кучками лепились к стенам лагерной кухни, заглядывали в щели и лихорадочными, воспаленными глазами сумасшедших следили за приготовлением пищи...
Тут же, на этом "толчке", заключались самые невероятные сделки: черпак завтрашней баланды или завтрашний кусок хлеба выменивались на сегодняшнюю очередь за обедом или на сегодняшнее теплое место у печи в бараке... Чудом сохраненный окурок менялся на пайку хлеба или, наоборот,– пайка на окурок... Продавалась очередь за пищей только что умершего, но еще не списанного с довольствия товарища.. Все "завтрашнее" не котировалось – в цене было только сегодняшнее.
В промерзших бараках, на уцелевших "островках" нар, валялись, тесно прижавшись друг к другу от холода, больные голодные люди.
Каждое утро на нарах оставалось несколько умерших ("давших дуба") заключенных. Их скрюченные, застывшие тела в примерзших к изголовью шапках стаскивали с нар, волоком тащили за зону лагеря и где-нибудь подальше от людских глаз прикапывали до весны в снег. Кайлить, "выгрызать" могилы в вечной мерзлоте не было сил. Мертвые "сраму не имут", подождут, не обидятся, им не к спеху!
Доски и жерди с освободившихся нар тут же шли в печь. Карабкаться за сухостоем на склоны сопок по уши в снегу посильно здоровому человеку, а их в лагере оставались единицы.
С каждым днем все меньше и меньше способных передвигать ноги заключенных выходило утром на развод к вахте.
Голодный, злой конвой вел их за перевал в сопки на поиски упавших с самолета продуктов. На выходе из поселка, проходя мимо механического цеха, где под навесом стояли железные бочки с техническим солидолом для смазки тракторов и прочей техники, наиболее слабые, потерявшие над собой волю и контроль заключенные набрасывались на солидол и, судорожно давясь, запихи-вали его в рот, стараясь скорее проглотить, пока конвой или бригадир не отгонит их.
Цинга отняла у людей и последнюю волю, валила с ног. Человеком овладевала апатия, безразличие ко всему, покорность судьбе... Приближающаяся смерть уже не пугала, а скорее была желанной. В эту зиму смерть стала привычным, не вызывающим никаких сострадательных эмоций явлением. Из семисот с лишним человек, населявших лагерь, перезимовала только половина.
По весне из-под подтаявшего снега торчали конечности человеческих тел, как бы с мольбой взывая к живым о захоронении по-христиански, в землю. С теплом это и делалось. Заключенные хоронили из милосердия, начальство – по обязанности, из соображений санитарии.
* * *
Снег начался к вечеру и падал всю ночь, оттепельный, набухший, тяжелыми хлопьями ложась на обезображенную землю. Нагое тело мерзлой земли, истерзанное массовыми взрывами, исцара-панное когтями экскаваторных ковшей, вдоль и поперек перелопаченное в поисках золота и касситерита, окуталось за ночь саваном чистого нехоженого снега...
К утру потянуло на мороз... Вызвездило небо. Весь распадок между сопками являл, насколько хватало глаз, царство вечного девственного снега...
Разбросанные по забоям темные силуэты занесенных снегом экскаваторов с вытянутыми в небо хоботами напоминали останки давно вымерших доисторических чудовищ...
Ни зверь, ни человек, казалось, никогда не ступали здесь... И только ночью, как бы подчерки-вая космическую звенящую тишину ледяного безмолвия, было слышно упругое характерное "бык-пык-бык-пык-бык-пык..." двухтактной "Червонки", выдававшей лагерю тусклый электрический свет, да изредка карканье огромной вещей птицы – колымского ворона, не к добру зачастившего в эти края...
Но и эти звуки смолкали, едва начинало брезжить на востоке.
"Придет или нет?" Я неотрывно всматривался в занесенную снегом, пустынную в свете луны тропинку, протоптанную от бани в сторону вольного поселка. От напряжения и мороза слезились глаза. Отдаваясь тупой болью в висках, где-то под самым горлом нехорошо билось сердце...
"Неужели не придет?" Петляя по пологому склону сопки, тропинка убегала вверх к линии горизонта и исчезала там, растворяясь во мгле предутренних сумерек... Никого.
