Текст книги "Шлимазл"
Автор книги: Георгий Петрович
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
Георгий Петрович
Шлимазл
– Мама, а что такое шлимазл?
– Шлимазл, мой сыночек, – это ты.
ЧАСТЬ I
Еврей по крови, христианин по вероисповеданию, крещенный в Слуцкой церкви города Перми Борис Натанович Элькин впал в состояние астенической плаксивости и злобной раздражительности. Вообще-то эти два симптома трудно уживаются в организме одного пациента потому, что у злобы сухие глаза, но вот у Бориса Натановича было именно так и не иначе. Как человек образованный и не лишённый зачатков аналитического мышления, он попытался найти причины душевного дискомфорта и даже попробовал дать научное определение своему психическому состоянию, но ничего путного из этого не выходило. При этом он залез в такие дебри, выпутаться из которых совершенно не представлялось возможным. Проще всего было бы объяснить угнетенное состояние духа болезнью жены, но в том-то и дело, что всё началось гораздо раньше, чем появились первые клинические признаки заболевания супруги. Почему вообще меланхолия бывает чёрная, тоска – зеленая, а печаль – светлая? Кто первый определил цвета этих могильщиков хорошего настроения? И почему все эти гадости, включая хандру, апатию, скорбь и кручину, принадлежат исключительно к женскому роду? Сие неизвестно.
Думал-думал Борис и решил плясать от ностальгии. Тоже ведь не мужского рода явление и тоже ведь – тоска. Тоска по утраченному! Диагноз, кстати, среди олим хадашим 11
Оле хадаш – недавно репатриировавшийся в Израиль (иврит)
[Закрыть]весьма распространённый. Только, было, он на анализе слова сосредоточился, как всплыло в голове немецкое «Heim weh», что должно обозначать, вероятно «боль по домашнему очагу, по Родине», попробуй точно переведи, когда слова ни предлогами, ни суффиксами не связаны. Чтобы совсем не запутаться, решил начать с самого простого: с анализа грусти-печали.
Пример? Да вот извольте. Постучался как-то великий русский писатель, полжизни прозябавший непонятно на каком положении у мадам Виардо: то ли на положении иждивенца, то ли на правах любовника, скорей всего – последнее, ну, так вот, постучался он к ней в окно спаленки, а она – Полина – возьми, да и не открой, по причине наличия в организме критических дней неделикатного свойства. И закручинился тогда Ваня, вспомнил ядрёненьких, пахнущих березовым веничком по субботам, крепкогруденьких, задастеньких девок в папенькином имении, у которых под цветастеньким сарафанчиком панталончиков отродясь не водилось, и которые за кулек жамок или коробку конфектов (так эти сладости в то время назывались) полной взаимностью на чувства барчука отвечали, а за козловые полсапожки пылко влюблялись по гроб жизни и отдавали себя благодетелю всю без остатка; вспомнил певец русской природы их провинциальные прелести и светло так опечалился или, скажем, легко так загрустил. С прозаиком всё понятно, причина для утраты настроения какая-никакая, но имеется, а вот когда на фоне полнейшего внешнего благополучия: здоровье, гражданство, частная клиника – полное отрицание и абсолютное невосприятие окружающей действительности, и тоска смертная, тоска звериная, когда больше хочется не кого-то ушибить, а себя зарезать, вот это от чего?
Когда не замечаешь хорошее, а выискиваешь крупицы негативного, когда все замечательно в плане экологическом: чистая вода, вкуснейшие продукты, свежайший в мире воздух, по причине отсутствия антисемитов в радиусе, страшно сказать скольких километров – и все это игнорируется, но культивируется ненависть к жаре, к кусачим мошкам в Цфате, когда удивление внешним видом ортодоксальных евреев граничит с неприязнью, когда сам по себе напрашивается вопрос: как умные люди могли придумать себе добровольную пытку – носить в африканскую жару чёрные, плотные сюртуки, кипы под цилиндрами и даже меховые шапки эпатажного покроя (встречаются в Цфате и такие), как можно изобрести головной убор – кипу, который настолько мал и неудобен, что крепится к волосам специальными защепками? И как, вернее, к чему крепить его лысым? На клей БФ садить, что ли?
