Текст книги "Большая руда"
Автор книги: Георгий Владимов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)
– Ну как? – спросил Федька. Он ухмылялся, растягивая губастый рот, и сопел над ухом Пронякина.
– Тридцать три.
– Чего – тридцать три?
– А чего – ну как?
– Как работенка, спрашиваю.
– Ничего, не пыльная. Скаты в порядке, поршня не стучат, нигде не заедает.
Пронякин продолжал есть, неторопливо и старательно, как едят утомившиеся люди. Федька все сопел, не зная, с чего начать. Наконец он спросил, придвинувшись:
– Пивка не выпьешь?
– Не хочется.
– Что так? Веселей бы у нас разговор пошел.
– А мне и так весело.
– Понятно. – Федька откинулся на стуле и заговорил громко, как будто нарочно, чтобы все слышали: – Героем себя чувствуешь. Приятно небось?
Пронякин не ответил. Федька опять придвинулся.
– Ну чего молчишь?
– Жду: может, ты чего умного скажешь.
– Где уж нам, – вздохнул Федька. – Один ты у нас такой умный. Другие против тебя сплошь дураки.
Федька все ухмылялся, лукаво сощурившись. Но если б он вдруг развернулся и ударил, Пронякин не удивился бы. Он весь напрягся, чувствуя, как застучало в виске от еле сдерживаемой ярости.
Но Федька не ударил. Он спросил лениво:
– А встречали как – не понравилось?
– Понравилось, – сказал Пронякин, глядя на него в упор. – Это не ты ли свистел?
– Нет. – Федька замотал головой. – Не я. Такие штуки не уважаю. И, между прочим, если б знал кто, сам бы, может, ему по физике свистнул.
– Это и я сумел бы.
– Ну понятно. Смелый парень, что и говорить. Одно, понимаешь, непонятно: что же это ты делаешь, черт с рогами? За что ты нам всем в морду плюешь?
– Это как?
– А так! – сказал Федька. – Думаешь, ты один такой – все можешь? А другие не могут? В коленках слабы? Ошибаешься, Витя. Тут покрепче твоего найдутся. Только наш «ЯАЗ» не потянет, хоть ты ляжь под него. Может, и рады бы лечь, только он все равно не потянет. Так что, пойми, мы тут не от хорошей жизни груши околачиваем.
– Сочувствую вам, – сказал Пронякин. – Да помочь не могу.
Федька молчал, уставясь на него тяжелым взглядом побелевших глаз. От злости у него дрожали скулы.
– Помощи никто у тебя не просит. А просят, чтоб ты жлобом не был… который за четвертную перед начальством выпендривается. Ей-Богу, перед другими бригадами за тебя совестно. Приняли вроде бы тебя неплохо, да и сам ты поначалу ничего показался… Или, может, что не так было? Может, обижаешься?
– Нет. Давно уж не обижаюсь.
– Ну так за каким же чертом в дождь ездишь? Кому глаза колешь? Или хочешь, чтоб нас потом Хомяков пиявил – вот, мол, был почин, а не поддержали?..
«Вот оно что! – подумал Пронякин. Тяжелая квадратная голова Мацуева склонилась над кружкой, которую он сверху накрыл ладонью и, хмурясь, шевелил бровями. – Значит, сам ты запретить не можешь. А к Хомякову ты не пойдешь».
Было тихо, лишь звякала посуда, и еще Гена Выхристюк, небрежно облокотясь на прилавок, кокетничал с поварихой:
– Приходишь к вам с единым стремлением в мыслях – быка съесть. А похлебаешь кулешику вашего, кашки пшенненькой, то да се, и аллеc гут гемахт, как немцы говорят, а по-русски значит – боле не желается!
Повариха расплывалась лоснящимся лицом и утирала тряпкой могучую розовую шею.
– Я за ваши глаза не отвечаю, – громко сказал Пронякин. – А стыдиться вам тоже нечего. У меня «мазик» хотя и старенький, да удаленький. Так что я свои двадцать две ходки сделаю. Смогу – и двадцать третью сделаю.
– Много, думаешь, толку от твоих ходок? – сказал Федька. – Только экскаватор зря энергию жгет.
– А про то не моей голове думать. Я не геройством занимаюсь… Просто я, понимаешь, на твой гарантированный двадцать один рублик не согласен.
– Что ж ты раньше не сказал, чудак? Мы бы уж тряхнули мошной, так и быть, насобирали бы тебе по рублику. Или даже по трешке. А то – давай кепку, пройдусь. Хочешь?
