Текст книги "Сулла"
Автор книги: Георгий Гулиа
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц)
7
– Ну? – сказал архимим Полихарм. – Что говорил Буфтомий там, в Ноле?
Сулла подтвердил, что предсказание прорицателя сбылось. Что очень этому рад. Что рад тому, что Буфтомий нынче в гостях у него и что он может оказать гостеприимство Буфтомию здесь, в Риме.
Сулла крайне любезен, крайне радушен.
– Эта ночь наша, – сказал Сулла. – И никто нам не помешает провести ее так, как хотим.
Кроме Полихарма и Буфтомия были здесь уже знакомый нам Милон, ваятель Басс Камилл, два маркитанта, Африкан и Оппий, и еще некая поэтическая бездарность, которую представил Полихарм.
– Гениальный поэт, – сказал архимим. – Его долго отовсюду гнали.
– Кто же его гнал? – спросил Сулла.
– Разумеется, Марий.
– Марий? – Сулла обратился к поэту: – Отныне твоя муза будет свободной. Ты будешь петь на свой лад, и никто не посмеет обижать тебя.
Поэт схватил руку своего благодетеля.
– О великий! – тонким голоском вскричал поэт, целуя руку. – Сколь целебны твои слова! Сколь они милы моему раненому сердцу!
– Будет, будет, – снисходительно сказал Сулла, заметив слезы на глазах служителя муз. – Как твое имя?
– О великий! Оно еще столь безвестно, что стыдно даже произносить его. Но что поделаешь! Такова судьба гонимых, презираемых, угнетенных певцов… Мое имя едва ли что-нибудь скажет тебе…
– А все-таки, милейший, назови себя.
– Вакерра, о великий, Вакерра – твой слуга.
– Нет, не слыхал, – сказал Сулла. – Но это ровным счетом ничего не значит. Я, говоря по правде, мало знаю поэтов… Что такое служитель муз? Сегодня он в тени, а завтра – глядишь, соперничает с Гомером. И начинает жить в веках, подобно Гомеру.
Вакерра был польщен.
– О! – воскликнул он. – Сразу видно знатока! Великие люди, о Сулла, всегда любили поэзию. Они оказывают ей свое внимание. Спасибо тебе, о Сулла!
Поэт снова схватил руку полководца и прильнул к ней. Горячими губами. В благодарственном поцелуе.
– Ладно, ладно, – промолвил Сулла.
– Я был гоним, о Сулла! Но теперь я вижу свою гавань. Я чувствую руку того, кто оборонит меня от злых людей. Марий пытался погубить мою музу. Он…
И вдруг поэт перешел на стихи. У него, впрочем, хватило ума продекламировать нечто совсем не длинное. В стихах Сулла прямо не упоминался, но что-то туманно говорилось об «отважном, спасшем Рим от тирании». И Сулла вполне мог принять это на свой счет.
– Милейший, – решительно заявил Сулла, – отныне покровителем тебе будет моя восточная армия. Там, где будет мало моей помощи, там встанут мои баллисты и катапульты. – Он подумал. – Вот что: есть у меня на примете одна вилла. Она недалеко. Здесь. Под Римом. Вернусь с победой – и она станет твоею.
Все слышали это обещание. Актеры горячо аплодировали. Архимим сказал:
– О Сулла, твоя щедрость воистину безгранична. Тебе благоволят боги, а ты благоволишь, словно бог, своим маленьким друзьям.
Сулла поцеловал актера в губы. Чмокнул на всю комнату.
Нынче красные пятна на его лице выделялись резче, чем обычно. Это бывало с ним в моменты радости или в моменты гнева. Полководец громогласно объявил, что эта ночь принадлежит ему и его друзьям, что не желает заниматься делами, не хочет ни о чем думать. Веселья, вина – вот чего жаждет его душа!
Маркитанты, богатеющие возле легионов, сообщили Сулле сегодняшнее меню. Он слушал их весьма серьезно, делал замечания, одобрительно кивал. Полководцу понравилось почти все, но выразил пожелание, чтобы гостям был предложен еще один сорт вина. Не сказал какой. Дал понять, что урну с этим вином внесет в свое время Эпикед, все распробуют его, и тогда, только тогда, если оно понравится, – оно будет предложено пирующим. Африкан и Оппий живо согласились с ним и, в свою очередь, предложили некий сюрприз: блюдо, которое почитается в Колхиде и которое большая редкость.