Он сотни раз наблюдал, как лёгкий ветерок приподнимает незафиксированный край кипы, отчего она становится вертикально, угрожая улететь куда-нибудь к чёртовой матери при следующем, более сильном порыве ветра. Он даже желал в душе, чтобы это, наконец, произошло, и чтобы упрямцы догадались изобрести нечто более рациональное, но кипы с голов, вопреки всем физическим законам, наземь не падали, и вообще причиной его депрессии были не кусачие мошки, не адская жара, и не меховые шапки суперортодоксов. Причина была более чем уважительная. Умирала жена, жена любимая, и никто на Святой земле не мог воспрепятствовать этому. А почему заболела именно его жена, почему запустили болезнь до стадии неизлечимой, будучи сами докторами? Как это почему? Да, потому что он – шлимазл! Вот и всё объяснение.
«А может быть, меня Боги наказывают за неверие мое? – думал он, – но почему в таком случае, её убиваете, а не меня? Она-то как раз вам верит. Вон мама моя Бога иудейского сто раз костерила, просила наказать за скверну её в качестве доказательства Его существования и что? А может быть, это и есть наказание Господне? Умно! Очень даже умно! Что такое твое личное несчастье по сравнению с несчастием твоего ребенка?»
И звучал в ушах при виде синагоги мамин голос. Про войну мама рассказывала:
Три дня чудом избежавшие ареста две взрослые женщины и тринадцатилетняя девочка прятались в лесу недалеко от Витебска. Чудо явилось рано утром в образе старого почтальона Петруся Кацубы.
Поздоровался. Оглушил новостью с порога: «Облавы в городе. Евреев забирают и увозят. Не щадят ни стариков, ни детей»
Петрусь пришел не один – привел с собой сноху. Белорусок тоже забирали, если их мужья занимали командующее положение в армии. Как немцы узнавали, кто есть кто – догадаться нетрудно. Осведомители давали информацию добровольно, исправно и на удивление ретиво.
Вот войдут, бывало, вечером немцы в село, а уже утром точно знают, где еврей проживает, а где жена командира прячется.
– Соня, а где твой? – оценивающе оглядел большой живот хуторянки Петрусь.
– Уехал вчера в город с её родителями, – кивнула на племянницу, – и почему-то не вернулся.
Теперь она знала почему. Арестованы сестра с мужем. И её Натан арестован. Сомлела от ужаса. И заплясали лихорадочно ярёмные вены на белой шее.
– Какая ты большая стала, Ханочка, – улыбнулся старик племяннице, – чужие детки быстро растут. Давно ли твоей матке целый ворох телеграмм принес, когда ты родилась, и вот ты уже невеста. Эх! Твою мать! – закручинился старик. – Тебе ли, такой красавице, без батьки по лесам бегать? Торопитесь, девки, а то воны придуть, а вы сховаться не успеете.
Петрусь торопил не зря. Не успели еду в корзину уложить, как послышался шум мотора.
Уходили огородами и уже из лесу видели, как выпрыгивали полицаи из машины, как рыскали по двору, по сараям. Слышали веселый мат, выстрелы: наверное, корову застрелили, а кого там еще стрелять?
Петрусь вывел женщин через болото на чистое место, сам направился домой, а беглецы пошли, куда глаза глядят. К вечеру третьего дня повезло – наткнулись на своих. Два солдатика, небритые, оборванные, но с оружием возникли из тумана.
– Пожрать дайте.
Как не дать? А сноха Петруся ещё и бутылочку им предложила. Зря старый Петрусь положил снохе в узел самогон «для сугреву». Ох! Зря! Пока трезвые были солдатики, все было хорошо, а как выпили – стал тот, что постарше нехорошо глазами поблескивать.
– Хороший немцы своим подстилкам харч выдают.
– Да, что вы такое говорите? Она жена командира, а я – еврейка. Нам ли с немцами хороводиться?
– Сколько тебе лет? – старший подошёл к Хане.
– Ребёнок она ещё, – похолодела от ужаса Соня, – тринадцать лет.
– А на вид все семнадцать дашь, – оскалился с грозной веселостью. Намотал густую косу Ханы на кулак. – Счас мы твой возраст по вместимости определим и метрику тебе жидовскую выпишем. Ха-ха!
