Текст книги "Творцы будущих знаков"
Автор книги: Георгий Оболдуев
Соавторы: Василиск Гнедов,Алексей Крученых,Михаил Ларионов,,Елена Гуро,В. Мазурин,Павел Филонов,Геннадий Айги
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
«Дыр бул щыл…»
Дыр бул щыл
убешщур
скум
вы со бу
р л эз
1913
Высоты
(Вселенский язык)
е у ю
и а о
о а
о а е е и е я
о a
e у и e и
и e e
и и ы и е и и ы
1913
Весна гусиная
те ге не
рю ри
ле лю
бе
тьлк
тьлко
хо мо ло
ре к рюкпль
крьд крюд
нтпр
иркью
би пу
1913
Отчаяние
из-под земли вырыть
украсть из пальца
прыгнуть сверх головы
сидя идти
стоя бежать
куда зарыть кольца
виси на петле
тихо качаясь
1913
Любовь тифлисского повара
Памяти Нико Пиросмани
Маргарита,
твой взор и ледяные бури
острей, чем с барбарисом абxазури,
душистей молодого лука
сверx шашлыка,
но, как полынь, моя любовь горька,
ч и x а ю, сам не свой
р ы ч у н а в з р ы д, —
потерял я запаx вкусовой.
Уже не различаю чеснока,
острой бритвой мне сердце режет
молодая луна —
твоя золотая щека.
Страдаю, как молодой В э р т э р,
язык мой, —
г о л ы й д ь я в о л, —
скоро попадет на вэртэл!..
Шен генацвали, шен черимэ,
М э р и м э!
Бросаю к твоим сливочным ногам
бокал с к о л б а с о й
и утопиться
бегу
в Куру —
ВЕСЬ ГОРЯЩИЙ
и босой!
1918, Тифлис – февраль 1964, Москва
Эх, господи! Ляпач!
В полночь притти и уткнуться
в подушку твоей любви
– Завтра уеду в Москву! —
Освободятся сЕльтерские ноги мои,
ими, как локтем пропеллера, взмахну!
сто лет с тобою проживши
не позабыл о Ней Единой.
ЧЕРЕЗ закорючки капусты, по крышам,
летит мой дух лебяжий
На – фта – линный!
1919
«У меня изумрудно неприличен каждый кусок…»
У меня изумрудно неприличен каждый кусок
Костюм покроя шокинг
во рту раскаленная клеем облатка
и в глазах никакого порядка…
Публика выходит через отпадающий рот
а мысли сыро-хромающие – совсем наоборот!
Я В ЗЕРКАЛЕ НЕ ОТРАЖАЮСЬ!
1919
«пошел в паровую любильню…»
Я пошел В ПАРОВУЮ ЛЮБИЛЬНЮ
Где туго пахло накрахмаленным воротничком
Растянули меня на железном кружиле
и стали возить голым ничком.
Вскакивал я от каждого соприкосновенья
как будто жарко ляпали СВИНЦОВЫМ ВАРЕНИКОМ!
кивнули – отрубили колени
а голову за Шили В ЮБКИ БАЛОН.
. . . . . . . . . . .
и вот развесили сотню девушек
ВЫБЕЛИТЬ ДО СЛЕЗ НА СОЛНЦЕПЕКЕ
а в зубы мне дали обмызганный ремешок
чтоб я держал его пока не женюсь на безбокой
только что вытащенной
ИЗ МАЛИНОВОГОваренья!..
1919
Смерть кувырком
Стосковалась моя железка по кислице салату
и стукальцам небылиц
и закинув несгораемую хату
ввысь подымаюсь как накрахмаленная певица!
Забросил я память от жажды нового —
дыма и шипа бугорчатых машин
негра кочегарно-танцующего голого,
без пиджака… испола! Терпентин!
АРМАТУРЮ! В ТАНЦЫРЬ ЗАКОВАННЫЙ
над пропастью взлетаю как пученье морской буркоты —
И ДЕВЫ ВЛЮБЛЕННЫЕ ДО КОСТИ ИЗЖЕВАНЫ
ПОСЛЕДСТВИЯМИ КРАСОТЫ!..
и вот собрались все
телесными ерзая выступами
коленями пригнули меня к земле
в лоб мягко выстрелили
чмок! квю!
будля умрюк!
1919
«Я прожарил свои мозг на железном пруте…»
Я прожарил свои мозг на железном пруте
Добавляя перцу румян и кислот
Чтобы он поправился, музка тебе больше
Чем размазанный торт
Чтоб ты вкушала
Щекоча ноготком пахнущий терпентином (смочек)
Сердце мое будет кувырком
Как у нервного Кубелика
СМЫЧЁК
1919
Велимир Хлебников в 1915 году
После серного дождя, землетруса,
на обломках горелых бревен
человечек уже мучается
над постройкой нового крова.
