355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Гулиа » Рембрандт » Текст книги (страница 3)
Рембрандт
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:40

Текст книги "Рембрандт"


Автор книги: Георгий Гулиа



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)

В поте лица своего…

Этот старичок на стене ведет себя очень странно. Неверный свет свечи урывками падает на него и высвечивает золото лица и золото халата. И, представьте себе, он что-то шепчет. Довольно внятно. Кажется, напоминает о первых и последующих днях в мастерской Якоба Изакса Сваненбюрга, когда некоего студентика Рембрандта заставили тереть краски. Так работать не доводилось даже на отцовской мельнице. Геррит и Адриан на мельнице жалели младшего, а здесь? Кто отнесется к нему с должным вниманием? Впрочем, бывший студентик и не просит пощады. Этого у него нет в голове. Если нужно – он не отойдет от краскотерок в течение суток. Он не устанет переливать масла из одной колбы в другую, чтобы получше отбелить их. Если нужно, он будет по ночам кипятить масла, готовить лаки в полном согласии со строгими требованиями мастера…

В те далекие лейденские времена сердце не знало усталости, глаз был верный, руки, привычные к солодовым мешкам, денно и нощно терли краски, готовили лаки, отбеливали масла. Госпожа Сваненбюрг – добрая итальянка – удивлялась трудолюбию сына мельника с берегов Рейна, а мастер был непреклонен: с каждым днем ужесточал свои требования. Он словно бы не ведал ни снисхождения, ни жалости. «Три краску, вари лак, отбеливай масло» – вот его ежечасные слова. Чтобы сгладить мужнюю строгость, итальянка кормила разными итальянскими кушаньями.

… Вот только вспыхнула свеча, и старичок уже задает немой вопрос: «Ну и как, господин Рембрандт ван Рейн? Довольна твоя душа?»

Проклятый старичок!

А разговор с домашними получился очень тяжелый. Лучше бы всю жизнь мешки таскать и молоть солод.

Он долго не мог решиться его начать. Что-то сдавливало горло. Потом отпустило. Но не совсем. Выпив глоток пива, он сказал:

– Мастер Сваненбюрг хороший человек…

За столом все замерло. Четыре пары глаз удивленно уставились на него. Недоставало лишь Геррита…

– Какой такой Сваненбюрг? – спросил наконец Хармен. Он говорил непочтительно, но эта нарочитая непочтительность относилась к сыну, а не к мастеру Сваненбюргу.

– Уважаемый мастер. Он долго жил в Италии. Пишет прекрасные картины.

– На самом деле прекрасные? – съязвил отец.

– Все хвалят.

– Допустим. Что из этого следует?

Лисбет затаила дыхание. Адриан предвидел бурю. Мать уже готовилась вступиться за Рембрандта.

Рембрандт засопел – верный признак волнения. Эта привычка у него с детства.

– Я буду учиться живописи.

– Как?! – вскричал отец.

– Учиться буду. Живописи.

– А университет?

Рембрандт посмотрел отцу в глаза, посмотрел на мать и Адриана.

– Я оставлю университет.

Отец откинулся назад. Лысина заблестела, словно стекло на ярком свету. Кадык обнажился. Щеки еще больше впали. Он, казалось, сразу постарел на много лет.

Адриан легко мог подлить масла в огонь. Однако повел себя в высшей степени благородно. Возможно, даже против своей совести. Он сказал:

– Каждый в жизни находит свое место. Перед тем как найти – он ищет. Ведь и я искал. Я не собирался быть мельником. Меня увлекали башмаки. А Рембрандта?..

Мать сказала:

– Я подам жаркое.