Упала тетка на колени, обезумев от страха.
– Меня возьмите, пощадите девочку.
– Да ты ж брюхатая!
– Ну и что, ну и что? – кричала тетка.
Солдат передернул затвор.
– Не кричи так, Соня, – заворожено не сводила глаз с блестящего ствола сноха Петруся. – Если они нас застрелят, что потом с Ханой будет?
Старший завел Хану в кусты. Один раз вскрикнула девочка и замолчала. Потом старший держал женщин на мушке, пока второй уходил в кустарник. Вернулся. Отошли. Посовещались коротко. Убивать не решились и не из гуманных соображений, скорее всего, а из-за страха быть услышанными. Выстрел в торфянике далеко разносится. Забрали у женщин всю еду, теплые кофты с носками снять не забыли, и ушли в туман.
Хана не плакала. Сидела, пытаясь прикрыть грудь разорванными краями кофточки, и безостановочно стряхивала с бедер, что-то, никому кроме неё не видимое, как будто по ней ползали черви.
– Встань, детка, на корточки, счас же! Потужься! – приказала сноха. – Господи! Даже воду скоты забрали, помыть девочку нечем. Вот у каких молодцев мой дурак командиром был, а я теперь из-за него по лесу бегать должна.
Еще день прятались в лесу, а когда вошли в село, чтобы колечко на еду выменять, сразу же наткнулись на полицаев. Запихнули беглецов в старую школу, а там уж человек двадцать томились. Кто без документов, кто по подозрению на еврейское происхождение, кто по обвинению в воровстве (у немцев с этим строго было), солдатиков тоже было несколько человек, только не те попались, а другие. Осень поздняя была, ночи холодные становились. Разломали мужики парту, растопили буржуйку, а тут и развлечение нашлось. Раввин древний, как иероглиф, в толпе затесался. Он всегда был старый. Сонин отец помнил его на своей бар-мицве 22
Бар-мицва – праздник совершеннолетия у мальчиков. Празднуется у иудеев в тринадцать лет.
[Закрыть]. И уже тогда он был немощен и стар. Когда отец с Соней встречали его в городе, он всегда удивлялся, что старец еще жив.
– Смотри, доченька, – говорил отец, – ему сто лет, если не больше, а знаешь, почему его Господь к себе не забирает? Потому, что он – праведник, а они на земле больше других нужны. Святых-то у нас не густо, все больше грешники.
А святой этот производил впечатление человека, пережившего свой разум. Он бродил голодный по лесу один, не удивился и не испугался, когда его арестовали, и сейчас пошел послушно за двумя здоровыми, молодыми мужиками, доверчиво поглядывая снизу вверх на своих конвоиров. И когда эти бугаи спустили с него штаны, он, казалось, не понял ничего и не пытался одеться, а просто стоял, стыдливо прикрыв срам. А затейники схватили за руки, за ноги высохшего от старости раввина и с хохотом посадили несчастного на раскаленную плиту. Сначала раздался тонкий, прерывистый крик, как будто сойка голос в кустах подала, а потом запахло паленым мясом.
– Ну, что тут у вас? – заглянул в дверь часовой.
– А это мы чёрта пархатого на сковородке жарим.
Угодить хотели полицаям ворюги и угодили, скорей всего, потому что утром их всех выпустили.
В этом месте рассказа мама всегда принималась плакать второй раз. Первый раз она начинала всхлипывать, рассказывая про Хану. Борис не любил начала зимы, потому что в это время, перед праздником великого Октября (мама называла его «кровавым» ), начинали на северном Урале колоть поросят. Визжали предсмертно хрюшки то в одном конце улицы, то в другом, и крепко пахло паленым мясом, да и как запаху не быть, когда почти в каждом дворе паяльной лампой туши обрабатывали. И всегда в это время мама рассказывала ему эту историю, и всегда он чувствовал себя почему-то виноватым. Сам не знал почему. Виноват, и всё!
Зато он знал прекрасно, чем закончится мамино повествование.