– Прекрасно! – сказал Сулла. – Но торопитесь же, моим гостям явно неймется.
– В соседней комнате столы ждут нас, – сообщил Африкан.
– Чудесная весть! – вскричал Полихарм.
Африкан провел гостей и хозяина в соседнюю комнату, приспособленную под триклинум. Столы и ложа вполне умещались, и было достаточно простора и для слуг, разносящих блюда.
На столе вместе с яствами стояли лампы о многих свечах. Они освещали стол ровным, желтоватым светом. Им в этом содействовали весьма усердно четыре светильника, стоящие в четырех углах. В бронзовую коринфскую курильницу были подсыпаны крупицы финикийского ладана – в комнате стоял легкий аромат, точно в храме Юпитера. Оппий щедро полил головы и руки гостям кипрскими духами. И комната наполнилась смесью ладана и духов, тем легким дурманящим запахом, который хорошо знаком великосветским кутилам.
Закуску Африкан придумал отменную: копченый сыр, приготовленный над огнем, мягкий сыр из этрусской Лу́ны и сыр из Требулы, смягченный в воде. Сыры были положены на ярко-синие глиняные тарелки. На голубых тарелках – ровно нарезанный керкирский лимон. И тарелочки – совсем маленькие, глубокие – с маслинами. На четырехугольных блюдцах лежала скумбрия под острым гесперийским рассолом, а меж рыб ярко желтели яичные желтки в голубоватых обрамлениях белка. Ярко алели на столе гранаты из поментских садов.
Римский гурман – даже самый привередливый – назвал бы закуску тонкой, превосходной. Но Африкану мало этого: вот еще и холодное мясо козленка, отваренного в молоке по колхскому правилу. Оно манило гостей. Куски козлятины были положены на яркую мавританскую траву, которая хороша и сама по себе, но особенно приятна с холодным мясом. Истинным ценителям пиршеств была предложена также менапская ветчина, нарезанная тонко.
Плоды персикового дерева могли служить прекрасной приправой к ветчине, если плоды эти мелко порезать и положить на нее и вместе с нею отправлять в рот. Но и этого казалось недостаточно великому знатоку Африкану. Тарелки с жареными утиными шейками и грудками прибавляли особенные краски – неповторимые, ласкающие взор. Но – о боги! – разве есть предел чудесным желаниям маркитанта? Африкан велел изжарить десять кусков филе от десяти годовалых телят. Вместе с соком граната и лимона, вместе с теплым пшеничным хлебом они доставят пирующим истинное наслаждение. Однако закуска без дичи – не закуска. Африкан велел поставить на стол три десятка жареных и остуженных дроздов, каждую птицу окружив ожерельем из не очень спелых слив. Что такое холодный дрозд с кисленькими сливами? Закуска богов, ответят римские полуночники. Так оно и есть!
Сулле достаточно было бросить на стол мимолетный взгляд, чтобы оценить вкус и рвение Африкана и Оппия. Он подождал, пока выскажутся гости. Актеры сказали: все это для богов и они, гости, не смеют прикоснуться к еде. Ваятель промычал, словно корова при виде сочной травы. А поэт схватился за голову.
– Я онемел! – сказал он, смешно дрыгая то одной, то другой ногою.
– Отчего же ты онемел? – спросил Сулла.
Поэт прочитал стихи, растягивая слова, произнося их нараспев:
Если смерть мне будет приговором судей бессердечных —
Я закуски такой попрошу – и в царство теней отбуду
С радостью превеликой…
Сулла похвалил поэта. Дело не в слоге, а смысле, сказал полководец. В самом деле, закуска, поскольку это могут судить глаза, не слишком тонкая и не слишком грубая. Чересчур большая утонченность в пище скорее приличествует пирующим матронам. А грубая закуска – под стать ремесленникам, каким-нибудь там башмачникам или зеленщикам. Или мусорщикам, наконец. Истинный аристократизм заключается в соединении тонкого вкуса с грубоватым, крестьянским. Например, дрозда или перепела следует жарить со специями и достаточно долго на огне. А вот филе телячье – лучше всего по-крестьянски – с кровинкой в середине.
Оппий заметил: объяснить лучше, что есть истинная закуска, – просто невозможно. Сулла выразился, как поэт.
– Лучше! – сказал поэт.