– Жаркое подождет, – сказал отец и сверкнул глазами. – Каждый из них что-нибудь да преподносит. Геррит основательно улегся… А этот – со своим рисованием… С ума спятил! – Отец выложил на стол худощавые руки. – Что делает настоящий человек? Он выбирает работу. Находит опору в жизни. Чтобы себя кормить и семью содержать. Вам нужен пример? Ходить далеко не надо. Вот он, живой пример, – Адриан! Если бы не он, я бы просто сгинул. Он выбрал себе настоящую, полезную для него и для людей работу. И не ошибся. За ним как за каменной стеной и сестра, и брат – один и другой. – Отец вдруг вспылил, негодующе посмотрел на Рембрандта. – Ладно, со мной можно не считаться, я – родитель, я должен гнуть спину ради детей. А он? – Хармен указал на Адриана. – С ним-то надо было посоветоваться?! Он такой же кормилец, как и я.

Рембрандт насупился.

– Я спрашиваю: с Адрианом кто-нибудь советовался? Все мы умники, все сами с усами. Приди и скажи: так, мол, и так, желаю учиться этому самому… Как его? Рисованию. Желаю вечно побираться, ибо я не видел мастера в полном достатке. Это вам не хлеб, не мельница, не солод, без которых человек не обходится. А что? Мазня! Разве люди голодают без нее? Или жажда их одолевает? А те из маляров, которые живут в некотором достатке, рабски угождают каждому пузатому богачу. Да, да! Я говорю правду и только по совести! Потому что художник – не мельник и не башмачник! Даже не золотарь!

Рембрандт слушал отцовы речи, сидя недвижно, точно каменное изваяние. Адриан время от времени кивал, словно поддакивал. Мать все-таки решила подать жаркое, а Лисбет сбегала в чулан за пивом.

– Что ты молчишь, Адриан? Может, я не прав?

Адриан собирается с мыслями. Он во многом согласен с отцом, но и брату вредить не желает. Надо как-то смягчить гнев отца и убедить, елико возможно, упрямца.

– Сухое мясо, – сказал Хармен, пробуя жаркое.

– Оно перестояло, – объяснила хозяйка.

– Да, сухое! Но я готов терпеть еще более сухое, обуглившееся, чем слушать россказни про всякие там рисунки… Да что вы все, в рот воды набрали? Скажите же хоть что-нибудь поперек или подайте знак согласия. – Хармен уставился на Адриана.

Тот пожевал мясо, по-мужицки проглотил, запил пивом.

– Я… – начал было он.

– Что – я?

– Потружусь за всех – лишь бы в доме был мир.

– Та-ак, – проскрежетал Хармен.

– В конце концов, Рембрандт мальчик неглупый, – сказала мать. – Он ничего такого плохого не совершит. Если не получится, вернется на мельницу.

– А годы?

– Что годы?

– Годы-то идут, – пояснил Хармен, – и мы не вечные. Мы будем плодить нищих бездельников?

– Почему нищих? – удивилась мать.

– А потому!

– Почему бездельников?

– Все потому же!

Мать осмелела:

– Я ничего не пойму. О чем речь?

– А он прекрасно понимает! И на ус наматывает, – сердился Хармен. – Разве вы не видите, как он слушает и в душе, может, смеется над нами, как мы тут пытаемся наставить его на истинный путь.

Адриан обратился к брату:

– Ты что-нибудь скажешь?

– А что?

– Ну обо всем этом.

– Вы же сказали всё. – Рембрандт больше не притрагивался к еде.

– Что мы сказали?

– А всё.

– Это не объяснение, Рембрандт. – Адриан начал возмущаться.

– Вы всё сказали и за себя, и за меня.

– Слышите? – саркастически усмехнулся Хармен. – Он даже не желает входить в обсуждение дела, которое касается не только его, но и нас.

– А что тут обсуждать?

Хармен махнул рукой. Яростно принялся за жаркое. Потребовал еще пива.

Мать подложила Рембрандту кусок мяса.

– Он еще ничего не тронул, – сказала Лисбет.

– Не твоего ума дело, – осадила ее мать. – Ты ешь, Рембрандт, а то встанешь из-за стола голодным.

Хотел Рембрандт сказать, что кусок не лезет в горло после стольких горьких слов, но сдержался. И правильно сделал, ибо Хармен понемногу переменил тон. Он сказал, что бог наказал их. А за что, спрашивается? Наказал: искалечил Геррита, сбил с панталыку Рембрандта. Не хватает еще одного бедствия. Но какого?