– Ну, почему Господь не заступился? – спрашивала она. – Ну, хорошо, не спас грешников, неверующих евреев в беде оставил, но Ханочка наша, но раввин этот бедный, их-то за что? За чужие грехи? Нет, мне такой бог не нужен, потому что он, в таком случае, чудовищно несправедлив.
В этом месте монолога мама уже не плакала, а говорила, гневно поднимая сухие глаза к потолку.
– Ну, порази меня громом, если я не права, убей меня, накажи или переубеди! Молчишь? Будь ты проклят! За маму мою, за Натана моего, за сестру мою, за всех, кого эти сволочи убили, а ты и пальцем не шевельнул для их спасения.
Вот в результате подобных разборок с иудейским богом и был крещён в Слуцкой церкви города Перми еврей по крови Борис Натанович Элькин. Выкрест, если короче сказать, на свет появился, хотя выкрест – это еврей обрезанный, который в другую веру обратился, а у Бориса ввиду тотального уничтожения раввинов ничего лишнего обрезать не успели.
«Нет, и не может быть большего антисемита, чем выкрест», – бытует мнение или, если угодно, гласит народная мудрость.
Чушь это всё! Не так уж и мудр народ, если придумал пословицу: «Нет дыма без огня».
Ещё какой дым бывает! Ни сном, ни духом не знает человек, а про него такое наплетут – век не отмоешься. О том, что евреи кровь христианских младенцев пьют, тоже ведь народ придумал и не от большого ума, надо полагать, а скорее от злобы да от врожденной тупости.
Не антисемит, конечно, Борис Натанович, но, живя на улице Ахат Эсре в Цфате и проходя ежедневно мимо синагоги на соседней улице, он почему-то каждый раз вспоминал всю эту ересь про выкрестов и мамин рассказ. В синагогу он ни разу не вошел и виноватым при этом себя не чувствовал. Наоборот!
«Он вас предал, а вы ему молитесь, – думал он, косясь на посетителей небольшого домика со звездой Давида на фронтоне. – Вы мне объясните вразумительно, почему он шесть миллионов ваших единоверцев в крематорий отправил, почему он нашу Ханочку от насильников не защитил, и я тогда на коленях все синагоги мира оползу. Спасительную длань Господь не распростер потому, что заповеди его не исполняем? Но мочь предотвратить убийство и не сделать этого – значит потворствовать палачу. А если их руками расправился за неверие в Него иудеев – значит, сам палач! А если хотел помочь, но не смог, то это и не Бог вовсе! Разумно ли на него молиться?»
О том, что его православный Бог тоже в свое время, на гибель десятков миллионов ни в чем неповинных людей в Гулаге глаза закрыл, он также не забывал и по той же причине в церковь не захаживал. Атеист-самоучка! Сам до всего допёр, и не потому, что большевики атеизм, как картошку, насаждали, а потому, что кресты на храмах рубили, а Он их не покарал. Проповедуй коммунисты религию, и он бы еще быстрее в атеиста превратился, по причине врожденной поперечности.
Шлимазл – так звала его мама за невезучесть, сам себе приключения на одно место находил и сам же, надо отдать справедливость, из этой профунды вылазил. Мама Соня знала, что говорила. Куда уж более неудачливому быть, чем он.
Родился в концлагере. В шесть лет упал коленом на разбитую бутылку, заработал остеомиелит, с тех пор, как увидит острые, как бритва, неровные края отбитого донышка от бутылки, так холодок по спине.
В двенадцать тяжелое сотрясение мозга. Все, как и положено шлимазлу. Возили доски зимой с делового двора на вокзал. Туда сани шли груженые, обратно – пустые. Вот и повадились пацаны, живущие у вокзала, садиться без спросу и до школы ехать зайцем. Видели их возницы, конечно, но позволяли. Авось, не надорвется лошадка, если одного пацаненка подвезет. Что он там весит-то? Борька тоже решил таким манером прокатиться. Оглянулся усатый детина, увидел, что сел без спросу чернявенький пацан, и не прогнал, и не сказал ничего.
«Хороший дяденька», – решил Борис.