Тебе будут плевать в лицо,
по пяткам бить бамбуком,
а ты, ославленный подлецом,
не дрогнув, идешь на всенародные муки.
Художник, бедняга, босяк,
стройный тюльпан пустыни,
без страха,
без денег,
скользишь по камням,
одетый в лучи и овчину.
Мерцающим светом
руки подняты кверху.
Неутолимая надежда
неугасима купина!
И нынче яростней, чем прежде,
И на предвечные времена.
1921
Голод
В избе, с потолком дыряво-копченым
Пятеро белобрысыx птенят
Широко глаза раскрыли —
Сегодня полные миски на столе дымят!..
– Убоинки молодой поешьте,
Только крошку всю глотайте до конца,
Иначе встанете —
Маньку возьмет рыжий леший, —
Вон дрыxнет, как баран, у соседского крыльца!..
Мать сказала и тиxо вышла…
Дети глотали с голодуxи,
Да видят – в котле плавают человечьи руки,
А в углу ворочаются порванные кишонки.
– У-оx!.. – завопили, да оравой в дверь
И еще пуще аxнули:
Там маменька висела —
Шея посиневшая
Обмотанна намыленной паклей!..
Дети добежали до кручи
– Недоеденный мертвец сзади супом чавкал —
Перекрестились да в воду, как зайчики, буxнули.
Подxватили иx руки мягкие…
А было это под Пасxу…
Кровь убитого к небу возносилася
И звала людей к покаянию,
А душа удушенной под забором царства небесного
Облакачивалась…
1922
Военный вызов зау
Уу – а – ме – гон – э – бью!
Ом – чу – гвут – он
За – бью!..
Гва – гва… уте – пруту… па – гу…
– Та – бу – э – шиш!!!
Бэг – уун – а – ыз
Миз – ку – а – бун – о – куз.
СА – ССАКУУИ!!! ЗАРЬЯ!!! КАЧРЮК!
1922
«И будет жужжать зафрахтованный аэроплан…»
И БУДЕТ ЖУЖЖАТЬ зафрахтованный аэроплан
Увозя мои свежие СТИХИНЫ
За башню Эйфеля, за беглый океан —
ТАМ ЖДУТ ИХ ОМНИБУСОВ СПИНЫ,
И ВНОВЬ ИСПЕЧЕННЫЙ– я конкурент мороженой свинины!
Схватят жирные экипажи тонкими руками
Мои ПОЮЗГИи повезут по всему свету кварталов
По Сити, по Гай-Старам
УДИВЛЕННЫЕ ЛЮДИ ОСТАНОВЯТ ДИНАМОМАШИНЫ И ТРАМЫ
И арифмометр – солнце повиснет как бабочка на золоченной раме!
Все читать заумь станут
Изучая мою ПОЭТСКУЮ СУСТЕНЬ…
РАДУЙТЕСЬже пока я с вами
И не смотрите грустными…
1922
Лето деревенское
Чарджуйных дынь золотое темя
И снежная мяхкоть
Медоле-е-ейным запахом пчелу увлечет
– Жь-ж-ж —!..
И жук засохший шушерой шевелится
И мышь, оса, жужжалки,
И ящер криволапый ис – под тюльей кельи
Шершавым язычком уж тащится на медососье!
И дыню все облапили как тетеньку!
В полях поляжет полдень жаркий
И все жуют нежай-й-йшие плоды
И не страшат лучей нарывные булавки!..
1925
Лето армянское
Эрывань
Жы-ы-ра…
На маставои
сверлят
мазоли,
калючки,
камни…
Эй, варабэй, варабэй,
адалжи сто рублей —
закуплю грузовик
Cнэ-е-гу…
На площади
тры лошади
пасэредине
ышак
столбнак —
ы! – кает!..
Духовка
каструла
паровая пэрина —
моя квартыра!
– Бэгу
на пэрэвулок!
в-а-а!.. Духан!
Гулим – джан
бурдюки!..
Орман орган
Гариман – Ха!
…Вэ-э-э!
Апельсын с гарчицей
Вино – чернила
горькый!
Шашлык,
бадриджан,
кинжалом
в горле.
Играй
Зурна
арган
траур
Душа моя
пережаренная курица
под скамейками валаится,
крест заржангвыл!
Ай-ай, смори на минэ, Хачатур:
сверх агонь,
сбок агонь,
кургом агонь…
посередку – сапоги!