Пронякин промолчал, едва сдерживаясь, чтоб не заорать на Федьку. Это вышло бы и вовсе по-дурацки.
– Значит, так? – спросил Федька, вставая. – Хорошего не делаешь, гляди, Витя, учти.
– Гляжу, – сказал Пронякин. – Сам гляди.
Он доел, тяжело двигая желваками, выпил прозрачный компот, заедая черным хлебом, и встал. Проходя мимо них, он натягивал кепку так, чтоб локтем прикрыть лицо. Они были заняты едой и пивом.
До конца перерыва оставалось слишком много времени, которое некуда было деть. Он поставил свой «МАЗ» у въезда в траншею и курил, ожидая сирену. Но ему не курилось, ему хотелось бросить все и уйти пешком в поселок. Он еще успеет на последний автобус, если только автобусы ходят по такой грязи, а не то пройдет пятнадцать километров пешком до шоссе, а там проголосует, а из Белгорода пошлет телеграмму жене, чтоб выслала денег на дорогу.
Но тут же он вспомнил, что жена и сама, наверное, уже в дороге. «Хоть бы скорее ты приехала», – сказал он ей.
Послышалось несколько тугих, упругих ударов. Это была последняя серия взрывов. Потом сирена дала отбой.
За час дорогу совсем завалило комьями раскисшей глины, и ему пришлось сбросить скорость на первом же спуске. К тому же вдруг отказал дворник, а стекло залепляло мельчайшей капелью. То и дело приходилось протирать его рукавом. Из-за этого он не сразу обнаружил экскаватор Антона. Забой, в котором они работали, был теперь разворочен взрывом, а экскаватор стоял в полусотне шагов от него, и Антон тащил на плече провода.
– Ты что? – спросил Пронякин. – Никак, сматываться решил? – Втайне он даже надеялся на это.
– Вылазь, – сказал Антон. – Погляди-ка, чего они там наковыряли.
Пронякин подошел к забою. Антон бросил провода и тоже подошел. Он оставил свою куртку в кабине и был в тельняшке с закатанными выше локтей рукавами и в тапочках на босу ногу, а на затылке чудом держалась крохотная кепочка – точно не было мороси и холода, пронизывающего до костей.
Там, куда они смотрели, среди рваных ломтей серо-голубой глины лежало несколько осколков какого-то камня, присыпанных красной пылью. Пронякин сошел вниз и, подняв один осколок, вытер его о штаны.
Осколок лежал на его ладони. Он был тяжелый и острый, как обломок гранита, и точно склеенный из разных, плохо пригнанных друг к другу пластинок. И цвет у него был странный: издали грязно-бурый, как запекшаяся кровь, а вблизи – с сильными проблесками сиреневого, переходящего в темно-свинцовый. Точно железо в горне, нагретое до малинового каления и слабо мерцающее, остывая под слоем окалины и пепла.
– Это чего? – спросил Пронякин.
– Надо полагать, синька, – сказал Антон.
– Синька?
– Ну да. Самая что ни на есть богатая курская руда.
– Неужто курская руда?
– Ну, скажем, белгородская – сказал Антон. – Да ты чего – первый раз видишь? У меня ж таких полна тумбочка…
– Не знаю, – сказал Пронякин. – Не видел.
– Вон взрывники идут, они тебе все объяснят.
Меланхолично и не спеша взрывники осматривали развороченные лунки. Их было трое, в одинаковых брезентовых дождевиках с остроконечными капюшонами и в резиновых сапогах, – три фигуры, появившиеся из туманной полутьмы карьера, будто тени, внезапно отделившиеся от стены. Они подошли, шагая по лужам, и у них оказались одинаковые лица с застывшим на них разочарованием. Оно, вероятно, было такой же их принадлежностью, как дождевики с капюшонами, резиновые сапоги и непременное: «Взрывник ошибается только раз в жизни».
– Ну что, ребятишки, – спросил Антон, – набабахались вволю? Не знаю, как у вас, а у меня таки башка колоколом звенит.
Они посмотрели на него с легким презрением.
– Разве ж это взрывы? – сказал один из них.
– Дали бы тонн тридцать динамита, так мы б тебе бабахнули. Враз бы рудишка выскочила.
– А карьер? – спросил Антон. – Эдак вы и карьер завалите.
– Вот то-то и оно, – вздохнул второй.