А хороший дяденька взял с передка березовый дрын толщиной в руку и со всего размаха бац! Прямо по губам удар прошелся. Лопнули губешки, как спелая клюква, и выпал из саней кровавым ртом в снег. Почему других не били, а били его? Потому что он – еврей, или потому что он – шлимазл? Спросить об этом у хорошего дяденьки не удалось. Известно лишь, что сотрясение мозга неудачник получил серьезное и всю жизнь потом головными болями после поездки в транспорте мучался.
Про то, что товар дефицитный, билеты железнодорожные, прямо перед его носом заканчивались, мы и повествовать не будем, к чему бумагу портить и время у читателя отнимать?
Дня не проходило без приключений. Послала мать к сапожнику валенки подшить. Дала последние пятьдесят рублей одной большой купюрой. И ведь потерял, а дома шаром покати, и занять не у кого. Не била мать в тот раз, хотя, что уж греха таить, раньше избивала нешуточно. А потом сама плакала, жалела шлимазла, говорила, что нервы после концлагеря ни к черту. Не наказала в тот раз, но так огорчилась, что два дня ходил туда-сюда по той тропинке, где предположительно деньги вместе с носовым платком из кармана выпали. К зиме дело близилось, грязь со снегом по дорожке, и ведь нашел на третий день. Бывает же такое чудо! Прямо у порога сапожной мастерской, притоптанная в грязь, лежала его пятидесятирублевка. Сколько людей мимо прошли, и не один не заметил.
А вот еще случай. Были при Хруще перебои с хлебом. Бегали ребята с вечера очередь занимать. Бегут по деревянному тротуару пацаны, кто обут, а большинство – босиком. Торчит в одном месте шляпка ребристого уральского гвоздя сантиметра на два над доской, и ведь все благополучно пробежали, а Борис, как шаркнет с разбега босой ногой, так и развалил подошву от пальцев до пятки. Ну, почему опять он? Что за проклятие?
Или вот еще. Начитались пацаны Хаггарта, Штильмарка, Фенимора Купера, вообразили себя кто пиратом, а кто индейцем, и давай в классную дверь нож метать.
«Дайте мне, дайте мне!»
Уже и звонок прозвенел, дали Борису, наконец. Метнул и лихо воткнул. Глубоко клинок в дерево вошел, упруго подрагивает ручка, и в этот момент открывается дверь и заходит директор сообщить, что учитель химии заболел. Мало того, что попался шлимазл, так ведь не простому учителю, а самому директору. Беспросветная невезуха, хотя если с другой стороны посмотреть, то, что получается? А то, что все большие неприятности заканчивались в основном благополучно. Смотрите! Родился в концлагере, но остался живой, хоть шансов выжить было ноль. Болел остеомиелитом, неподвижность коленного сустава прочили – выздоровел. Стал бегать – не догонишь. Губы дрыном хороший дяденька размозжил, но ведь зубы-то целы! Что это? Кто-то оберегает его? Покровительствует? Помогает в последний момент? Очень хотелось бы верить, что наверху опекун имеется, если бы не прочитанный у какого-то иноземца, контраргумент: «Ну, зачем? Для чего Богу дождь для тушения пожара организовывать? Если он такой властью располагает, то не разумнее было бы возгоранию воспрепятствовать и пожар этот упредить?»
В армии в Литве на учениях ухитрился Борис не по своей вине вместе с машиной с моста в речку ухнуть. Восемь метров пролетел и опять хуже всех. Старшина выпал в воду – и не царапины, радист Маликов в кузове сидел – щеку разорвал от виска до подбородка. И здесь ему явная выгода и очевидный профит. Был радист мужиком трусоватым, лицо имел бабье, с птичьим подбородочком, а тут такой шрамище симпатичный, и сразу же мужественности в лице поприбавилось, бздиловатость же, наоборот, ушла с лица – даже подбородок волевым смотреться стал. Всю жизнь потом будет хвастаться хиляк, что удар бритвой в схватке с бандитами получил, защищая честь и достоинство дамы сердца. А Борис, как всегда, хуже всех. Тяжелейшая черепно-мозговая травма, ну и костей наломал – не сосчитать. Маячила в перспективе инвалидная коляска. Не впал в безнадегу, ползал по ночам на коленках, потом со стульями передвигался и не на секунду не сомневался, что все у него заживет. Нет, был опекун наверху, определенно был.