Куда пойдешь?
Кому скажешь?
Море – далеко,
Арарат – высоко,
Извозчык на козлах сыдыт,
нычего ны гаворыт —
язык чооорный
как
бакладжан.
1926
Иллюстрация Н. Гончаровой к книге А. Крученых «Две поэмы: Пустынник. Пустынница» (1913)
Осень (Ландшафт)
Сошлися черное шоссе с асфальтом неба
И дождь забором встал
Нет выхода из досок водяного плена
– С-с-с-с-ш-ш-ш-ш —
Сквозят дома
Сипит и ширится стальной оскал!
И молчаливо сходит всадник с неба
– Надавит холод металлической души —
И слякотной любовью запеленат
С ним мир пускает
Смертельный спазмы
Пузыри
1926
Весна с угощением
– Алла! Алла! Велик Алла! —
С часовни запел муэдзин,
– Хвала подателю тепла, Алла-а! —
Зима уходит опостылая!
Все церкви выпиты лужами
Выдувает Москву ветерок!
Вот, вот воробей п – о – н – а – т – у – ж – и – т – с – я
И станет совсем хорошая погода!..
В сарафане храсном Хатарина
Хитро – цветисто
Голосом нежней, чем голубиный пух под мышкою,
Приглашала дорогих гостей
И дородных приезжай:
– Любахари, любуйцы – помаюйте!
Бросьте декабрюнить!
С какой поры мы все сентябрим и сентябрим
Закутавшись в фуфайки и рогожи!..
Вот на столе пасхальном
Блюдоносном
Рассыпан щедрою рукою
Сахарный сохрун
Кусочки зользы
И сладкостный мизюль (мизюнь)
– Что в общежитьи называется ИЗЮМ! —
Вот сфабрикованные мною фру-фру,
А кто захочет – есть хрю-хрю
Брыкающийся окорок!..
А вот закуски:
Юненький сырок
Сырная баба в кружевах
И храсные
И голубые
Ю-юйца —
Что вам полюбится
То и глотайте!..
А муж ее
Угрыз Талыблы
Нижней педалью глотки
Добавил:
Любахари, блюдахари
Губайте вин сонливое соченье;
Вот крепкий шишидрон
И сладкий наслаждец!
А раньше чем пройтись по хересам,
Закуски —
Жареный зудак,
Средь моксы корчатся огромныесоленые зудавы
и агарышка с луком!
Для правоверных немцев
Всегда есть
ДЕР ГИБЕН ГАГАЙ КЛОПС ШМАК
АйС ВАйС ПЮС, КАПЕРДУФЕН —
БИТЕ!. . . . .
А вот глазами рококоча,
Глядит на вас с укором
РОКОКОВЫй РОКОКУй!
Как вам понравится размашистое разменю
И наше блюдословье?!..
Погуще нажимайте
На мещерявый мещуй!
Зубайте все!
Без передышки!
Глотайте улицей
и переулками
до со-н-но-го отвала
Ы-АК!
1926
Зима
Мизиз…
Зынь…
Ициви
Зима!..
Замороженные
Стень
Стынь…
Снегота… Снегота!..
Стужа… вьюжа…
Вью-ю-ю-га – сту-у-у-га…
Стугота… стугота!..
Убийство без крови…
Тифозное небо – одна сплошная вошь!
Но вот
С окосевших небес
Выпало колесо
Всех растрясло
Лихорадкой и громом
И к жизни воззвало
ХАРКНУВ В ТУНДРЫ
ПРОНЗИТЕЛЬНОЙ
КРОВЬЮ
ЦВЕТОВ…
– У-а!.. родился ЦАПв дахе
Снежки – пах! – пах!
В зубах ззудки…
Роет яму в парном снегу —
У-гу-гу-гу!.. Каракурт!.. Гы-гы-гы!..
Бура-а-ан… Гора ползет —
Зу-зу-зу-зу…
Горим… горим-го-го-го!..
В недрах дикий гудрон гудит
ГУ-ГУ-ГУР…
Гудит земля, зудит земля…
Зудозем… зудозем…
Ребячий и щенячий пупок дискантно вопит:
У-а-а! У-а-а!.. а!..
Собаки в санях сутулятся
И тысяча беспроволочных зертей
И одна вецьма под забаром плачут:
ЗА – ХА – ХА – ХА! а – а!
За – xe – xe – xe! – e!
ПА – ПА – A – ЛСЯ!!!
Па – па – a – лся!..
Буран зудит…
На кожанный костяк
Вскочил Шамай
Шамай
Всех запорошил:
Зыз-з-з
Глыз-з-з
Мизиз-з-з
З-З-З-З!