Пронякин молча протянул взрывникам осколок, на который они покосились нехотя, и первый из них равнодушным тоном объявил:
– Синька. То, что ты держишь, синька.
– Стало быть, руда?
Они пожали плечами.
– Не ошибаетесь?
Второй с готовностью отчеканил.
– Взрывник ошибается только раз в жизни.
– Ведь это что же значит, – спросил Пронякин, – ведь это мы, выходит, в руду пробились?
– Погоди пробиваться, – сказал второй из них, – не пробились, а извлекли.
– Не один черт?
– Ты, Витя помалкивай, – сказал Антон, усмехаясь. – Они, понимаешь, корифеи, им видней.
– Пробиться, – объяснил третий, – это значит в большую руду.
– А это какая? – спросил Пронякин. – Маленькая?
– Не маленькая, а просто, должно быть, глыба. Тут, верно, и ковша не наберется.
Третий из них, с розовым шрамом, пересекавшим бровь, и с замусоленным блокнотом в руках, был, наверное, старшим. Он сошел в забой и стал разгребать руду носком сапога. Под ней опять была глина.
– На сколько заводили? – спросил он, не оборачиваясь.
– Метра на два, – ответили двое других.
– А точнее.
Они задрали полы дождевиков и вытащили такие же замусоленные блокнотики.
– На два метра, – сказали они почти одновременно.
– Маловато, – сказал старший и вздохнул. Потом он поднялся к ним. – Это какая отметка? Двести девятнадцать? В воскресенье попробуем массовый выброс. Здесь.
Тень улыбки прошла по их лицам. Они давно мечтали о массовых выбросах. Стоя над забоем, они пометили что-то в своих блокнотиках и спрятали их, все трое, под полы дождевиков.
– Вот так, – сказал старший. И снова вздохнул.
На их лицах оставалось все то же разочарование. Они постояли и ушли, так же не спеша, как и появились, и растаяли в туманной полумгле. Затем Пронякин снова увидел их, поднимающихся друг за другом по деревянной лестнице. Они поднимались к своей палатке, спрятавшейся на краю карьера, в дубняке.
– Пошли, – сказал Антон. – Нечего тут стоять. Вези породу.
– Повезу, что же делать.
Пронякин все стоял внизу, разгребая глину носком сапога. Потом выбрал несколько крупных осколков и набил ими карманы.
– На память берешь? – спросил Антон.
– Что-то не верю я твоим корифеям. Да они и сами себе не верят.
Антон усмехнулся и не ответил. Молча они подвели машину к экскаватору, и Антон спрыгнул с подножки, поднялся в свою кабину и наполнил кузов серой и вязкой глиной, уныло бухающей при ударах о железо бортов. На нее было тошно смотреть. И Пронякин, посмотрев, как она уложена, скривился, как от зубной боли, и молча отъехал. Проезжая мимо забоя, он снова увидел синие, сверкающие под дождем осколки и, притормозив, крикнул Антону:
– Слушай, подводи сюда свою машинку!
– А я чего делаю? – ответил Антон. – Мне там положено ковыряться, я и подведу.
– Давай. Они, понимаешь, корифеи, а ты все ж таки подводи…
Пронякин поднялся наверх сравнительно легко, по старой своей колее, и застопорил у конторы. В тесном коридоре на полу, привалясь к стене, сидели шоферы. Они разговаривали и смотрели на дождь в распахнутую настежь дверь. Он прошел мимо них тяжелыми хлюпающими шагами и кулаком распахнул дверь в комнату начальника.
Хомяков сидел на краю стола, заваленного бумагами, и, раскачивая ногой, диктовал осевшим монотонным голосом:
– … В текущем третьем квартале текущего тысяча девятьсот шестидесятого года нами было вынуто экскавацией… песков, суглинков и непромышленных, а также скальных пород… скальных пород… общим объемом… Входи, Пронякин, слушаю тебя.
На фоне окна плоско темнел силуэт женщины. Она повернулась и вышла на свет, и он узнал ее. Он танцевал с нею тогда на «пятачке». Только теперь она была в лыжных мохнатых штанах и грела руку в кармашке перкалевой куртки.
– А, это вы! – сказала она. И спросила, чтобы что-нибудь спросить: Что, много воды в карьере?
– Хватает… А вы почему знаете, что я из карьера?
– А потому, что здесь уже говорили про вас.
Она смотрела на него с любопытством, щурясь и положив в рот кончик карандаша. Пронякин, поколебавшись, протянул осколок Хомякову.