«Самогон из калтошки, но заку цацкий», – восторженно шепелявил от предвкушения ночного балдежа сосед по палате. Он десантник, сломал себе бедро, неудачно приземлившись с парашютом, завел роман с уборщицей на госпитальной кухне и теперь получал от нее вознаграждение за оказанное ей внимание в виде отвратительного картофельного самогона.
– Что еще за «заку цацкий?»
«Заку цацкий» – это закусь царский, презентованный десантнику его возлюбленной. Надрались безмолвно и до обездвиживания. Протестовала печень, отвыкшая от алкоголя. Рвался наружу закусон, испоганенный сивухой. Встать не было сил. Бекнул прямо на коврик у кровати. Открыл глаза, когда доктор Варанавичус уже входил в палату. Покрутил брезгливо носом, попросил немедленно открыть форточку и направился койке Бориса. Сейчас он наступит на блевонтин, и… Борис свесился с кровати, перевернул коврик, в следующую секунду доктор наступил на него, не заметив, что коврик лежит изнанкой кверху. Чавкнуло под ногой и волной по ноздрям шибануло зловоние. Коврик даже подался в строну, скользнув по плохо пережеванной царской закуси. Все! Триздец, позор и всеобщее армейское презрение! Ан, нет! Тот, который наверху, отвлек внимание, перекрыл доктору обоняние и спас Бориса.
Через шесть месяцев принесли ему костыли, а он встал и побрел из палаты на своих удачно сросшихся, но еще не окрепших после двух открытых переломов голеней ногах.
– Куда ты, – закричали хором, – нельзя без костылей, держите его, а то из-за длительного лежания у него может развиться ортостатический дефект, и он упадет от головокружения.
– Где тут у вас весы, интересно узнать, сколько килограмм я за шесть месяцев потерял.
Всю войну старшая медсестра раненых таскала, всего насмотрелась, а тут прослезилась.
– Что же вы плачете, Ирэна Витольдовна?
– От радости за него!
Был наверху заступник и хранитель, зачем Бога черной неблагодарностью гневить? Несомненно, был.
После армии жизнь катилась у шлимазла без приключений. Такое благополучие началось, что даже кличку мамину стал под сомнение ставить. Все пристойно, скучно, недосолено, противно – патология! Правда, патологический период существования длился недолго, очень скоро началось нормальное для него течение жизни.
Поступил в Пермский мединститут. Послали после третьего курса на картошку в деревню Уса. Млел от сознания тайного превосходства. Всех по отсталым старушкам распределили, а его поселили с коллегой-рентгенологом. Все бы хорошо, если бы не сосед по квартире. Предупредительный до странности. На любой случай жизни ответ: «А могла бы жить».
– Саш! Кино индийское привезли, – заглядывает в глаза жена, – давай сходим.
– Одна сходила в кино, деньги семейные потратила, вместо того, чтобы флакон супругу выставить, а могла бы жить, себя не мучить, врачей!
– Давай купим Васе полушубок, – жена о пасынке просит, – а то зима на носу, а ему ходить не в чем.
– Одна купила полушубчик на последние деньги, а могла бы жить.
Он год назад до Борисова приезда нос супружнице сломал от избытка нежности, и с тех пор у нее каждое утро кровь на подушке. Уже и хлористый кальций пила и тампонаду ноздрей с перекисью водорода делала – все без толку.
И все ходила к студенту в отсутствие мужа Вера – так звали Сашкину супругу, прислонялась спиной к косяку, жаловалась, что обижает отчим Ваську, и не забывала говорить, с притворным испугом оглядываясь на дверь, одно и тоже:
– Ой! Если он нас застанет, он убьет тут нас обоих. Ревнивый кобель! Сам гуляет, а меня ревнует к каждому столбу. Мне уже и подружки говорили: «Да дай ты кому-нибудь, чтоб не зря от него побои выносить».
Поправляла прическу, одергивала кофточку, прикусывала нижнюю губу, отчего губа становилась полней и ярче – известный прием деревенских соблазнительниц, опять с фальшивой тревогой выглядывала в окно, говоря при этом:
– Он, когда ухаживал за мной, такой смиренный был. Такой смиренный, что только потом с ним изделалось?