Шыга…
Цуав…
Ицив —
ВСЕ СОБАКИ —
СДОХЛИ!
1926
Обложка книги А. Крученых «Зудесник: Зудутные зудеса» (1922)
Камера чудес
(Из цикла «Слово о подвигах Гоголя»)
Нелюдим, смехотвор и затворник,
зарывшись в древние книги,
не выезжая из комнаты,
в халате,
лежа на кушетке,
пивными дрожжами,
острым проскоком
обогнал всех путешественников:
вскрыл в России преисподню.
Мокроворона,
штафирка,
хламидник и щеголь,
с казаками Бульбы,
с разгульною вольницей
свершил два бедовых похода,
жег королевскую шляхту,
рубал кольцеусых панов.
Первач-подвижник
под видом лежебоки,
лесобровым Днепром,
бумерангом букв
с высоким спокойствием,
Пифагор гиперболы,
Эдисон снов!
СВЕТОНОС! —
взял
планету
на испуг!
1942–1943
Безумие игроков
От мокропогоды
скрываюсь в старой трущобе
духана, в подвалах вина.
Отсюда, сквозь горящую дымовину
кристаллы Эльбруса, —
надежда яснейшая вдвойне мне видна!
Я знаю:
здесь, в тяжелом сундуке,
зарыты чьи-то кружева и руки,
и молят о пощаде в кабаке.
Но пьяные картежники сидят на них,
к стенаньям глухи,
у каждого четыре короля
зажаты в кулаке.
И я стучу о стенку кирпичом,
людей зову
с оружьями и вилами,
чтобы сундук предстал
пред нами нагишом,
чтоб вырыли из душегубища безвинную!
Спасите всех,
спасите свет
во имя жизни ранней,
во имя мощных глаз
и атомов каскадного сверканья!
1950–1953
Американская гримаса
Не страшно разве?
На фоне труб и небоскребов
Как будто завтрак подан —
Больное сердце
В красной вазе.
14/VI – 1952
Встреча
Я пока еще не статуя Аполлона,
не куцая урна из крематория,
Я могу еще выпить стакан самогона,
закусить в буфете ножкой Бетховена, ступней Командора.
Я не хочу встречаться с тобой совсем трезвый,
преподносить выглаженные в линейку стишонки,
я желаю,
чтоб нам завидовали даже ирокезы
и грызли с досады
свои трубки и свои печенки!..
Нас на вокзале приветствует свежий дождь —
широкие, глазастые дружбы потоки!
Лучшего
и через сто лет не найдешь.
Об этом вспомнят, вздыхая,
в городах, в музеях
наши потомки.
Так быть верным, до реквиема,
богу искусства,
у головокружительного барьера
твоих глаз,
с размаху не поддаться страшному искусу
в сотый и тысячный раз,
задержаться на самом краю пропасти
и схватить себя за рукава:
– Эй! Остановите эти кости!
Они хотят, напялив цилиндр,
всю ночь плясать канкан!..
Неприступно
и вечно сияй,
песни высокой
снежный Синай!
Свет сугробами на горе
наперекор хмурым химерам
гордякам, изуверам
НЕ ПЕРЕСТАНЕТ ГОРЕТЬ!
1950–1953
Дополнения
Михаил Ларионов (1881–1964) *
Входя в перипетии раннего, российского периода жизни Михаила Ларионова, мы словно оказываемся среди пылающих углей неистовой самоотдачи его творческого дарования, – всеохватно-феерический и необузданный, – просто: огонь во плоти! – ничем неостановимый генератор новых идей и стилей, – кто, в эпоху нашего классического авангарда, был равен ему «русско-первобытной» мощью? Пожалуй, только Давид Бурлюк, которого, в 1921 году, – как раз с «ларионовской» силой, – живописал Велимир Хлебников.
Соседство этого имени напоминает мне неоднократное устное высказывание Николая Харджиева: «Ларионов для русской живописи был тем, кем для поэзии был Хлебников». Ларионов «катализировал» всех, все и вся: трансформированное воскрешение им русского лубка и «живописи» вывесок сказалось на раннем неопримитивизме Малевича; его призыв к «ассирийскому и вавилонскому» повороту усиливал «восточную» ориентацию русского футуризма; его парикмахеры и провинциальные гуляки встретятся позже у Марка Шагала; «кинетические» конструкции Ларионова, на выставке «1915 год», сопернически соседствуют с контррельефами Татлина.
Нельзя лишь «оговорочно» упоминать и о его «лучистских» произведениях. Выставка, полностью посвященная лучизмуЛарионова, организованная в Цюрихе в 1987 году, впервые показала европейской общественности, что это беспредметное направление в живописи состоялось не менее основательно, чем, например, абстракционизм Василия Кандинского.