– Чтобы Рейн затопил Лейден, – сказал Хармен. – Тогда все стало бы на свое место.

– Можно придумать еще кое-что, – сказал Адриан улыбаясь.

– Что, например?

– Все крылья пообломать мельницам. Ураганом.

– Говорят, случалось, – сказал Хармен.

Мать обрадовалась такому обороту. И скороговоркой сообщила:

– Я была совсем маленькой. Поднялся ветер и сорвал не только крыши, а и всю мельницу свалил.

Рембрандт наконец-то принялся за еду.

Лисбет еще раз сбегала за пивом, хотя ее об этом и не просили…

Мастер Сваненбюрг собрал своих учеников, рассадил на чем попало и стал объяснять, что главное для художника, особенно во время его ученичества. Рембрандт слушал, глядя в рот учителю. Ян Ливенс, кажется, немножко скучал. Или делал вид, что скучает, ибо все ему уже хорошо известно.

Добрый художник был искренен в меру своих возможностей, отпущенных богом. Часто ссылался на годы, проведенные в Италии, и на живописные работы в Ватикане. Он говорил складно, неторопливо, как бы пытаясь аккуратно вложить мысли в голову неразумным, но подающим надежду молодым людям.

– Я хочу подать вам, – говорил он тусклым голосом, – наиважнейший совет, который постоянно должен быть путеводной звездой живописца. Спрашивается: о чем речь? Стараться, чтобы полотно повторяло оригинал? Разумеется, это важное условие. Живая природа должна оживать под кистью. Это – непреложный закон. Мне скажут: а правило перспективы? Да, и это очень важно. Зритель должен ясно судить о том, что ближе к нему и что дальше. Однако есть правило, следовать которому не только важно, но совершенно необходимо, то есть настолько, что без него нельзя даже мыслить работу мастера. Многие итальянцы следовали этому закону. Но не могу сказать, чтобы ставили его во главу всего дела. А я говорю вам, я утверждаю: это главное для живописца, с него начинается все, им кончается все. Если сравнить сам процесс живописания с прекрасной поэзией, то подготовку к нему следует назвать грубой прозой. Даже не грубой прозой, а работой, скажем, приказчика в мануфактурной лавке. Но без этой прозы нет живописи, нет истинного искусства. Наверное, вы догадались, к чему я клоню. Извольте, господа: я говорю о краскотерках, о подготовке красок и масел для живописи, о выборе земли, выборе различных поддающихся размельчению камней, необходимых для цветовой гаммы. Как обжечь землю, как и где выбрать ее, как смешать с маслом и как растереть, до какой степени измельчения? Ясно ли я говорю, господа?.. Если не научитесь отлично готовить, попросту говоря, тереть краски, считайте, что вы никогда не будете писать настоящие картины. Они у вас или быстро пожухнут и потрескаются, или очень скоро потемнеют, или же лишатся той живописности, которая, казалось, уже достигнута вами. Вот что значит – тереть краски! Вот что значит – отбеливать и выбирать масла! Вот что значит – хороший лак для живописца! Это бальзам для египетского бальзамировщика, который сохранял тело на века. Ясно ли я говорю, господа?.. Я заключаю: надо научиться тереть краски, создавать материал, из которого вы впоследствии создадите живую природу на мертвом холсте. Это, как выражались эллины, есть альфа всего нашего дела.

Так говорил живописец Якоб Сваненбюрг. И не всуе говорил – он твердо приучал своих учеников к тому, что сам искренне исповедовал…

По воскресным дням Рембрандт торопился на Хаарлеммерстраат, чтобы взглянуть на заветное окно на заветном фасаде. Но где же шаловливая Маргарета? Неужели перешла к другим хозяевам? Почему ни разу не приоткрылись занавески?

Рембрандт поначалу не придал особого значения словам девушки, с которой невзначай познакомился у башмачника. Но время шло, и получалось, что его просто провели. Может, она вовсе и не Маргарета… Но зачем понадобилось ей водить его за нос? Ведь он вовсе не набивался в друзья.