– Что это? – Она постучала карандашом по куску руды. – Это синька, Володя.
– Вижу, – сказал Хомяков, не меняя позы. – Откуда это у тебя? Где взял?
– Где взял, там не убудет, – ответил Пронякин. – Пожалста.
Он вывалил все, что у него было в карманах, на стол. Хомяков отодвинул бумаги.
– Давно ты оттуда?
– Только что. Да вот в обед взрывали, полчаса не прошло.
– Прошло, – сказал Хомяков. – Полчаса прошло. А взрывники не звонили мне.
Пронякин пожал плечами.
– Не знаю. Наверное, сомневаются они.
– А ты не сомневаешься? – Хомяков взял его за локоть неожиданно сильными, цепкими пальцами и легонько притянул к себе. Он был очень спокоен, он снисходительно улыбался, едва заметно, одними глазами, сквозь очки, а все-таки пальцы у него подрагивали, и Пронякин это чувствовал локтем. – Ну что ж, это даже хорошо. Не знаешь, какая отметка?
– Точно не скажу. То ли сто девятнадцатая, то ли двести. В общем, вот так. Это аж в том конце. Как раз где нижний экскаватор стоит.
– Слушай-ка, милый, а ты знаешь, что такое двести девятнадцатая отметка? Это не на том конце и не на этом. Это двести девятнадцатый метр от уровня мирового океана. Понимаешь? А нам обещали умные люди, что промышленный уровень начнется не раньше двести шестнадцатого. Отсюда мораль: три метра вскрыши. Копать нам, не перекопать.
– Что-то не верю я вашим корифеям, – упрямо сказал Пронякин. – И умным людям не верю. Я вот чувствую – копни только поглубже…
– Понятно, – улыбнулся Хомяков. – Успокойся, Пронякин. Выпей воды. Это какой, Риточка?
– Не знаю. – Она улыбнулась тоже. – Третий, наверное?
– Нет, – сказал Хомяков. – Это седьмой. Третий был Коля Жемайкин. Он приволок мне на плече вот эту чертову дуру. Из-за нее у меня теперь не открывается ящик. – Он постучал пяткой по тумбе стола.
– Ну-ка, Пронякин, у тебя силы много… Нет, нижний не пытайся. Тащи любой повыше.
Пронякин с трудом вытащил ящик. Он весь до краев был полон такими же осколками. Пронякин взял один из них и сравнил его со своим. Должно быть, вид у него был ошарашенный, потому что Рита посмотрела на него участливо и как будто с сожалением.
– А ты знаешь, Пронякин, – спросил Хомяков, – что такое джин в бутылке?
– Ну, допустим…
Он не знал, что такое джин в бутылке. Он никогда не пил джина. Он пил обычно водку и пиво.
– Когда ко мне прибежал впервые Боря Горобец и принес вот такой осколочек, я его чуть не расцеловал. И Борю, и осколочек. И побежал в карьер. На полусогнутых. Задрав штаны от радости. Но прошло еще три тысячи лет, и если ко мне еще кто-нибудь придет и притащит вот такую глыбу… вот такую, Пронякин… и скажет: «Бегите, там пошла руда», – я уже не побегу. Я, наверное, запущу в него графином.
Пронякин стоял, тяжело наклонив голову, сминая и разминая в руках кепку. Он чувствовал себя так, точно его уличили во лжи. Он хотел предложить Хомякову поехать с ним сейчас в карьер и боялся, что тот поднимет его на смех.
– Так что я не побегу, – повторил Хомяков. – Если бы ты мне еще машину привез, ну, тут уж не захочешь, а побежишь… Ох, черт, а сердчишко-то все-таки екает. Напугал ты меня. Ну, ладно, Пронякин, я тебя приветствую. Извини, ради Бога, зашились мы тут совсем с этой бюрократией.
– А все ж таки… – сказал Пронякин.
Он не знал, что такое «все ж таки» и почему ему так захотелось, чтобы руда появилась сегодня. Может быть, потому, что ему так мало везло. Может быть, все повернулось бы опять к тем солнечным дням, когда еще не было дождей, когда все как будто хорошо начиналось и никто не говорил ему, что он кому-то колет глаза.
– Ступай, ради Бога, – сказал Хомяков, досадливо морщась. – Не срамись. Ты же умный парень… Дождь идет. Ну какая сейчас может быть руда!..
Пронякин медленно повернулся и пошел к двери.