Яркий, ослепительный, броский… Это часто говорилось о Ларионове-колористе. Но его отношение к цвету, также, бывало честным– до «тусклости» (есть такой парадокс: по мере усиления духовной содержательности, произведение искусства становится, внешне, все менее «ярким»). Видение художника было гораздо точнее и тоньше чувственно-зрительной возможности современников-знатоков. Пожалуй, в этом он равен Сезанну и Матиссу, – так мне думалось во время многочасового рассматривания постоянной экспозиции в парижском Центре Помпиду (Матисс, Ларионов, – я ушел из Музея с памятью о непревзойденно-тонком колорите этих двух величайших мастеров века).
Ларионова всегда тянуло к поэзии. Ларионовские оформления книжек Хлебникова и Крученых («писанные от руки книги») похожи на некую «графическую поэзию». Вместе с Ильей Зданевичем попытался Ларионов создать и «лучистскую» поэзию, – эти «опыты» опубликованы в 1913 году в сборнике «Ослиный хвост и Мишень». Они близки к «леттрическим» стихам Василия Каменского, но кажутся менее «внятными» в силу явно дискуссионного, спешного экспериментаторства.
Замечательно сплавлял Ларионов некоторые «стихотворные записи» с колоритом и фигуративной композицией ряда его ранних картин, – эти произведения, сделанные по образцу лубков, нельзя рассматривать как «стихокартины» (подлинные «стихокартины» были у Каменского и Малевича). Примечательно, однако, что Ларионов, спустя десятилетия, записал в виде отдельного стихотворения текст, известный по гениальному его полотну «Осень».
Огромная литература существует о Ларионове до 1915 года (когда он, тяжело контуженный на фронте, уезжает в Париж). Потом он – один из героев блистательной «дягилевской эпопеи».
Начиная с 30-х годов, наступает последний, долгий и грустный период жизни художника.
В Париже, в декабре прошлого года, мне показывали кафе, куда Михаил Ларионов и Наталия Гончарова, в последнее десятилетие их совместной жизни, ходили пообедать бесплатно (по старой дружбе хозяина кафе).
«Ларионов» и «безвестность»… – какие, казалось бы, несовместимые понятия… Но это было, было – в Париже, и было – долго.
М. Ларионов. Осень счастливая (1912)
Имя Ларионоввсегда казалось синонимом жизнерадостности.Я знаю о грустном Ларионове. Однако, для меня нет «двух Ларионовых», есть – одна большая судьба великого художника и человека.
За год до кончины Наталии Гончаровой, Михаил Федорович и Наталия Сергеевна обратились с письмом в Министерство культуры СССР с предложением о безвозмездной передаче советскому народу около трехсот их холстов. Ответа на это письмо не последовало. Архив, предназначенный для передачи в СССР, после смерти художников был куплен одним из музеев США.
Спокойным и мудрым, словно что-то «завещающим» предстал однажды перед моим «внутренним взором» Михаил Ларионов. Мой старый друг Троелс Андерсен, ныне директор датского Силькеборгского Музея современного искусства, рассказал мне в 1962 году о своей недавней встрече с одиноким художником (тогда только что скончалась «великая Наталия» русской живописи, «бессмертная Натали» Михаила Ларионова).
«В юности я думал, что главное в искусстве – это действовать. Я благодарен судьбе за то, что мне пришлось много болеть и много размышлять, – я понял, что главное в искусстве – это думать», – сказал Михаил Ларионов.
Публикацией в журнале неизвестных стихотворений Ларионова я обязан замечательному русскому художнику Николаю Дронникову, живущему в Париже. Судьба свела его с художницей Т. Д. Логиновой-Муравьевой, бравшей уроки у Ларионова. Однажды на столе у Мастера она заметила разрозненные листки. Вчиталась. Стихи. «Можно мне их переписать, Михаил Федорович?» «Нравится? Перепишите».
– А где могут быть сейчас оригиналы? Были ли еще другие стихи? – спросил у Логиновой-Муравьевой Николай Дронников.
– Не знаю, – ответила художница. – После смерти Натальи Сергеевны, да и раньше, его бумаги выносили мешками. Куда – не знаю.
Потом стали упорядочивать их архив. Дронников издал небольшую книжку Ларионова (включив туда одно стихотворение Гончаровой) на «домашнем» печатном станке, в количестве трехсот экземпляров.