– Куда же лучше, Вакерра?
– Как бог!
– Это – дело другое.
Сулла выразил пожелание поскорее возлечь на ложа и вкусить от пищи, рекомендованной Африканом и Оппием.
– Друзья моя, – сказал он, – я не прочь поговорить об еде, но ведь еще лучше вкушать ее. Не правда ли?
С этими словами он занял почетное место за столом, которое было указано Оппием. Эпикед принес урну с вином. Сулла приказал:
– Воду холодную или теплую – убрать. Мы обойдемся сегодня чистым вином.
– Эвоэ! – воскликнул на греческий манер Вакерра.
Сулла поблагодарил богов за добрый ужин и попробовал скумбрии. Попробовав, закатил глаза и завизжал. Подражая поросенку. Это очень развлекло гостей и ободрило их: они набросились на еду.
Эпикед к закуске припас бузы из прекрасного аттического меда и суррентского вина. Вместе с вином он подал гусиной печенки.
– Паштет из гусиной печенки? – изумился архимим.
– Он самый, – ответствовал Африкан, рассчитывавший на этот эффект.
– Откуда он? – продолжал изумляться актер. – Неужели гуси привозные?
– А как же? – сказал маркитант. – Лучшие гуси, которые дают прекрасную печенку, разводятся в Иллирии. Правда, и наши неплохи, если лациумские.
Актеры остановили свой выбор на бузе. Возможно, потому, что она быстрее, чем вино, ударяет в голову. Архимим признался, что это не пир, если не чувствуется вино. И чувствоваться оно должно не где-нибудь, а именно в голове. Буза льется прямо в сердце, откуда и попадает в голову. А уж потом, для омовения внутренних органов, можно принять даже целую урну вина.
Сулла предпочел вино, а не бузу. В больших порциях. Вскоре за столом стало весело, говорливо. Кто-то вспомнил женщин, посетовал на их отсутствие. Однако маркитанты заявили, что нынче пир мужской. Не надо, чтобы кто-нибудь мало-мальски связывал речь: пусть она льется бурным потоком.
Сулла поддержал эту идею.
– Время от времени, – пояснил он, – надо встречаться мужчинам между собой. Поговорить по-мужски. Выругаться. Это очищает.
– Верно! – поддержал ваятель. – Ежели некогда на Лесбосе женщины предпочитали общество без мужчин, то почему бы и нам не остановить свой выбор на чисто мужской компании? Почему бы нам не предпочесть ее женской?
Поэт не согласился с ним. Вакерра высказался в том смысле, что женский визг порою облагораживает мужское собрание. А почему бы и нет? Глядишь: там беленькая лодыжка, тут розовое колено, а там еще кое-что. А шейка? А губки?
Ваятель его высмеял. Вакерра, сказал он, рассуждает, как землепашец, всю жизнь идущий за плугом. И не представляет себе, что есть нечто…
– Что значит «нечто»? – перебил поэт. Буза немножко возбудила его. Он время от времени ложится на живот и дрыгает ногами.
– Нечто? – Басс Камилл терпеливо пояснил: – Я имею в виду именно нечто. Разве мужчина порой не затмевает женскую красоту?
За столом поднялся шум. Одни кричат – да, другие – нет. Сулла слушает их и усмехается. Пьет себе вино. Очень это интересно, к какому все-таки выводу придут спорщики?
Сулла пил вино и закусывал сыром. Кусок копченого сыра, кусок сыра, смягченного водою, и – глоток вина. Нет закуски лучше в целом свете! Это только надо понимать. Маркитанты, например, понимают. Только так и напиваются настоящие лациумские питухи. А те, которые набрасываются на мясо, на дичь, на скумбрию, мешают бузу с вином, мед с лимонным соком, – просто обжоры. Им все равно, что с чем и что когда. Безразлично, в каком порядке. Вот, скажем, хлеб… Его надо обязательно съедать, если хочешь пить и не пьянеть. Вернее, не очень пьянеть. И ни в коем случае не закусывать фруктами. Они имеют свое назначение за столом. Это десерт. Но если много выпил – отказывайся от десерта. Пить вино – искусство. Да еще какое!…
Ваятель попросил Суллу разрешить спор.