– Да, постой-ка, – сказал Хомяков. Он снял очки и протирал их мятым серым платком. – Мне говорили, что ты ездишь под дождем в карьер. Это опасно, Пронякин. Я должен тебя предупредить. Понимаешь, это ненужные фокусы. Почина здесь не получится. Подумают, что ты просто гонишься за заработком.
– Может, так оно и есть, – сказал Пронякин.
Он ждал, что они еще что-нибудь скажут ему. А они ждали, когда он уйдет. Он надел кепку и вышел.
В коридоре уже никого не было. И возле конторы тоже никого не было: одни, верно, набились в столовую, а другие дремали в кабинах, прислонясь виском к стеклу. Он стоял посреди пустыря, под моросящим дождем, в грязи, жирно расползавшейся под его сапогами, решительно не зная, куда себя деть. Потом увидел свой «МАЗ», стоящий с полным грузом и невыключенным двигателем. Вот это, пожалуй, единственное, что можно было сделать, не слишком ломая голову, – поехать и высыпать породу в отвал. И он побрел к машине, сел в нее и поехал.
Маленькая фигурка все еще горбилась под навесом и слабо зашевелилась при виде его.
– Совсем забыл про тебя, – сказал Пронякин. – Полезай в кабинку, хватит тебе мокнуть. Да и покушать пора.
– А ты больше не будешь ездить?
– Наверно, не буду.
– Что же ты! – сказала она, усаживаясь. – Ты же только восемь сделал.
– А пес с ними, с ходками. Я, может, сейчас руду повезу. А может, не повезу.
– Руду-у?
– Ага-а…
– Большую?
– Ничего, порядочную.
– Пробились, значит? Ты пробился?
– Да не я. И не пробились, а извлекли. Корифеи говорят, поняла?
– Ой, слушай… Я с тобой поеду в карьер! – сказала она решительно.
– Дуреха ты, – ответил он удивленно и, мгновение поколебавшись, вспомнив заваленную глиной дорогу, покачал головой. – Никуда ты со мной не поедешь. Обедать будешь. У конторы ссажу.
– Ну возьми, пожалуйста. Я очень прошу. Очень. Он помолчал – ему все-таки хотелось взять ее – и ответил:
– Нет.
Он высадил ее у конторы, и она возвратила ему ватник. Она все не уходила и смотрела на него, зябко поеживаясь.
– Ну, не обижайся, – сказал он. – Иди. В другой раз покатаю.
– А может, подождать тебя?
– Зачем?
Он включил сцепление и поехал. Лужи блестели в карьере, они расползлись и уже соединились проливами, а пробившаяся подземная вода стекала в них с рыжих ржавых утесов. И на дороге тоже блестели лужи. На повороте, когда его стало заносить, он догадался сбросить скорость и вытер рукавом мгновенно вспотевший лоб.
Экскаватор уже стоял в забое, наклонившись вперед, как судно, уткнувшееся носом в крутую волну, и стрела ходила снизу вверх. Он подъехал вплотную, хотя это было строжайше запрещено: повернувшись, экскаватор мог повалить и раздавить машину.
Антон показался в разбитом окне и закричал сквозь гудение моторов:
– Витька, кажись, и в самом деле большая пошла. Я вот ее разгребаю, дуру, разгребаю, а она не кончается!..
– Она не кончится, Антоша! – заорал Пронякин, чувствуя неожиданный и сильный прилив нежности и к Антону, и к стреле с умной и хитрой мордой ковша, и к руде, которая не кончается. Он объехал весь забой, полный синих осколков, и опять подкатил к экскаватору. – Она теперь, видишь ли, до самого центра земли. Тут тебе на тысячу лет разгребать, Антон!..
– Чего ты разошелся? – спросил Антон. – И куда ты, балда, подкатываешь? Я ж тебя угробить могу в два счета.
– Можешь, Антоша! – обрадовался Пронякин. – Все можешь.
– Ты сказал там кому-нибудь?
– Понимаешь, они же все сдурели. Мы им такого гвоздя воткнем!
– Ладно, не хорохорься. Ты лучше подставляйся. Сейчас я тебе ковшик всыплю. Первую повезешь!
Отъезжая и разворачиваясь, Пронякин стоял на подножке, правя одной рукой, и орал:
– Антоша, на один ковшик я не согласен. Ты мне лучше полтора насыпай!
– Полтора не потянешь! – крикнул Антон, заводя ковш снизу. – От силы с четвертью. Да куда тебе столько?