"Неужели обманет?" Вчера вечером, уходя из бани распаренный и довольный, он пристально оглядел меня с ног до головы и, как бы окончательно решившись на что-то, ему одному ведомое, с усмешкой бросил:
– Ладно. Рано утром зайду за тобой! Жди.
И вот я жду.
Жду, как подсудимый ждет минуты вынесения приговора...
Жду, понимая, что другого выхода у меня нет и не будет никогда.
Вчера судьба неожиданно подарила мне последний шанс. Я обязан воспользоваться им, пока еще на ногах, пока цинга не отняла остаток моей воли окончательно.
Хватит ли у меня сил – стараюсь не думать сейчас. Этот вопрос еще встанет передо мной во всей своей беспощадной яви позже, когда он придет... если, конечно, он придет.
Хватит ли сил?.. Может, и не хватит... Скорее всего не хватит, как не хватило их в прошлый раз, когда я наконец собрался с духом и рискнул пойти.
Тогда, пять дней назад, я переоценил свои возможности, не рассчитал сил. Их оказалось меньше, чем я предполагал. Я посчитал, что меня хватит если не на все двадцать километров пути туда и обратно, то уж, во всяком случае, на половину – до "17-го".
"Лишь бы добраться до него,– думал я тогда.– Обратно идти будет легче..."
"17-й" являлся тем заколдованным местом, к которому я, подобно Иванушке из русской сказки, стремился во что бы то ни стало, через все испытания и преграды – там ждала меня жизнь!.. Туда пришли две посылки, посланные мне матерью из Ленинграда в 1939 году.
Жизнь, искавшая меня в течение трех лет по разным лагерям Колымы и нашедшая в самый критический момент, когда я, голодный, потерявший всякую надежду, медленно умирал от цинги где-то в богом проклятом месте, "у черта на куличках", в заледенелом распадке Оротуканских сопок...
Что это? Стечение обстоятельств? Перст божий, сотворивший чудо?.. Телепатия?! Может быть, и так, конечно, но скорее всего – никакое это не чудо, а просто вещее сердце Матери с его никогда не умирающей верой и надеждой!
О посылках я узнал в один из банных для "вольняшек" дней, когда начальник лагеря зашел в баню, попариться с мороза.
– Все еще живой, артист?! – удивился он, увидев меня на обычном месте за горящим бойлером.– Долгожитель!.. Хочешь – обрадую? Посылки пришли тебе из Ленинграда.– Новость была настолько невероятна, что я никак не отреагировал.
– Чего не радуешься? – Мое молчание его озадачило. Зная, как быстро начальство меняет милость на гнев, я решил не испытывать судьбу по пустякам.
– А это правда? – сказал я.– Где они?
– На "17-м", где же еще!
– Так пошлите за ними кого-нибудь, гражданин начальник!
Он рассмеялся:
– Кого я пошлю?.. Хочешь жить – сам сходишь.
– Мне не дойти. Вы же сами видите, в каком я состоянии...
– А у меня весь лагерь в таком состоянии...– еще пуще развеселился он.– Вот так-то, артист! Десять километров всего – и ты живой, думай!.. Сходить на "17-й" я разрешаю тебе.
Когда начальник ушел, мне стало страшно. Я понял, что он не шутил,посылки существова-ли. Но, к сожалению, пришли они слишком поздно – они опоздали. Про меня, уже не стесняясь, говорили: "Этот – местный!"
Честно говоря, признаки близкого "финиша" я и сам чувствовал – мне было безразлично все!.. Моя песня на этом свете была спета!
Такое состояние испытывает замерзающий, когда физическая боль ушла, покинула тело и человеку стало вдруг неожиданно легко... Лишь бы не тревожили его, не мучили, а оставили бы навсегда в покое...
И вот это смирение перед неизбежностью, в котором я находился и из которого, казалось, ничего уже не могло меня вывести, разлетелось вдребезги. От покоя не осталось и следа.
Сообщение о посылках, ждущих меня всего в десяти километрах, занозой вошло в затормо-женное цингой сознание, бередя его, рождая непонятное беспокойство, лихорадочную необхо-димость сосредоточиться на чем-то, ускользающем из сознания, и действовать, действовать... Я почти перестал спать. Меня мучили видения... Огонек надежды лампадным язычком затеплился во мне и, постепенно разгораясь все ярче и ярче, ширился, растворяя десятикилометровую толщу мрака, которую мне предстояло преодолеть... Там, далеко, на выходе из этого бесконечного мрака, чудились мне луковые и чесночные заросли, меня ждали горы колбасы, сыра, масла... запах хлеба, табака... Я стал галлюцинировать.