– Я не в состоянии, – сказал полководец. Он наблюдал за тем, как лампа отражается в его чаше: золотой блеск на темно-алой поверхности вина! – прелестное сочетание! Но, полюбовавшись, сказал все-таки: – Любовь к женщине и любовь к мужчине зависят от натуры. И та и эта любовь имеют свои достоинства.
Затем он обратился к поэту:
– Скажи мне: сколько ты собираешься жить?
– Я? – Вакерра задумался.
– Скажем, семьдесят, – подсказал Сулла.
– Допустим…
– Пусть даже сто!
– Допустим!
– Сопоставь эти сто с вечностью.
– Сопоставил.
– Что получил?
– Ничего!
– Вот видишь, – сказал Сулла торжествующе, – ничего! А ты возлежишь за столом и размышляешь: нет, без женщин нельзя, с мужчинами скучно. А в могиле, скажи, не скучно?
Сулла улыбался. Ему было приятно, как задрожал этот поэт при слове «могила».
– Вот вам, господа, замечательный пример: человек привередлив, ему не эту, а другую подавай любовь, ему не этих, а других собутыльников приглашай! А что получается на поверку? Что получается, спрашиваю.
Казалось, Сулла сердится. И на самом деле он сердился и просто-напросто негодовал при мысли о том, что так мало остается жить, а тут еще заставляют выбирать любовь не по твоему желанию, а по чьей-то прихоти. Чего еще нужно этим дуракам, которые завтра навсегда сойдут в могилу. А сегодня они еще кочевряжатся и лезут к тебе со своим вкусом! Люби кого хочешь. Хотя бы козла!
Веселая компания решила, что мужская любовь имеет свою прелесть… Сулла не без основания вдруг подумал, что ему подыгрывают, что с ним безоговорочно соглашаются, памятуя его связь с актером Метробием. Ну что ж? Он не будет отрицать: Метробий был и остался его другом. Настанет день, и каждый, кто злословит по адресу Метробия или Суллы, будет держать ответ. Суровый ответ! Сулле тычут в глаза не только милого Метробия. Его попрекают бедностью. Разве не напоминают Сулле о его прежней римской квартире? Мол, такую квартиру мог снимать любой вольноотпущенник. Всех замолчать не заставишь. Да, пока еще не заставишь…
Рим не такой город, который молчит. Рим злословит постоянно. Рим столетиями морочит голову себе и другим. Рим раздувает.
Рим из комара делает льва ливийского. Женские языки в Риме и того хуже. Разве не поют песенку, слова которой состоят всего-навсего из трех имен?
Илия,
Элия,
Клелия!
Это три имени жен. Первой, второй, третьей. И со всеми – развод! Один конец. Потому что так нужно было. Присобачили к трем именам дурацкий мотивчик, который породили афинские лавочники. И получилась песня про Суллу. Пусть поют! Сулле ни холодно, ни жарко… Если уж говорить правду, Илия, Элия и Клелия – все, вместе взятые, не стоят и мизинца красавца Метробия! Если угодно, Сулла все это может высказать вслух, где угодно, хоть в сенате. И вообще он плевал на так называемое общественное мнение. Пусть точат языки за закрытыми дверьми, на супружеских ложах. Сулле ни холодно, ни жарко.
– За любовь! – провозгласил Сулла. – И пусть каждый придает этому слову свое значение. А кто нас осудит, – их и я, и все мы…
Тут он запустил такое ругательство, что остийские моряки диву бы дались. Африкан добавил кое-что еще и от себя. В стиле испанских морских разбойников, развращенных до крайней степени. В Риме говорили, что хуже выгребной ямы воняет только язык испанских морских разбойников.
Ругань окончательно развеселила мужчин. Каждый поднимал чашу и пил напиток, который ему по сердцу. Кто-то вспомнил про музыку: будет ли нынче музыка?
Оппий успокоил: будет в свое время. Ведь пора еще детская, до рассвета, наступающего теперь около двух часов утра, – целая вечность.
Актеры буквально обжирались. Буза усиливала их аппетит.
Африкан приказал убрать все со стола, подать свежие салфетки и чистую посуду. Наступил черед для горячего. Что еще придумал Африкан?
Эпикеду помогали трое рабов – молодых, расторопных. Повара приготовили горячее только что: оно, таким образом, было, что называется, с пылу с жару.