– Не могу я один ковш везти, Антон!
– Почему не можешь, Витя?
– Потому что я привезу, а они скажут: «Подумаешь, один ковшик наскребли!» А я им: «А вот и врете, а вот и не один, а с четвертью. Сколько мог, столько и взял. Мог бы три взять – три бы взял!»
– Ну хрен с тобой, – сказал Антон. – Подставляйся!
Перебирая рычаги и напряженно всматриваясь, он вывел ковш и задрал его высоко в белесое небо. Тяжелый ковш закачался над машиной, постепенно опускаясь, и вдруг, лязгая, отвалилась его нижняя губа, и в кузов со звонким железным стуком обрушилась мокрая синька. Машина, заскрежетав, осела на рессорах.
– Хорошо кладешь, Антон! – закричал Пронякин. – Просто дивно. Всегда бы так сыпал. Только жилишь ты, Антон. Неполный кладешь.
– Кто тебя разберет… Может, хватит? Дальше-то ее рыхлить надо.
– Уговор, Антоша! Четверть клади.
– Витька, ты ж учти: руда – она тяжелая.
– А была бы легкая, так я б ее в кепке дотащил.
Еще четверть ковша машина почти не почувствовала. Она и без того глубоко сидела на рессорах.
– Видишь, – сказал Пронякин, пиная носком баллон. – Что это для нее? Чем больше кладешь, тем ей легче.
Антон вылез и, подойдя, покачал с сомнением головой.
– Может, отсыплешь все-таки, Витя?
– Ни грамма! – сказал Пронякин. – Ничего, зато сцепление лучше.
– Лучше-то лучше, – сказал Антон. – Но уж если поползет…
Он посмотрел вверх, на петляющую дорогу, и на миг Пронякину стало страшно.
– Да, уж если поползет… Ладно, не ворожи. Доеду. Зато уж какого гвоздя мы им воткнем!
– Тихо как, – сказал Антон. – Все куда-то попрятались. Хоть бы речу кто-нибудь толкнул, что ли…
Дождик все накрапывал, и Пронякин сказал:
– Валяй в будку, Антон. Простудишься.
– Лирик ты, – сказал Антон. – Есенин… Завтра погуляем, а? В кинишко сползаем. Чего-нибудь, наверно, хорошенькое привезут.
– Наверно.
Пронякин сел в кабину. Антон не выдержал, пошел рядом с машиной и вскочил на подножку.
– Не надо, Антон, отстань, застишь мне только свет, – сказал Пронякин. – Я сам повезу. Понимаешь, мне надо, чтобы я сам привез…
– Ладно, – рассмеялся Антон, соскакивая. – Сам так сам. Покличь там напарничка моего, пускай сменит. А то не евши который час сижу.
– Покличу, – сказал Пронякин.
Когда он уже отъехал немного, Антон закричал ему вслед:
– Лопата у тебя есть?
– Есть.
– Почаще соскребывай. Скользит, а?
– Скользит, проклятая.
– Полежишь миллион лет, не так заскользишь, – сказал Антон. – Скажи там, пускай бульдозер пришлют.
– Скажу!
Он ехал – нога над педалью тормоза, а другой он выжимал до предела подачу топлива, а руки вцепились в баранку и лежали на ней локтями. Отчаянно буксуя, виляя задом, машина взяла первый подъем.
Он вздохнул облегченно и почувствовал, как жарко его спине и лицу.
– Тяжела! – сказал он себе и опять устрашился этой глины, свинцово-голубой и скользкой, как раскисшее мыло. – А ничего не тяжела! Сукин ты сын, Пронякин, – сказал он громче, чтоб подбодрить себя и машину. И больше ничего!
И снова он выжал педаль подачи топлива, упершись плечами в спинку сиденья, и быстро переключил скорость. Стрелка спидометра дрогнула и поползла – так медленно и напряженно, точно это она и тащила перегруженную машину. Он призвал к себе на помощь все мужество и злость, все свое отчаянное умение и лихость шофера, исколесившего много дорог, бравшего много подъемов. Он хотел бы все это передать теперь машине, от которой он ничего не мог потребовать, а мог только просить:
– Ну, еще немножко, милая! Ну вот, ты же умеешь, в тебе же силы столько. Ну, не дрожи, не раскисай, не бойся, ведь руду везешь!..