«Осень счастливая…». Почти «хлебниковское блаженство». А в остальных стихах, недатированных, рукой, неотвратимо сохнущей, Ларионов выводит приглушенно-грустные строки, это – прощание парижского художника с далекими зимами и веснами, с давними дорогами, – с дорогами России.
«В туманном поле…»«Проходит время…»
В туманном поле
Растаял день,
Землею пахнет
Ночная тень.
Бык вышел с белыми рогами
И опрокинутою лодкой
Заколыхался над водой.
«Осень счастливая…»
Проходит время
Год за годами
Минуты и часы плывут
И пропадают в море снов.
Сны обращаются в реальность
Реальность дышет светлым днем.
«Чужая совесть не тоскует…»
Осень счастливая
Блестящая какъ
Золото съ зрелы
мъ виноградо мъ
съ хмельным
вином
«Не хотелось бы вовсе мне знать…»
Чужая совесть не тоскует,
А только вяжет тайный грех.
В своей же – только страх таится
На всех отрезанных путях.
«Вставай – поднимайся…»
Не хотелось бы вовсе мне знать
Что с печалью и грустью по свету
Мне придется без смысла гулять
Мне придется всю радость и счастье
Всю мечту о любви и весне —
По дорогам Европы проездным
Растерять и раздать
«То, что в сердце светилось…»
Вставай – поднимайся…
Смерть легче в пути на ногах.
Зачем упрямиться?
Повсюду найдешь —
Печаль, работу и любовь.
То, что в сердце светилось
Родное…
По пыльным дорогам Европы
Потерять и раздать.
Судьба подпольной поэзии Георгия Оболдуева *
В 1968 году в 5-м томе советской «Краткой Литературной Энциклопедии» появилась небольшая статья о Георгии Оболдуеве.
Случай этот, должно быть, заметили лишь десяток литераторов, интересующихся русской поэзией и ее историей. (Ибо, – скажем, забегая вперед, – поэт-Оболдуев, текстуально, известен до сих пор лишь количеству людей, едва превышающему полдюжины; не меняют эту ситуацию опубликованные в советской прессе в 1967–1978 годах несколько малопоказательных стихотворений Оболдуева).
Было впечатление, что Георгий Оболдуев «чудом» затесался в ряды почетных советских литераторов (ибо речь идет о такой привилегированной энциклопедии, что попавшие туда живые советские литераторы, как правило, могут чувствовать себя в ранге «номенклатурных работников». Не проще обстоит дело и с советскими писателями-покойниками). Тем более удивительным было появление имени Оболдуева в такой, столь почетной энциклопедии, что речь идет о поэте, напечатавшем, за всю свою долгую жизнь, только одностихотворение.
М. Булгаков посмертно вошел в мировую литературу с «Мастером и Маргаритой»; однако, при жизни он был достаточно известен. В последнее десятилетие, на наших глазах, происходит великое «преображение» с творчеством Платонова: после появления «Чевенгура», «Шарманки», особенно «Котлована», есть основания предполагать, что в мировой литературе его имя станет наряду с именами Андрея Белого, Джойса, Кафки и Селина. И, опять-таки, о литературном значении А. Платонова, хотя и в очень слабой мере, десятка три ценителей знали еще при его жизни. Двух этих писателей, в силу их прижизненной (хотя бы и в оговоренной нами мере) известности, можно определить в контексте советской литературы как полу-подпольных авторов.
Творения двух выдающихся «петербуржцев», Даниила Хармса и Александра Введенского, трагически ярко (и уже – классически) представляют собой ныне подлинную подпольную литературусоветской (точнее, под-советской) эпохи.
Творчество их целиком зародилось, пресеклось и, даже пресекшись, осуществилось в настоящем подполье. Однако, даже в их случае возможны некоторые оговорки. Введенский и Хармс, в очень минимальной мере, заявили о характере своих поэтических исканий окольнымпутем – «классической» маскировкой под «детскую литературу» (трагическое «добывание куска хлеба», разумеется, тоже входит в горькую смесь этих полу-«детских» текстов). Два великих (теперь это уже ясно) обериутане были лишены и некоторой доли прижизненного признания. С ними успел войти в творческий контакт «петербургский Гельдерлин», таинственный Константин Вагинов, создатель повестей о «несуществующем (как он выражался) человеке», автор странных стихов, где моцартовский мелос, очаровывая читателя, достигает такой самостоятельности, что становится незаметным слово, этот исконный «матерьял» поэзии, и даже «звуковая оболочка» слов. Дружески раскрывалось Хармсу и Введенскому патриаршье величие Казимира Малевича (его прямое влияние на обериутов должно стать, со временем, предметом специального исследования), проницательнейшим читателем их текстов был выдающийся искусствовед Н. И. Харджиев (известный тогда лишь немногим деятелям русской культуры). И, главное, обериутам удалось даже опубликовать, в 1928 году, свой манифест (правда, привлекший внимание лишь небольшой группы сочувствующих и не сыгравший актуальной роли в литературе) и около десятка показательных для их направления стихотворений.