Хлеб тонкий, особой выпечки, из крупчатой муки – белой как снег. Такой хлеб обожают в Дамаске. Финикийцы тоже подают его к столу. В праздничные дни. Только одним этим хлебом можно насытиться. Точнее, это хлебные лепешки…
Вот поданы на серебряных блюдах пулярки и каплуны под лимонным соусом. На них перья, и кажутся они совершенно живыми. Но это – лишь наряд, который легко снимается. Все кости выбраны загодя, мясо изжарено так, что кожица будет похрустывать на зубах. Однако оставлено в этом птичнике свободное место. Пирующие гадали: для чего оно предназначено? Чье царственное место среди пулярок и великолепных каплунов?
Наконец разрешилась и эта поварская загадка. На огромном блюде с потолка опустился павлин. Кто отдал его в руки повара? Актеры, казалось, натурально пожалели его. Они охали и ахали. Архимим прослезился – сказалось количество принятой бузы. Сулла успокоил его: компания выше всего, дружба превыше всего! Павлин жил на чердаке и слетел сюда в назначенный час…
Павлиньи перья переливались цветами радуги. Сверкали глаза его на ярком свету – Эпикед зажег специально для этого случая еще несколько свечей на коринфских подсвечниках.
Появилось фалернское. Бузу убрали. Вопреки протестам актеров: их убедили, что буза неприлична в присутствии его величества павлина.
Сулла – пока заново сервировали стол – беседовал с ваятелем. Речь шла о том, чтобы изваять бюст Суллы. Это нужно во всех отношениях: для сегодняшнего дня и будущих времен. То есть совершенно необходимо. У ваятеля имеется для этого уникальный кусок мрамора. Он бережет его для Суллы, и только для Суллы. Ибо кто есть Сулла? Спаситель республики. Кто есть Сулла? Друг всех художников. Кто есть Сулла? Друг всего народа. Нет, нельзя откладывать работу над бюстом до будущих времен. Жизнь превратна, человек – не камень.
Сулла сказал, смеясь, что вполне гарантирует ему еще лет сорок жизни. И себе тоже. Так что дело не столь уж спешное. Лучше всего позировать после восточного похода. Тогда все будет ясно. На душе станет покойней…
– На твоей душе, Сулла? – воскликнул ваятель.
– Да, на моей.
– Не верю, Сулла! Ты не из таких! Ты из непоседливых и неспокойных.
Сулла поцеловал его в лоб и пообещал сделать для него не совсем обычное.
– Что же? – полюбопытствовал ваятель.
– Увидишь сам. И скажешь мне спасибо.
Ваятель поцеловал полководцу руку в порыве особой благодарности, которую не выразить словами.
– Помяни мое слово, – сказал Сулла важно и обратил свой взор на павлина. Оппий вонзил длинный и острый нож в грудку чудо-птицы. На острие оказался самый лакомый кусок, и этот кусок Оппий преподнес Сулле. Сулла поблагодарил его, поднял высоко чашу и выпил за друзей. Он сказал, что высоко ценит их любовь. И в свою очередь отплатит им сторицей. Кто может сказать, что Сулла не держит своего слова? Ну, кто? Сказано – сделано! Таков закон, которого всегда придерживается Сулла. Он начнет с тех, кто возлежит за этим столом. Что надо, например, Африкану? Пусть скажет он, что надо?
Африкан засмущался. Но не очень.
– Одна небольшая вилла на Квиринале меня вполне бы устроила.
– Ты ее получишь, – сказал Сулла, как о деле решенном. – Вернемся из похода – и вилла будет твоя. – Он обратил взор на актера.
Полихарм, как говорится, не растерялся:
– О великий Сулла! Дали бы мне пятьдесят тысяч сестерциев, и я бы знал, что с ними сотворить.
Сулла и это решил в одно мгновение:
– Пятую долю ты получишь завтра. У Эпикеда. А остальную часть – по возвращении из похода.
Актер бросился целовать ноги своему покровителю. Тот был изрядно пьян и не возражал против пылкого проявления любви и благодарности.
– А ты, Оппий? Почему ты молчишь? Или тебе ничего не надо? Скажи – не надо?
Оппий плотно сжал губы, словно боясь их раскрыть.
– Молчишь?! Как рыба?! – кричал Сулла, прихлебывая вино.
– Мне ничего не надо, – сказал Оппий. – Я бы хотел вечно лицезреть тебя, как сегодня.
Сулла уставился на него изумленным взглядом. Помолчал. Прищурил глаза. Поднял кверху палец.