Он повернул, стараясь держаться ближе к склону, и опустил руку на рычаг, чтобы притормаживать двигателем, если машина покатится назад. Но все обошлось, и он вздохнул облегченно, взобравшись на третий горизонт. Тогда он выглянул и поискал глазами Антона. Тот стоял неподвижно и смотрел, задрав голову, вверх. Пронякин едва различал полосы на его тельняшке. И едва долетел до него крик Антона:
– … скребыва-ай!
– Ничего! – ответил Пронякин, не надеясь, что Антон его услышит, хотя ему самому несколько раз, когда сильно заносило зад, хотелось вылезти и соскрести лопатой налипшую глину. – Ничего, доеду!
А машина все шла, и ничего с нею не случалось, и понемногу страхи его рассеялись, а мысли обратились к тем, кто ждал его там, наверху.
– А вот я вам всем и докажу, – бормотал он, стискивая зубы, в то время как руки его одеревенели на баранке, которая могла в любую секунду вывернуться. – Сейчас увидите. Сейчас пожалеете, мне бы только доехать!
Чаша карьера поворачивалась под ним, как горная долина под крылом самолета. Она была заткана мельчайшей сетью дождя, и дно ее с блестевшими лужами терялось в сизой полутьме. Он снова вспомнил о глине – сколько он намотал ее на колеса, – и опять ему сделалось одиноко и страшно. У него закружилась голова и похолодело в груди.
Но вдруг ему пришло в голову такое, отчего снова стало легко и весело. Он увидел себя, как он подъезжает к конторе, поднимает кузов и вываливает все это, что он привез, прямо в слякоть и грязь, прямо перед крыльцом. А потом стоит и хохочет, хватаясь за бока и глядя на их выпученные глаза, долго и язвительно.
Впрочем, не очень долго. И не очень язвительно. В конце концов они неплохие, теплые ребята; черт знает, какая кошка между ними пробежала. И что он им станет доказывать? Он просто вывалит руду, да и все, и пусть копаются в ней, и он тоже будет копаться, перебирая тяжелые синие осколки.
Так он поднялся на четвертый горизонт, где уже совсем не пахло затхлой сыростью карьера, – только пьянящий запах своей же солярки. Он убрал ногу с педали тормоза и поехал, правя одной рукой, высунувшись под дождь и ветер.
– Эй, где вы там, черти с рогами? Сеноман-альба! Апт-неокома! закричал он просто так, чтобы успокоить себя и машину. Потом повернул голову, увидел совсем уже крохотного Антона и закричал ему: – Антоша! Погуляем, а?
Антон стоял и не двигался и все смотрел вверх.
«Чего это я? – спросил себя Пронякин. – Чего это с тобою нынче сделалось? – Он вертелся на сиденье, как на горячей плите. – Чего ты петушишься? Приснилось тебе, что ли, чего?»
Его охватило вдруг странное ощущение нереальности всего, что он делает. Как будто это было с ним не теперь, а когда-то, давным-давно, может быть в детстве, когда он бежал с какой-нибудь радостью к матери и знал наверняка, что она обрадуется, потому что лучше всех это умела делать она одна, о которой он уже почти ничего не помнил. Но между тем справа был мокрый глинистый склон карьера, а слева – обрыв и серое слезящееся небо, и это он, Пронякин Виктор, вез первую руду с Лозненского рудника. Руду, которую ждут не дождутся и Хомяков, и Меняйло, и Выхристюк и про которую завтра утром, если не нынче же вечером, узнают в Москве, в Горьком, в Орле, в Иркутске и в других местах, где он успел побывать и где не пришлось. Он вспомнил, как говорили в поезде, когда он ехал сюда, что ни один рудник в мире не выдает такой богатой руды, как эта знаменитая синька, в которой до семидесяти процентов чистого железа. Она потому и синяя, что вороненое железо смотрит из нее на белый свет.
«А любопытно бы знать, что из нее сделают, из этой руды? – вдруг пришло ему в голову. И в нем опять заговорила старая привычка подсчитывать. Антошка мне верных шесть тонн сыпанул, это как пить дать, я ж чувствую. Ну, скинем полторы шлаку, ну две, но ведь тонны четыре чистых! Во, страсти какие. А много ли это или мало, Пронякин? Как знать. Для хорошего дела всегда не хватает, это уж известно. И куда она пойдет, чем она станет, ты тоже наверное, не узнаешь… Но это, наверное, и не моего ума дело, мое дело только везти, ну вот я и везу. И всегда мое дело было только везти, а что тебе там в кузов положат, то уж не наша забота, лишь бы рессоры не садились. Очень неважно себя чувствуешь, когда рессоры садятся. Вот как сейчас…»
А машина все шла, она приближалась к цели, он чувствовал это каждым нервом, и это было сильное чувство, даже, пожалуй, слишком сильное, потому что от него нетерпеливо подрагивали руки, а вот это уже было плохо.