Судьба поэтического творчества Георгия Оболдуева беспрецедентна, оно возникло и осуществилось при полной безвестности, в глубоком литературном подполье и, посмертно, еще четверть века остается практически никому неведомым.
(Здесь, кстати и в скобках, заметим, что один из представителей «третьей волны» русской эмиграции, левый художник, недавно заявил, что в сентиментальный период «оттепели» зародилась в Москве «катакомбная культура». Целью и заслугой этой культуры, по словам художника, было установление связей с представителями партийной элиты, проникновение левых художников в высшие сферы «работодателей», что, по словам художника, им успешно удавалось.
Мы же говорим здесь о подпольном искусстве, подчеркивая, что оно составляет полувековой период в истории русской культуры, заметив, при этом, что «условиями» его существования могли быть лишь смертельный риск и строжайшая конспиративность, а не рытье сообщающихся ходовдля связи – с кем? – с партийно-комсомольской и прочей «элитой»! Считаем необходимым добавить к этому, что никакие периоды «оттепели» не отменяли существование и дальнейшее развитие русского подпольного искусства, подпольной литературы).
Вернемся к статье о поэте в Краткой Литературной Энциклопедии. «Оболдуев Георгий Николаевич, – говорится в ней, – родился 19 мая 1898 в Москве, умер 27 августа 1954 в Голицино Московской области. Окончил Высший литературно-художественный институт им. В. Я. Брюсова (1924)… В 1933–1939 был незаконно репрессирован. Участник Великой Отечественной войны… Опубликована лишь небольшая часть (с этой „небольшой частью“ можно ознакомиться в библиографии к данному изданию – А. Т.) наследия О. (основная часть хранится в ЦГАЛИ и в семье поэта). В послевоенные годы О. переводил стихи Г. Абашидзе, И. Гришаш-вили (далее, после нескольких серых поэтических имен, упоминаются переведенные Г. Оболдуевым стихи и поэма „Гражина“ А. Мицкевича, „Всеобщая песнь Чили“ П. Неруды – А. Т.)».
Г. Оболдуев (1898–1954)
Пока, очень мало известно нам о Г. Оболдуеве и из других, устных источников. Некоторые столичные интеллигенты, полу-подпольные представители русской культурной «элиты», изредка встречали Г. Оболдуева в послевоенные годы в нескольких московских домах, где бедно и сторожко мерцало некое подобие «салонов». Среди них были люди, лично знавшие Мандельштама, Хармса и Введенского, помнившие наизусть неопубликованные стихи этих поэтов. И они почти ничего не знали (и до сих пор ничего не знают) о поэтическом творчестве Оболдуева. Георгий Оболдуев, после шести лет лагерей и ссылок (по слухам, он арестовывался несколько раз), жил в поселке Голицыно, в часе езды от столицы. «В Москву он приезжал очень редко и, можно сказать, почти что тайно, – рассказывал один литератор, встречавшийся с Оболдуевым, – стихов нигде и никогда не читал, помню только один случай, – ночью, на улице, – вдруг, среди разговора, неожиданно зажегся и прочел несколько вещей». «Странный он был, – в его молчаливом состоянии было что-то такое, активно скептическое», – вспоминают другие. И все помнящие его сходятся на одном – на незабываемом впечатлении о блестящей образованности и изысканной артистичности Оболдуева. Нигде не читавший стихов (этого у него, впрочем, почти нигде не просили), поэт охотно садился за рояль (это как раз очень просили), – все, знавшие Оболдуева, помнят его высокопрофессиональную, блестящую игру (до поступления в Высший литературно-художественный институт им. В. Я. Брюсова Оболдуев несколько лет, частным образом, обучался фортепианной игре). Стихи Г. Оболдуева, посвященные любимому его композитору Сергею Прокофьеву, свидетельствуют и о «профессиональной подоплеке» их дружбы, и о короткости их отношений (это подтверждается и в устных воспоминаниях о поэте). Помнящие его рассказывают и о встречах Оболдуева с молодым Святославом Рихтером, об их игре в четыре руки… Для тех немногих интеллигентов, которые встречались со странным поэтом-музыкантом в грустно спаянных московских «кружках» конца 40-х, начала 50-х годов, было бы приятным сюрпризом узнать, что и блестящая образованность Георгия Оболдуева, и его дендизм, и его редкостная музыкальность нашли свое непреходящее воплощение в его ранней поэзии – дерзкой, насмешливо-«деловитой», изысканно-саркастической (напоминающей «Сарказмы» С. Прокофьева).