– Оппий!
– Я здесь.
– Оппий!
– Слушаю тебя, о великий!
Сулла привстал, выкинул вперед правую руку, точно собирался принести клятву. И сказал весьма мрачно:
– Вы не знаете меня… Не пытайтесь возражать… Вы ничего не знаете… Вы глядите на меня кошачьими глазами. Бараньими глазами. Буйволовыми глазами… Вы – словно дворняжки. Виляете хвостами. А меня совсем не знаете!.. – Сулла перевел дух, потому что слова теснились в его горле беспорядочно, мысль обгоняла слова. – Я не совсем тот… Это говорю я, Сулла! Попомните мои слова! Пусть каждый из вас выскажет свою просьбу. Ну, мечту, что ли. И я заявляю: да будет так! Философию и все такое я презираю. Философы только пыжатся, но ничего не стоят. Вспомните Аристотеля, вспомните Платона. Не знаю, как вам, но мне они не нужны. В битве они всегда были плохими помощниками.
Все хором закричали, что эти два грекоса только мозги туманят людям своим учением. Рим вовсе не нуждается в расслабляющих философиях. Разве Митридата победишь философией? Да и он плюет с высокого кипариса на Платона и Аристотеля. У него своя философия: щит и меч!
– С виду вы простые смертные, – сказал Сулла, – однако рассуждаете мудро… Словно боги…
Ваятель поднялся со своего ложа и с полной чашей направился к Сулле. Боясь расплескать вино, он пригубил его. Точно лошадь, изжаждавшаяся в знойный день.
– О великий! – произнес подобострастно ваятель. – Нет в мире ничего выше великого сердца! Оно у тебя! И глаза у тебя всевидящие и добрые. И душа у тебя добрая. Самое горячее мое желание, чтобы ты позировал мне.
Сулла пребывал в благодушнейшем настроении. Сегодня ночь посвятил он вину и дружбе. Попозировать? Да, конечно! Сколько влезет! И где угодно. Лучше всего после похода…
– О нет! – завизжал ваятель. – До! Только до!
– Хитрец! – Сулла дружески пожурил его. – Впрочем, – сказал он, – все возможно. Но первое, что следует сделать на этом пути, – выпить чашу.
Ваятель с величайшей готовностью исполнил эту просьбу. И затем разбил чашу об пол. Вдребезги!
– Молодец! – Сулла похлопал ваятеля по плечу. Так вели себя коринфские кутилы. В лучшие времена греческого величия.
Эпикед объявил, что три замечательных музыканта – самые модные в Риме – и величайшая восточная танцовщица готовы усладить глаза и уши пирующих.
Сулла посмотрел на Африкана: дескать, на самом ли деле это столь хорошие артисты? Африкан ответил:
– О Сулла! Ты будешь доволен.
– Но три, не мало ли?
– О Сулла! Я не собираюсь терзать твой слух числом музыкантов, но усладить его. Поверь мне!
– Верю, – сказал Сулла, вытирая вымазанные жиром губы салфеткой из тончайшей египетской льняной ткани.
Музыканты были сравнительно молоды. Лет по тридцати каждому. Не больше. На них – пурпурные туники без рукавов и добротные башмаки из белой кожи. Они вошли молча, стали в углу и поклонились. Один был с медной тубой, похожей на те, которые в когортах, но в то же время несколько отличавшейся от них. Второй держал костяную флейту, а третий принес большую, тяжелую арфу и поставил рядом с собой. Музыканты были красивы, черноглазы. Все трое. Как на подбор.
По знаку Африкана они заиграли. Незнакомую Сулле, но очень приятную мелодию. По всей вероятности, на некий восточный лад. Музыка на время отвлекла пирующих от яств. Низкий звук тубы, переливчатый соловьиный голос флейты и мелодичные переборы арфиста сплетались столь причудливо, что компания невольно заслушалась.
Музыканты играли легко, не надрываясь. Казалось, им это все давно привычно. Чувствовалась отличная сыгранность.
Туба звучала в четверть силы, флейта вкрадчиво-нежно, а струны арфы – переливчатым перебором. Мелодия песни как бы сама собой лилась в самую душу слушателей.
– Восток, – тихо заметил ваятель.
– Да, – сказал Сулла.
– Нас погубит Восток, – неожиданно бросил поэт.
Сулла удивленно поднял брови:
– Почему?