– А «изделалось» с ним то, – думал Борис, – о чём поётся в известной частушке:
Меня милый провожал,
Всю дорогу руку жал.
А у самых у дверей
Надавал мне пиздюлей.
– Вот в этих двух строчках, – печально констатировал Борис, – и сосредоточена квинтэссенция деревенской жизни.
Он чувствовал нафталиновый запах кофточки – достала, наверное, из сундука, а потом это «он нас застанет» – что уж тут гадать? Готова дамочка к отмщению за все перенесенные от мужа мерзости, надо бы утешить, но уж больно неказиста, да и рентгенолог в любую минуту может войти – больница в ста метрах от дома.
«Чем объяснить, – думал Борис, – что нормальная, в сущности, баба, ну пусть не красавица, но и не урод, трезвая, аккуратная, работящая, судя по всему, сходится с хамом, самодостаточным кретином, который её откровенно презирает, изменяет ей, не скрывая амурных похождений, а наоборот: бахвалясь ими; пьет, бьет её и, тем не менее, она с ним живет? Любовь? Да какая к черту любовь? Только намекни, и приляжет, на все согласная. Так почему живет? Ясно почему. Нищета российская. Куда идти, когда годами в очереди на квартиру стоят. А если и есть куда уйти, так он же будет окна бить, позорить на всю деревню и заступиться некому. Вот если убьёт, тогда другое дело, а так кому жаловаться, если участковый ему друг закадычный, со школы за кадык вместе закладывают».
Борис изображал участие, врал, что ему срочно нужно уходить, и даже выходил с ней вместе из комнаты, с тоскливой обреченностью осознавая, что добром эти визиты не кончатся, независимо от того, как он будет себя вести по отношению к соседке. Нутром своим, еврейским генетическим чутьем на опасность, знал почти наверняка о надвигающейся угрозе, но ещё более определенно он знал, что от него уже ничего не зависит. Очередная неприятность для шлимазла вызревала, как нарыв, и была предопределена. Так бывало с ним уже не раз, когда в малознакомой компании оказывался агрессивно настроенный к нему человек, и когда нельзя было избежать конфликта, как бы он себя при этом ни вел, когда не хватало ума встать из-за стола и уйти. Ума хватало, конечно, но он всегда боялся, что его обвинят в трусости, особенно те из них, кто с удовольствием муссировал многочисленные анекдотические выдумки про врожденную робость иудеев и якобы изобретенное ими для личной безопасности в бою кривое ружье, для того чтобы можно было стрелять этим оружием из-за угла.
Поэтому Борис компанию не покидал, но резко ограничивал приём алкоголя, дабы в предстоящей драке быть трезвее противника.
Не успел отделаться от мамы, как пришёл её сын – Вася, мальчик лет тринадцати. Он купил два билета в кино «Черный принц» и деньги взять за билет отказался наотрез. Борис сбегал в сельпо и купил пацану футболку. К вечеру разразился скандал. Борис зашёл в коридор и услышал:
«Он что? Хахаль тебе? – кричал Сашка обесцвеченным алкоголем и никотином голосом, и стало ясно, что сосед сильно пьян и злобен, и злоба эта подогревается беззащитностью жены и отчетливым ощущением собственной безнаказанности, когда можно унижать, оскорблять, бить можно, калечить можно, вот только убивать нельзя. – За какие такие красивые глаза он твоему выблядку футболку купил? В глаза мне! В глаза мне курва смотри!»
Послышались глухие удары, приглушенные крики, забежал в комнату испуганный Вася в разорванной футболочке, за ним ворвался Сашка. Борис, может быть, и не встрял бы в эту свару, но мальчишка спрятался за его спину, и это решило дело.
– Бить не дам, – твердо сказал он соседу, и хоть был Сашка пьян, но сообразил, что ему не уступят и что голыми руками ему студента не взять.
– Ах, вон оно что? Да я вас щас обоих!