Ян Ливенс объяснил очень просто:

– Она обыкновенная болтушка.

– Каков смысл ее болтовни?

– А никакой! Выкинь ее из головы.

Выкинуть можно. Однако Рембрандту надо уразуметь: почему она вела себя так, а не иначе? Он же не приставал к ней, не домогался ее внимания…

– Вот что, Рембрандт… – Ян Ливенс положил руку на плечо друга. – Я хочу сказать нечто…

Рембрандт слушал рассеянно, поглядывая на заветное окно. Почему все-таки занавеска даже не шелохнется? Была ли то насмешка бывалой кокетки или стряслось с нею что-то непредвиденное? В самом деле, он же не тянул ее за язык, не просил о встрече. Все сама…

– Рембрандт, – продолжал Ливенс, – у меня есть тебе совет. Он тебя наверняка заинтересует.

Рембрандт оторвался от окна.

– Совет? Какой?

– А вот такой. Сказать по правде, очень и очень простой. Товарищеский. Дружеский. И ты, надеюсь, оцепишь мое расположение к тебе.

Начало было интригующим. Рембрандт последовал за Ливенсом, который повел друга прямехонько на берег Рейна. Река то ли текла, то ли замерла. Приходилось внимательно присмотреться, чтобы определить ее течение. Плыли небольшие рыбачьи суденышки, от них расходились плавные волночки, как в тихом пруду. В самом деле, Рейн в пределах города был очень ленив…

– Послушай, Рембрандт, ты, я вижу, влюблен… Ладно-ладно, не влюблен, а просто тебя заинтриговала красотка. Но тебе не кажется, что занимаешься ты делом бесплодным?

– Что значит «бесплодным»? – возмущенно спросил Рембрандт.

– Не сердись. Я называю вещи своими именами. Поскольку это так, имей мужество выслушать. А если надоедаю, могу прекратить свою болтовню.

– Нет, я слушаю.

– Что ты заметил у мастера Сваненбюрга?

– Я? – Рембрандт подумал. – Картины, что ли?

– Скажем, картины. А еще?

– Его супругу Фьоретту?

– Верно. Дальше.

– Кошечку на окне, что ли?

– Верно. А еще?

– Что – еще?

– А Мария? Ты, кажется, не приметил самого главного.

– Эту служанку, что ли?

– Именно! Ты заметил, какие у нее губки? А ноги? Она как-то мыла пол в прихожей, и мне в глаза бросились ее ноги. Знаешь какие? Да ты не смейся… Они словно бутылочки, и крепкие, как бутылочки. Башмаки грубоватые. А в них прелестные ножки…

– Прелестные? Как же ты умудрился разглядеть?

– Очень просто. Для этого я даже палец о палец не ударил. Она сняла башмаки, чтобы переобуться. А меня не видела. Вот я и подсмотрел.

– Ей много лет…

– Да, двадцать пять.

– А это у кого узнал?

– Госпожа Сваненбюрг как-то обронила. В разговоре с одной гостьей. И – представь себе! – эта Мария уже вдова.

– Что так?

– У нее был муж моряк. На судах плавал. В тропические страны. Однажды, говорят, судно пришло в Роттердам без ее мужа. Беднягу схоронили где-то в теплом океане.

– Да, невеселое это дело – остаться в таком возрасте вдовушкой. А дети у нее есть?

– Нет.

– Это она тебе сказала?

– Нет, все госпожа Сваненбюрг.

– Она смешно говорит…

– Итальянка же! Зато послушал бы, когда она сыплет на мужа град итальянских словечек.

– Тараторит?

– Страшно. Но очень красиво. Вроде бы поет.

Они шли вдоль Рейна. Подул ветерок, и полдневный зной несколько спал.