Поэт молчал. Сопел. Пил себе вино.
– Почему, Вакерра?
– Я так думаю…
– Но почему?
Сулле очень хотелось знать, почему и в какой связи с этой музыкой поэт вдруг пришел к выводу, что Восток губителен. И для кого? Для поэтов? Или вообще для всего Рима?
– Для всего Рима, – подтвердил поэт.
– Почему, Вакерра?
Музыка продолжала звучать вкрадчиво, дурманяще. Она совсем не мешала беседе. Понемногу мелодия овладела слушателями, и они даже стали отбивать пальцами такт.
– Тебе не мешает эта музыка? – поэт обращается к Сулле.
– Нет, – отвечает Сулла.
– Но она застала тебя как бы врасплох.
– Вначале – да.
– Вот видишь! – поэт поднял вверх указательный палец.
– Что – вижу?
– Вначале мы ощущаем в этой музыке что-то чужое. Я бы даже сказал – чуждое нам. А теперь, спустя несколько минут, она тебе не только не мешает…
– Верно, не мешает.
– …но даже нравится, – сказал поэт.
Сулла согласился с ним:
– Очень нравится.
Поэт горько усмехнулся:
– Вот так всегда! Когда Восток учил нас есть лежа, мы – наши предки то есть – сперва возмущались. Потом возмущение утихло. Теперь же мы, их потомки, не мыслим, как это знатные, уважающие себя мужчины могут есть сидя. Мы презираем таких, честим последними словами. Я боюсь, что в каждом из нас уже течет восточная кровь…
– Тебя это пугает? – перебил поэта Сулла.
– Говоря откровенно, да.
– Почему?
– Это трудно объяснить. Мне кажется, что мы опускаемся.
– Куда? – Суллу забавлял этот поэт. – Куда, Вакерра?
Поэт смешно скривил губы:
– Даже не знаю куда. Но я начинаю ощущать свою вшивость. Я теряю частицу своей римской души. Я ее размениваю на некое подобие души. Этот процесс идет. Хотя мы не всегда его замечаем. Но чаще всего потворствуем ему. Вольно или невольно.
– Чепуха! – вскричал Африкан. – Вот я, например: на одну треть римлянин, на одну треть – нумидиец, на одну треть – вавилонянин. И что же? Я хуже тебя, Вакерра?
– Я не имею в виду отдельных личностей, – объяснил Вакерра.
– Отчего же? – возразил Африкан. – Надо иметь в виду любую личность. Что же ты хочешь – раздвигать границы республики, а самому оставаться наедине с собой? Нет! Это невозможно. К тебе приедут прекрасные женщины. Тебя обворожат иноземные кудесники. Совратят заморские мальчики. А женщин наших очаруют бородатые, сильные персы. Вот что значит раздвигать границы республики. Так что жалобы твои, Вакерра, неосновательны.
– Я протестую! – сказал поэт. – Спор не о том, раздвигать границы республики или нет. Я веду речь о процессе, который идет в нашем обществе… Я говорю о фактах…
Здесь музыканты неожиданно возвысили голос: туба зычно взревела, флейта взвизгнула, арфа блеснула своими басовыми струнами… И все вдруг умолкло…
– Я на минутку перебью вас, – сказал Сулла Африкану и Вакерре. – Не знаю, как соотнести эту музыку с тем, что происходит у нас, по утверждению Вакерры. Но должен признаться, что ничего подобного до сих пор я не слышал в Риме. Что это – новая музыка?
Африкан ответил:
– Это то, чем увлекается наша золотая молодежь.
– Однако послушаем дальше, – сказал Сулла.
Музыканты плавно покачивались, стоя в рост: влево, вправо, потом – назад, вперед. Создавалось полное впечатление корабельной качки. Мелодия родилась где-то далеко. Очень далеко. Но звуки довольно быстро надвигались. Они шли из темноты и тишины. Расширяясь. Приобретая все большее и все более четкое звучание. Вдруг всем почудилось, что где-то за спинами трех музыкантов скрывается еще целая дюжина. Это было удивительно!
Из слабенькой, из нежненькой, из мягко-чарующей музыки она сделалась властной, грозной, чуть ли не угрожающей. Будто налетел шквал. Будто буря треплет паруса…
Никто из присутствующих не смог устоять перед нею: перестали есть, только слушали. С удивлением. С признательностью. И даже со страхом. Такова была сила этой музыки…
Поэт прошептал:
– Это ничего общего не имеет с песнями наших плугарей.