Понимая, что шансов добраться до посылок с каждым днем становится меньше и меньше, что надо торопиться, и в то же время сознавая, что сил мало, в последующие несколько дней старался всячески экономить их. Пообещав банщику поделиться содержимым будущих посылок, уговорил освободить меня от заготовки дров и стирки белья. Правдами и неправдами добывал лишний черпак баланды, выторговывал на "толчке" драгоценный кусок хлеба, старался меньше двигаться...
И, наконец, решился.
В этот день ночевать в зону не пошел – остался в бане, благо разрешил начальник. Последние часы перед выходом хотелось побыть в тепле, еще раз обмозговать все, проверить...
Всего два года назад расстояние в десять километров было сущим пустяком, не стоило и разговора. Находясь в Дукчанском леспромхозе, регулярно, два раза на дню, в течение всей зимы совершал эту "прогулку": утром – в тайгу на трелевку леса, вечером – домой, в лагерь. Но тогда я был здоров. Теперь голод и цинга, настигшие меня, сделали эти километры недосягаемыми.
Плохо было с одеждой, особенно тревожила обувь. Лапти или резиновые забойные калоши – другого выбора не было. О валенках и не мечтали; не у всех "вольняшек" они были. Идти в калошах – заведомое самоубийство: не убережешь ноги, поморозишь. В лаптях легче и теплее, лишь бы портянок побольше...
Лыковые "берендеевы" лапти!.. Вам памятник на Колыме полагается! Скольким заключенным спасли вы ноги в горестные зимы военных лет!
Выйти задумал до рассвета. Банщика Липкарта решил не будить, не хотел лишний раз видеть его морду перед дорогой со скептической гримасой неверия в мои силы.
Мы не любили его. Не знаю, как и за что попал он в лагерь, но его одинаково ненавидели и зеки и вольные. Причиной тому были не столько его личные качества. Гремела Великая Отечест-венная: шел 1942 год... Немецкий фашизм еще продолжал свое победное шествие по Европе. Трагедия большинства из нас – безвинных "контриков", находилась в прямой зависимости от мировой политической ситуации, не говоря уже о делах "семейных", внутренних, в те годы само слово "немец" было ненавистно.
Известные советские поэты и писатели призывали: "Убей немца!" Со сцен театров, с экранов кино, из фронтовых и тыловых репродукторов звучал гневный набатный клич, усиленный за душу хватающей музыкой: "...сколько раз увидишь его, столько раз его и убей!" Мы же не только каждый день видели нашего немца, но и на собственной шкуре испытали прелесть его натуры: расчетливую, бездушную требовательность к подчиненным, дисциплинированность перед силой власти!.. Любой власти! Для нас он был не просто немец, но и немец-начальник, немец-погоняла.
Ушел из бани незаметно, тихо.
Когда мехцех – последнее приисковое строение осталось за спиной, я послал прощальный взгляд лагерю и медленно побрел по лунной дорожке, напоминавшей серебряную ленту фольги, размотанную по голубому безбрежью снега, навстречу восходу солнца, в сторону заповедного "17-го"...
Вскоре начали слипаться, намерзать ресницы. Сплюнул. Слюна на лету превратилась в ледышку – первый признак, что мороз за сорок... Не заметил, как прихватило лоб, щеки.
Все годы пребывания на Колыме больше всего боялся обморозить лицо. Поэтому часто щупал его на морозе, проверял чувствительность, берег... Актер без лица – не актер! И в прямом, и в переносном смысле. Свято помнил это, верил: если суждено остаться в живых, мое лицо мне понадобится. Вот и сейчас, как только почувствовал, что деревенеют щеки, вытянул из-под воротника бушлата обрывок байкового одеяла, заменявшего шарф, обмотал им лицо, оставив наруже только глаза. Пока растирал щеки, пока заматывался и прятал руки в варежки, онемели пальцы...
Мелькнула мысль: "Зря вышел в такой мороз – не дойду!"... В памяти возникли герои книг Джека Лондона: мужественные, сильные, выносливые мужчины, неизменно выходившие победи-телями из любых, самых жестоких схваток с Севером, если только в их души в критический момент не заползало сомнение. В таких случаях сомнение будило воображение, воображение рождало страх – в результате страх разъедал, парализовывал волю человека.