В машинописном двухтомном собрании стихов, составленном самим поэтом в последние годы жизни (второй том датирован 1950 годом), самые ранние тексты относятся к 1923 году. Это год, когда в России сложилась литературная «школа» конструктивизма во главе с А. Чичериным и И. Сельвинским (вскоре подлинныйсоздатель подлинно-литературногоконструктивизма А. Чичерин вынужден будет покинуть ЛЦК – Литературный Центр Конструктивистов; Сельвинский и теоретик конструктивизма К. Зелинский, мародерски пропагандируя некоторые положения из поэтики Чичерина, будут неудержимо рваться к политической заангажированности, уверенные, что именно им будет обеспечено полное доминирование в литературе). За год до этого, в разрозненных клочках тумана, оставшегося после могучего футуризма (где-то над этим – жалобный голос иволги-«будетлянства», – но нет, уже не слышно), в остаточных нечистых парах появляется «функциональный», «документальный», скучно ангажирующийся литературный оборотень – «Леф».
В ранней поэзии Оболдуева есть некоторые следы этого примечательного времени. Они, скорее, отрицательного порядка. Начни он раньше, ровно десять лет назад, он был бы, пожалуй, с «московским» футуризмом (немаловажное значение имело бы тут и то обстоятельство, что это – «свои», «московские»; позже, «в ней, в Ленинграде», – это из стихотворения Оболдуева, – он будет говорить о чуждом ему петербургском «благоухании»; он не любит Ахматову, а одно из последних своих стихотворений посвящает Марине Цветаевой). Молодой Оболдуев лишь иронически отталкивается от лефовских приемов «документальной информации» (надо сказать, что это придает особую терпкость его дендизму, о котором речь будет ниже), скептичный ко всякой ангажированности, он вводит эти приемы в поэзию стоического индивидуализма(«служебно-общественные» приемы как лефовцев, так и конструктивистов саркастически преображаются им в «приемы» описания своего психофизиологического состояния, а чаще – природы, – «это единственное – что мне не изменит», – мог бы сказать ироничный Оболдуев по этому поводу словами Маяковского; что еще ему «не изменит»? – ну, конечно же, музыка! – пожалуй, во всей мировой поэзии нет образцов такого проникновения в «технологический» процесс музыки, как в его поэзии, – даже у Пастернака, любимого Оболдуевым, мы находим лишь имитационное описание музыкальной «техники»).
Конструктивизм, заявивший о себе в год вступления Оболдуева в литературу, естественно, ему ближе. Однако, нет нужды в сближении его с этой литературной школой вплоть до включения его в «ряды» конструктивистов. Так же, как и в случае с лефовской поэтикой, мы находим в поэзии Оболдуева лишь следы оттолкновенияего от чуждого ему по духу конструктивизма. Ему близка конструктивистская «грузификация слова», чичеринское понимание «материала, способного в максимальной, непрерывной сжимаемости впитать всю нагружаемую потребность и предстать в кратчайшей обозреваемости в значащем виде». Однако, он явно отвергает конструктивистский «локальный прием» – «построение темы из ее основного смыслового состава» и «систему максимальной эксплуатации темы», – Оболдуев принципиально эклектиченв теме, в ее развитии, – ибо его «рационалистическая целесообразность» – в сохранении своей неконтролируемой обособленности, трезвого взгляда на мир, теряющий свои очертания в ложном, вне-историческом общественном иллюзионизме, в социальном инфантилизме, – одинокий этот взгляд ощупывает и проявляет в окружающем мире то немногое, чем еще может жить человек, сохраняя в себе инстинкт культуры.
И это, действительно, – весьма немногое. Кем-то было сказано, что подпольное искусство не может творить новую культуру, оно лишь обороняется, единственная его возможность – духовное сопротивление. Обериуты Хармс и Введенский, в этом сопротивлении, раскрывают абсурдность наступающего на них «нового мира», они «кромсают» эту абсурдность, и сквозь провалы, образовавшиеся вследствие опасных операций над абсурдом, веет на них то грозное, что можно назвать метафизическими «силами». В сравнении с ними, москвич Оболдуев кажется «классическим» мыслителем, представителем некой школы нео-киников (здесь мы говорим о раннем периоде его творчества).
Титульный лист первого собрания стихотворений Г. Оболдуева, составленного А. Н. Терезиным (Г. Айги). Книга была издана в Мюнхене в 1979 г.