«Вроде бы моложе меня, – подумал Рембрандт, скашивая взгляд на друга, – а хватка у него зрелая… Запросто приметил Марию… В самом деле, эта служанка улыбается очень мило. И бедра носит, как настоящая бюргерская дочь… Наверное, этот Ливенс прав, когда говорит о ее ножках…»

– Вот я и говорю, – наставлял Ливенс, – чего ты время зря теряешь с этими своими бесплодными походами на Хаарлеммерстраат. У тебя под рукой лакомый кусок… Ей-богу!

Рембрандт остановился:

– А почему ты сам не займешься Марией?

– Откровенно?

– Да.

– У меня уже есть одна краля. Тоже вдовушка. Такая пухленькая. Лет ей за тридцать.

– Ты что, за бабушками приударяешь?

Ливенс присвистнул:

– Ты еще сосунок. Если тебя кормят, поят, ласкают, всячески голубят? Отказываться от этого? Подумай, умная голова!

С берега Рейна на берег Амстела

Да, многое вспоминается из лейденской жизни. Но не студенческой, а той, другой, у Сваненбюрга.

Как-то подходит учитель к мольберту. А Рембрандт только-только нанес контуры древесным углем и сделал несколько мазков толстой кистью.

– Что это? – спрашивает учитель.

– Это? – Рембрандт отвечает самонадеянно: – Это будет портрет одной знакомой.

– Черт с ней, с этой знакомой. Я не о том спрашиваю тебя. Что это такое? – и учитель тычет пальцем в загрунтованный холст.

– Холст и грунт.

– Прекрасно, Рембрандт! Брависсимо, как говорят итальянцы. А это?

Рембрандт ответил уверенно:

– А это мазки краской. Киноварью.

Господин Сваненбюрг обращается ко всем ученикам:

– Я запрещаю писать что-либо, предварительно не показав мне грунт и краску. Вернее, краски. Я должен знать, как положен грунт, и как перетерты краски, и как отбелено масло. Я не раз вдалбливал в головы, что без настоящего грунта не может быть приличной картины. И еще: без прекрасных красок не может быть и прекрасной картины. Это понятно?

Ученики легким гудением дали знать учителю, что все понятно.

– Принимаю к сведению. А посему запрещаю ван Рейну писать картину. Грунт мне не нравится, краска на нем быстро пожухнет. А тем более такая краска, как эта. Dixi![1]1
  Я сказал! (лат.)


[Закрыть]

Рембрандт покраснел словно рак. В горле у него мигом пересохло от волнения.

– Извольте подготовить другое полотно. И по-настоящему растереть краски.

И учитель покинул мастерскую.

Прошло несколько минут общего молчания. Потом раздался чей-то голос:

– Вот поэтому-то и уехал Ян Ливенс к Ластману в Амстердам.

Рембрандт тягостно задумался. А потом сказал:

– Грунт плох. И краски плохи.

И взялся за краскотерку…

Этот старик на стене нынче разболтался. Он говорит, не переставая ухмыляться. Он дает понять, что слишком много знает, чтобы просто висеть на стене и молчать. Нет, он будет говорить…

– Послушай, Рембрандт. С высоты моих шестидесяти трех лет мне все видно яснее. Я имею в виду прошлое. Господин Сваненбюрг учил грунтовать холст с особым тщанием. Ведь от грунта зависит во многом долговечность картины. Зачем марать полотно, ежели оно погибнет через несколько лет?

Рембрандт, который на кушетке и которому трудно пальцем пошевелить, говорит:

– Спасибо ему! Он не был большим мастером. Но хорошо знал свое дело, то есть живопись. Он понимал толк в грунтовке, терке красок, отбеливании масел и изготовлении лака. А ведь это действительно немало…

– В таком случае, Рембрандт, какого рожна хотелось этому Яну Ливенсу? Ради чего сбежал он к Ластману?

– Послушай, старичок, не надо притворяться, будто ничего не понимаешь. Хитришь!

– А все-таки, Рембрандт, отвечай на мои вопросы.

– Найди ответ сам. Да он же на твоем лице написан.

– Это наше с тобою лицо, Рембрандт…

И старик на стене глядит с этой своей дурацкой ухмылкой…

Ливенс – Рембрандту:

– Да, я уезжаю в Амстердам.