– Что же с того? – спросил Африкан.
– Нет ничего лучше нашей крестьянской песни.
– А эта?
Музыканты продолжали раскачиваться, невольно усиливая эффект звучания инструментов. Именно это раскачивание особенно не понравилось поэту.
– Это шарлатанство, – определил он.
– Вот это? – спросил Сулла.
– Да. Это!
– Я бы не сказал. – Сулла слушал внимательно. Очень внимательно.
Поэт замолчал. Африкан подложил ему отличный кусок пулярки, и Вакерра занялся им. Ко благу для себя. И, очевидно, для музыки.
Милон, изрядно охмелевший и успевший чуточку соснуть, предложил выпить за музыку и музыкантов. Его поддержали. И все бурно выпили. Все, за исключением поэта: он тихо тянул вино, не выказывая особой радости.
Но вот умолкла туба. Замерла флейта. И тут воистину человечьим голосом заговорила арфа. На чистейшем римском говоре, какой принят на Палатине и Капитолии. Поразительно, как этот арфист извлекал звуки из мертвых струн. Ведь чудо же!
Пальцы арфиста с невиданной быстротой носились по струнам, едва касаясь их. Звук набегал на звук, басы чередовались с тоненькими звуками. Казалось, все беспорядочно, все вне всяких правил. Но это обманчиво! Звуки были подчинены какому-то единому, направляющему течению. Они имели свои берега. Уже ни у кого не повернулся язык, чтобы в какой-либо степени принизить искусство арфиста. Поэт вынужден был признаться:
– Этот – мастер! Я полагаю, что так хорошо не играли даже в Древнем Египте.
Африкан пояснил, что арфист по имени Секунд, прозванный Нежным, есть самая значительная личность среди арфистов и других музыкантов Рима. Он не хотел бы называть, во сколько обходится одно его выступление в семьях римских патрициев, как, в частности, и сегодняшнее выступление…
– Почему, Африкан? – сказал Сулла.
– Это мой секрет.
– Ладно. – Сулла махнул рукой. – Пусть будет твой секрет. Но я бы не пожалел денег ради такой музыки. Ты просто молодец, Африкан!
Африкан склонил голову в знак благодарности за похвалу:
– Спасибо тебе, Сулла! Однако я посоветовал бы приберечь свои восторги, ибо впереди нас ждет истинное чудо искусства, какое не видело человечество ни в прошлом, ни в настоящем.
Сулла взъерошил себе волосы в знак особого восторга. И продолжал есть и пить. Понуждая всех сотоварищей по застолью к тому же.
На дворе стояла темная, звездная ночь. Было тихо. Все было так, что словно бы ничего и не случилось в Риме. Словно бы не было ни резни, ни пожаров, ни слез, ни горя. Огромный, необъятный город спал крепким сном труженика – от чердаков до подвалов. И только на Палатине горели огни в особняках – здесь поздно ложились заядлые кутилы. По улицам ходила стража: Сулла умел глядеть в оба, в особенности когда кутил с друзьями…
Между музыкантами и столом было достаточно места для танцовщицы. Поэтому, когда появилась она, никому не пришлось сходить со своего места, даже музыкантам.
Это была смуглая девица лет двадцати, подстриженная на египетский манер, грудь ее и живот оголены. Бедра и ноги ее, просвечивавшие сквозь тончайшую, воздушную ткань шаровар, блестели наподобие хорошо отшлифованного мрамора. Ее талия, ее ноги, ее шея были созданы предельно гармонично.
Однако самым большим чудом в ее облике оказались глаза и губы. Глаза богини, глаза серны с Гиметтских гор, глаза волшебные, излучавшие так много света, которого не в состоянии излучить новейший из светильников. И губы… Это губы, в отличие от глаз, совершенно бесстыжие, накрашенные сверх меры, чрезмерно щедро, нерасчетливо. Так казалось. Но через несколько минут к ним привыкли, и они превратились в источник столь жадной страсти, что при этом невозможно было и думать о любви. Это казалось кощунством. Любовь и губы ее – несовместимы. Но опять же это только казалось. Потому что через несколько минут, приглядевшись, все почувствовали, что страсть губ и любовь этих глаз не только совместимы, но и неразрывны.