Сашка выскочил в коридор и вернулся с топором. Дернул за ручку – закрыто. Ударил по двери сплеча. Хорошо, что дверь с двумя поперечинами в паз и с откосом, а ещё хорошо, что наружу открывается – легко с петель не сорвешь. Когда попадает топор по поперечине, то отскакивает, а как вдоль волокна – вязнет. Борис приподнял тихонько крючок, определил по звуку, что топор завяз, и со всей силы ногой по двери. Сначала Сашке дверями по морде досталось, а потом студент добавил. Дал в нюх со сладкой злобой, скатил с крутого крыльца на улицу, и Сашка очень быстро успокоился, протрезвел вроде даже, за топором больше не побежал и ни за каким другим инструментом тоже, вот только всё за запястье хватался и морщился, как от боли. А утром съездил сосед в район и вернулся загипсованный: перелом обеих костей предплечья. Через час заявился участковый. Поздоровался, улыбнулся приветливо, и понял шлимазл, что пощады ему не будет, по улыбке понял. Он всё объяснил, рассказал, что Сашка бил жену и что Васю хотел избить, а он – Борис – не дал.
– Да вы сами Васю спросите, – предложил Борис.
Оказалось, что Васю, не смотря на ранний час, отсутствие транспорта и начало занятий в школе, отправили зачем-то к бабушке в другой район. Борис догадался зачем – свидетеля убрали, но ведь жена ещё имеется.
– Ничего я не слышала и не видела, – нарочито громко гремела посудой Вера, стараясь не смотреть на студента, – у меня стиральная машина работала, она старая уже – шумит, как трактор.
– Но он же пьяный был в хлам! Он же гонял вас там, Васе футболочку порвал!
– Ничего не знаю, я ему не подносила, – непонятно почему раздражалась Вера, – разбирайтесь сами, не суйте вы меня в это дело.
– Ну, вот дверь, дверь я сам что ли, изрубил, – убеждал мента Борис.
– Эх! Борис Натанович! Тут раньше такие архаровцы жили, вся деревня со страху тряслась, вот они и порубили дверь-ту, как вы докажете, что её Саша изрубил? Где у вас свидетели? Где?
– Ах! Вот как? В таком случае, и я заявляю, что не спускал соседа с лестницы, у вас ведь тоже свидетелей нет, – мстительно нажимал Борис на слово «свидетель», – если хотите знать, я его вообще вчера не видел, и протокольчик ваш я подписывать не собираюсь.
Проиграл поединок участковый. Ему надо было бы попросить ласково, объяснительную записку написать, но сначала предупредить об ответственности за дачу ложных показаний, на эту удочку много дураков клюет, не зная, что это его законнейшее право: врать, изворачиваться, защищая себя, а вот, поди ж ты, так боятся ответственности, что забывают о том, что они и не свидетели вовсе, а обвиняемые, и что они вправе вообще рта не раскрывать. Убогость наша!
Ну, а когда испугается допрашиваемый до побледнения лица, нужно было сразу же смягчиться и якобы на сторону обвиняемого стать, сказать, что Сашка этот – пьянь, рвань и что поделом ему – подлецу руку сломали, надо бы и вторую починить. И тогда студент, почуяв в лице участкового единомышленника, горя справедливым негодованием, описал бы, как он калечил гада, и подпись бы свою под протокольчиком оставил, и тем самым и себе бы подписал приговор. Дилетантом оказался участковый. Что с него возьмёшь?
«А здорово я выкрутился, четко я мента сделал», – гордился собой Борис, сидя в автобусе. Работа в деревне закончилась как раз через день после инцидента, и теперь, по пути домой, он прокручивал в уме происшествие. На Веру он не обижался, он же понимал, что дай она показания на мужа – и будет бита неоднократно, и будет он над ней глумиться (слово-то, какое емкое – «глумиться» ), и каждый раз после экзекуции он будет приговаривать: «А могла бы жить!» А ещё думал Борис о том, что если нельзя в долг давать, потому что не отдадут, и заступиться за слабого нельзя, потому что тебя же за это и накажут, так чем же тогда от подлеца отличаться будешь? А вот чем, наверное: подлец от рождения сразу знает, как себя надо вести, чтобы в историю не попасть, а хороший человек подловатеньким вынужден становиться из-за несовершенства родного законодательства и от соприкосновения с жестокими реалиями жизни. Во как!