Рембрандт:

– К тебе хорошо относится учитель.

Ливенс (махнув рукой):

– А толк велик? Целыми днями растирай краски, возись с маслами и колбами. Я же не аптекарь!

Рембрандт:

– Но согласись, что картина должна быть долговечной…

Ливенс (перебивая друга):

– Первым делом она должна стоить того, чтобы быть вечной. А для этого надо уметь писать, а не краски тереть.

Рембрандт (с жаром):

– А Рафаэль?! Разве он не обучался деланию красок и отбеливанию масел?

Ливенс:

– Если докажут, что я – Рафаэль, готов тереть краски изо всех сил.

– Этого тебе никто не докажет. Если ты надеешься услышать нечто подобное от Ластмана – ошибаешься.

Ливенс (придерживая шляпу, чтобы ее не унесло ветром за ближайшую дюну):

– Тереть краски у Ластмана не буду. Сыт по горло. Благодарю покорно! И тебе, Рембрандт, очень советую не задерживаться в Лейдене.

Рембрандт (подставляя лицо ветру):

– У меня будет своя мастерская. И ученики – тоже.

Ливенс:

– Только не изматывай их краскотерками. Пусть привыкают к кисти. Словом, ты меня понимаешь…

Мария поначалу удивилась: чего это вдруг Рембрандт решил угостить ее пирожными? Но сделал он это так неловко в тесной прихожей, что она быстро смекнула, к чему клонил молодой ученик. Мария прошептала слова благодарности. У нее были озорные глаза и славный носик.

– Я очень люблю именно это пирожное…

В прихожей было сумрачно, хозяева отсутствовали, а ученики работали наверху, в мансарде.

Он что-то просопел. Ей показалось, что он не расслышал ее слов. Мария сказала:

– Прекрасное пирожное…

Рембрандт удивился: что прекрасного в пирожном? Самое обыкновенное… Да!.. И не уверен, что оно понравится ей, если попробует. Мария тихонько рассмеялась и надкусила пирожное. Мило облизнулась.

– Хорош-ш-ее… – прошептала она, хитро озираясь.

Она дала понять, что оба они соучастники чего-то недозволенного. Да, да, недозволенного! Такого, чего не должен замечать посторонний глаз. Но, слава богу, дома все спокойно. Значит, он специально выбрал это время. Ведь не случайно, правда?

– Шалунишка, – бросила она.

Он глупо молчал, глядя куда-то в сторону.

Вдруг Мария поднялась на цыпочки, обвила руками его шею и наградила таким мягким поцелуем, что по спине у него мурашки побежали.

Но вскоре в нем пробудилось некое существо, которое оценило пылающую плоть Марии. Рембрандт обхватил ее, и натура оказалась достойной кисти Рубенса – что называется, в теле, что называется, кровь с молоком и прочее такое. Существо, о котором было сказано, вскоре вышло из-под контроля, и Мария вынуждена была задать вполне оправданный вопрос:

– Ты хочешь здесь?

Он не понял ее.

– Идем ко мне, дурачок. – И Мария потянула его к чулану, рядом с которым находилась дверь в ее каморку. Щеколда щелкнула, и Рембрандт оказался в мутных, но сладостных водах некоего омута. Он только слышал, как она приговаривала снисходительно и ободряюще:

– Да ты же, оказывается, мальчик. Совсем еще мальчик.

Время шло…

Дай бог памяти! Что же было после или что же было до? До и после. Или после и до… Стало быть, так: его милость мастер Сваненбюрг не устраивал Ливенса. Как выяснилось потом, не устроил он и Рембрандта. Старичок на стене все помнит и все знает. Знает, что было до и что после.

Уехал, значит, вышеозначенный Ян Ливенс, молодой живописец, подававший большие надежды, в самый город Амстердам, к его милости мастеру Питеру Ластману. Надоело, значит, ему, сказанному Ливенсу, тереть краски, и подался он к мастеру Ластману, чтобы изучать роль света и светотени в создании картины. Мастер Ластман по этой части был непревзойденным в Амстердаме. Ни в какое сравнение с ним не шел лейденский мастер Сваненбюрг.