Надо было идти быстрее, чтобы согреться, но не слушались, не шли распухшие, ватные ноги... Несколько раз оступался, падал... поднимался... Продолжал идти через силу, в надежде, что вот-вот появится "второе" дыхание, станет легче. Одышка заставила смириться – явно не срабатыва-ло, не справлялось перетруженное сердце. Когда в очередной раз споткнулся и упал, окончательно понял: придется отдыхать – идти дальше нет сил.
Так и остался сидеть на дороге.
Нежный, хрустальный звон стоял в ушах – утренняя поземка играла стеклянными иглами изморози, катая их по ледяному насту. Казалось, звучит светлая, как детский хор, весенняя музыка.
Когда немного восстановилось дыхание и унялось сердце, собрался с мыслями, пытаясь определить, где нахожусь и долго ли шел. Прислушался, в надежде поймать знакомое бормотание поселковой "Червонки". Обычно ее хорошо было слышно за несколько километров. Сейчас, кроме звенящей тишины в ушах и собственного свистящего дыхания, ничего не услышал – "Червонка" молчала. Значит, время уже перевалило за семь часов утра.
Светало... По знакомым очертаниям ближних сопок выходило, что отошел от поселка всего-навсего километр-полтора, не больше. Через силу поднялся. Поплелся, дальше. Ветер дул навстречу. Одолевал холод. Не было ни одной клеточки тела, которая не страдала бы... Малейшее движение вызывало озноб, приносило мучение. Хотелось съежиться, оцепенеть, забыться... Но всякий раз кто-то невидимый во мне наперекор моей слабости упрямо твердил: вставай, иди, двигайся, двигайся... В этом твое спасение.
По опыту предыдущих зим знал: нет злейшего врага для человека, идущего или работающего на большом морозе, чем жаркий костер и частый "перекур",только работа и движение, движение... Без конца движение, иначе конец!
Итак, все мои заочные банные расчеты за теплым бойлером полетели к чертям, если за два с лишним часа пути мне удалось одолеть всего километр с небольшим. Сколько же потребуется времени на весь путь?.. Ответ не оставлял никаких надежд. Получалось, что идти придется сутки – не меньше. Ни физических сил, ни иной энергии преодолеть это расстояние во мне не было.
Что же делать? Идти или возвращаться? Похоже, что любое мое решение уже ничего не меняло. Пойду ли я вперед или возвращусь, безразлично – конец один. Еще час-другой, и я или замерзну на тропинке, или окажусь в той точке, откуда возвращение назад окажется одинаково невозможным, как и путь вперед. С каждым моим шагом вперед уменьшалась вероятность возвращения.
Да и куда возвращаться? В лагерь? Зачем? Чтобы медленно умереть там? Ведь предчувствие близкого конца и погнало меня, больного, из лагеря в дорогу...
Мозг мой мучительно переваривал весь этот хаос лихорадочных мыслей и наконец выбросил единственный безжалостный в создавшейся ситуации ответ: "Возвращайся".
Какое-то время я еще продолжал автоматически передвигать ноги, двигаясь как автомобиль с выключенной скоростью, потом остановился, медленно повернулся спиной к леденящему ветру и поплелся, спотыкаясь, обратно.
Ни отчаяния, ни жалости к себе я не чувствовал. Скорее наоборот: сознание принятого реше-ния и ветер, от которого наконец нашел спасение, подставив ему спину, принесли облегчение.
Отчаяние настигло поздно ночью, когда я, насквозь промерзший и обессиленный, перевалил через порог остывшей бани, ткнулся на свое обычное место между теплым бойлером и стеной и завыл, как собака, почуявшая покойника.
* * *
Прошло три дня. И вот снова начальник лагеря вызвал банщика и приказал топить баню.
Целый день несколько слабосильных зеков скребли, чистили, мыли полы и лавки в парной, грели воду и топили бойлер. Две сорокаведерные деревянные бочки, заменявшие ванны, были наполнены горячей водой. Втайне от банщика мы исполнили традиционный "ритуал" – помочились в обе бочки, выражая тем самым нашу пламенную любовь к начальству, умудривше-муся за несколько зимних месяцев отправить на тот свет половину вверенных им заключенных.