«Только не надо сейчас об этом, – приказал он себе. – После об этом. Ты лучше – глаза в руки и гляди, гляди на дорогу».
И он все смотрел на дорогу, на комья глины, которые приближались и уползали под колеса, и ничего не мог с собою поделать.
«А когда же «после»? – спросил он себя. – Вот так мы все на «после» оставляем, а на самом-то деле потом уже о другом думаешь и – не так. И кому же думать, как не мне, ведь это я везу. Я, не кто-нибудь! И не последний я, а первый…»
«Сказать женульке, не поверит, – подумал он печально. – И правда, уж столько мы с тобою мыкались, столько крохоборничали, что и поверить теперь трудно, хотя ты меня и знаешь… Но ведь хлопцы-то подтвердят, хлопцы же врать не станут?»
Так он поднялся на последний, пятый, горизонт и повернул к выездной траншее. Здесь он всегда обгонял их всех, но теперь гнать не следовало, а нужно было взять себя в руки, и успокоиться, и ждать, когда покажутся верхушки яблонь. Он ждал их долго и заждался, а когда они наконец показались – сизые и едва приметные на сером, – он даже забыл сказать им свое обычное: «А вот и мы!» – и круто поворотил к ним, видя, как они сливаются густыми кронами, видя людей, показавшихся вдали у выезда.
И вот эти яблоньки дрогнули и поползли – влево, все влево, к краю ветрового стекла, оставляя за собой прямоугольник пустого хмурого неба. Он не сразу понял, что такое случилось с ним, а потом почувствовал мгновенную дурноту и слабость. Весь облившись потом, он круто вывернул руль в сторону заноса – это всегда кажется страшным, но в этом всегда спасение. Яблоньки остановились, но назад уже не поползли, и он рассердился на себя:
«Зеваешь, скотина! Хорошо еще, девку не посадил, вот уж было бы визгу. Но ты все-таки, Пронякин, смотри, этак недолго и загреметь…»
Но он уже гремел, хотя и не знал этого, потому что не видел, как левое заднее колесо зависло уже над обрывом и вращается – бешено и бессильно. А другое колесо, жирно облепившееся глиной, слабо буксовало на мокром бетоне, и машина потеряла ход, а значит, и не слушалась руля, хотя он вцепился в баранку со всей силой испугавшихся рук.
Он все понял, когда, вывернув руль еще и еще раз, уже не смог поставить на место яблоньки, все ползущие влево. Просторная кабина стала вдруг тесной, как ящик, в который тебя втиснули, согнув в три погибели. Он успел бы выскочить из нее, если бы ехал с открытой дверцей, если бы сиденье водителя было справа и если б он догадался выскочить в первое же мгновение.
Вдруг он увидел тучи, быстро пронесшиеся в ветровом стекле, услышал скрежет резины и дробный стук посыпавшейся руды. «Рассыпал, скотина! сказал он себе. – Доигрался, допрыгался, оглоед, дерьмо собачье! – Он уже не боролся, а лишь держался за баранку, смутно надеясь, что машина удержится на четвертом горизонте. – Но если нет, тогда – все! Восемьдесят пять метров. Все!»
Машина не удержалась на четвертом горизонте. Она тяжко сползла и грохнулась о бетон, а потом заскользила, и тяжесть руды повлекла ее дальше, вниз. Он увидел белый пласт мела, потом небо и новый, коричневый пласт, и снова небо, а затем нарастающий в полутьме свинцово-голубой цвет – цвет океана, приготовившегося к шторму.
Что-то ударило сзади по кабине, и он услышал жалобный вопль сплющиваемого железа. С грохотом покатилась руда. «С машиной все – загубил «мазика», – успел он подумать. И тут же ощутил жестокий хрустящий удар чуть ниже затылка, от которого брызнули слезы и все слилось в черно-желтом хаосе вращения, а голова вдруг потеряла опору. Второй удар пришелся в борт и в стекло, и он инстинктивно зажмурился и сполз коленями на слякотный пол кабины, прикрываясь локтями, чтобы осколки не попадали в лицо. Но ударило в третий раз, и осколки попали в локоть.