Когда Лейден посетил его светлость достопочтенный Константейн Гюйгенс, секретарь самого штатгальтера, – это было до или после? – то выяснилось, что в Лейдене нет уже ни былой школы, ни былого мастерства в живописи. Давно прошли времена Луки Лейденского, мастера великого, и живопись в этом славном городе сошлась на мастере Сваненбюрге – малопримечательном художнике, но отличном ремесленнике по части грунтовок и отбеливания масел.

Так вот, достопочтенный Константейн Гюйгенс обошел мастерские Лейдена и лучшего мастера, чем молоденький Рембрандт, не обнаружил. (Кстати, и Ливенса тоже.) Вот разговор господина Гюйгенса с мастером Сваненбюргом:

– Говорят, что в Лейдене сошло на нет великое мастерство живописи. Правда это или нет?

На что господин Сваненбюрг со всей искренностью ответил:

– Скорее всего так. Ибо эпоха Луки миновала. А лучшие живописцы собрались в Амстердаме.

Так прямо и сказал мастер Сваненбюрг…

– Дело в том, – продолжал его светлость господин Константейн Гюйгенс, – что мне хотелось подарить принцу некие офорты или картины лейденцев, того достойные. Именно к этому я и клоню наш разговор.

Говорят, что великодушный мастер Сваненбюрг, тоже имея в виду вышеозначенное желание господина Гюйгенса, сказал якобы доподлинно следующее:

– Я могу рекомендовать вашей светлости работы никому не известного ван Рейна.

– Кто он? – спросил Гюйгенс.

– Молодой художник. Сын мельника.

– Где можно посмотреть его работы, ибо я весьма доверяю вашему мнению?

Господин Сваненбюрг указал, где можно видеть ван Рейна – неподалеку от отцовской мельницы, что на Рейне. Мастерская находится в складском помещении. Вместе с ним работает другой молодой художник – Ян Ливенс. У ван Рейна уже есть один ученик. Мастер сказал, что оба художника учились у него. Говоря по правде, их тяготила черновая работа. Тереть краски – не самое приятное занятие. Но что поделаешь? Что такое картина, плохо загрунтованная или покрытая плохой краской?

Сначала сбежал к Ластману Ливенс, а потом на полгодика подался к Ластману ван Рейн. Видите ли, им нужно было изучить прием, который заключается в особом использовании света. Свет вырывается из мрака. Создается очень эффектная ситуация: свет может помочь выявить главное, о чем хочет сказать художник…

Сваненбюрг был многословен. На минутку, видимо, позабыл, что беседует с известным Константейном Гюйгенсом.

Господин Гюйгенс слушал его с величайшим терпением, с полным уважением к мастеру Сваненбюргу.

Надо отдать должное господину секретарю штатгальтера: он проявил живой интерес к работам ван Рейна и даже оставил об этом некую запись в своей автобиографии. Запись эта весьма благоприятна для Рембрандта…

Вот достоверное свидетельство господина Константейна Гейгенса (Хейгенса), сказанное по поводу одной из картин молодого Рембрандта:

«Она выдерживает сравнение со всем, что породила Италия или античность. Я свидетельствую, что ни Протогену, ни Апеллесу, ни Паррасию не пришло бы на мысль то, что задумал юноша, голландец, мельник безбородый, сумевший соединить и выразить в фигуре одного человека не только детали, но и целое. Слава тебе, мой Рембрандт! Заслуги греков, принесших сокровища Азии на голову Италии, не могут сравниться с деяниями голландца, стяжавшего все лавры Эллады и Рима…»

Кто-нибудь скажет: секретарь штатгальтера Фредерика Генриха внес в вышесказанное изрядную долю аффектации.

Пусть так, скажем мы, однако Константейн Гюйгенс, отец знаменитого физика Христиана Гюйгенса, очень верно уловил все направление замечательного творчества Рембрандта, он глядел на десятилетия вперед и поддержал молодого живописца. Слава Гюйгенсу!

Что еще можно сказать, положа руку на сердце, по поводу той лейденской поры? Скорее всего, то были годы упорного овладения техникой живописи и графики, особенно – графики. Офорт требует большой сноровки, большого мастерства. Офорт может произвести не меньшее впечатление, чем яркая живопись, ежели сделать его по-настоящему. В нем тоже могут заиграть и свет и тени, надо только выжать из офорта все возможное…

Старичок на стене отдает должное старику на кушетке. Нет, недаром прошли годы в Лейдене! И Сваненбюрг – царствие ему небесное! – немало постарался, чтобы наставить своего ученика на истинный путь…

Старичок улыбается кривой, болезненной улыбкой. Улыбается как бы через силу. Неужели можно улыбаться в его положении? Кто он? Кем он стал в конце своего пути? Не улыбаться надо – плакать. Впрочем, плакать никогда не поздно, а вот посмеяться надо – назло всем и вся…

Тогда, в Лейдене, все шло отлично: была сила, была вера, была напористость и было умение молодого человека. И когда ему говорили, что не так горит свет на темном фоне или слишком темна половина лица по сравнению с золотом другой половины, Рембрандт смеялся про себя: он знает лучше, что ярко и что слишком записано, затемнено. У кого вернее рука и острей глаз? Он говорил тогда: у молодого! И он уже слушал советы Сваненбюрга и Ластмана вполуха. Взял от них все что нужно. Теперь он уже сам с усам!

Прекрасное было время! Прекрасен был город, великолепны крылатые мельницы, серые дюны и белогривые волны за ними.

А Мария? Разве не красила она жизнь молодого человека? Ее комнатка возле чулана довольно долго служила храмом любви. Но, как говорили древние греки, все течет, все изменяется. На складе близ мельницы появилась новая богиня. Она помогала пожилой прачке, которая жила на том берегу Рейна. Звали ее Анна. Она оказалась ближе, чем Мария, совсем рядом, и времени, следовательно, для любовных утех требовалось гораздо меньше. Пусть это слишком расчетливо, но что поделаешь…

У молодого мастера завелись денежки – кое-что удавалось продать. Ученики, сказать по правде, тоже подбрасывали деньжат. Ван Рейн, улучив момент, сделал Анне некое предложение, которое она, после небольшого раздумья, приняла. Речь идет о меркантильной стороне. Анна оказалась практичной: не афишировала свою связь, тем более что каждый ее приход всегда связывался с очередной партией выстиранного и выглаженного белья. Была ли она замужем? Рембрандт не спрашивал об этом ее, она тоже не распространялась на эту тему. Ее серые глаза были достаточно шаловливы, руки ловки, а икры воистину восхитительны. Чего же более? А годы ее не имели значения – может, было ей за тридцать. А может, чуть меньше… Да не в том суть! Главное – удобно: Анна рядом, искать ее не приходится, зря тратить время – тоже… Время позарез нужно для живописи и офортов.

В Лейдене все чаще упоминали имя молодого мастера Рембрандта ван Рейна. Состоятельные семьи все чаще желали попозировать ему. Но, разумеется, до настоящего признания было далеко, то есть так далеко, что трудно даже представить себе. По здравом размышлении имелось два выхода: добиться положения первого художника в Лейдене или попытать счастья в огромном Амстердаме и там снискать себе славу. Берега Рейна казались слишком уютными по сравнению с берегами Амстела, где кипела жизнь, точно вода в котле, где многоязычное амстердамское племя расставляло такие ловушки, что, пройдя через них живым и невредимым, можно было рассчитывать, что прочно станешь на ноги…

Лисбет вызвалась сопровождать брата, быть возле него даже на положении экономки. Это ее решение растрогало Рембрандта. Однако важнее было то, что и отец, и брат Адриан обещали всяческую помощь.

– Раз ты решился, – сказал отец, – будь настойчив до конца. Не пасуй.

– Я поддержу тебя, – сказал Адриан.

Его жена Антье согласно кивала.

Итак, вперед, на берега Амстела!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю