Текст книги "Сибирская Вандея"
Автор книги: Георгий Лосьев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
– Да брось ты! – отмахнулся предчека. – Садись, ешь, намазывай маслом, не стесняйся, авось от твоего ломтя cоветская власть не обеднеет.
– А я тебе, советская власть, мороженых нельмушек привез, вели отправить домой. Жена-то не в отъезде? Вот и ладно, пусть щербу сообразит, обедать к тебе приду, как в Укоме побываю…
– И рыбу отправим, и пообедаем вместе. Рассказывай новости, Василий Павлович: как мужики? Не прибыл ли кто интересный в село. У нас есть сведения – в Колывани какой-то кружок спиритов создали интеллигенты… Интересовался?
Приезжий отнял большие крестьянские руки от горячей кружки.
– Как не интересоваться?… – Помолчав, отрубил: – Давить их всех, сволочей, вот мой правильный интерес! Всех купчишек расстрелять и доктора энтого, нашего заводилу Соколова, – башкой в прорубь, как самого Колчака!.. Вот я к тебе с чем приехал, товарищ Прецикс: посылай в Колывань своего человека, под вид учителя какого, аль еще кого… Надо, чтобы Чека к этим самым спиритам примазалась.
– Людей нет, Василий Павлович… Понимаю. Надо к вам заслать человека, да нет пока подходящего… Есть один, но того в Затон направляем: там по весне каша еще круче заварится. Однако подумаю и о Колывани… Приезжие-то есть? Берешь на учет?
– Много понаехало. И в Колывань, и во Вьюны, и еще окрест… Беру, само собой, на военный учет, и всё, понимаешь, строевиков нет – то ветеринар, то лекпом, то бухгалтер, аль делопут какой… А выправка – дай боже: кадрового офицера я за версту учую, сам солдат, три войны отбухал.
– Вот и в Вандее такое было… – задумчиво произнес Прецикс. – Съехалась офицерня, а ударили мужицкими руками…
– Это какая же Вандея, при Колчаке, что ли?
– Нет, Шубин, много лет назад. Революция была во Франции, а Вандея – вроде нашей губернии… Попы, офицеры и кулаки там революцию задушили.
– Ишь ты, чего удумали!.. Ну, спасибо за чай. Поеду в Уком. В пять – к тебе, обедать, а в ночь – обратно… Еще патронов-то дашь?…
– Цинки хватит?
– Мало. Время тревожное, я всем партийцам и комсомольцам винтовки на руки роздал. Первое, чтобы начеку были в случае какой неустойки, второе, чтобы из военкоматского склада какая сволочь не скрала винтовки. Наружных караулов-то у меня нет.
– Как же без наружных караулов? – недовольно покачал головой Прецикс.
– А хлебом кто наряд кормить будет? – огрызнулся волвоенком. – Нет хлеба. Считай сам, Петрович: два поста ночных двухсменных по восемь часов, восемь да восемь – шестнадцать, как-никак, два полных красноармейских пайка, да карначу-разводящему паек – всего три. А кто даст? Упродком? Держи карман!.. У мужиков собирать? И не думай! Только под сил-оружия, а какая же это будет Красная армия, которая отбирает? И так продотрядники и городские трясут мужика почем зря…
– М-да… – протянул Прецикс, – а сельская партгруппа?
– Только за ее счет и бережемся: ходят патрулировать, а их самих постреливают. Уже два случая: одного нашего партийца из-за угла – наповал, второй сейчас раненый в больнице лежит… Ну, я пошел. К пяти обернусь. Так патронов-то дашь?
– Две цинки.
– Спасибо. Пиши записку. Коменданту, аль у начгара?
– Без записки. Раскошелимся здесь. Жду тебя к обеду…
Прецикс потянулся к телефону и стал накручивать ручку:
– Комендант!.. Там рыбешку мороженую оставил колыванский военком? Целый куль, говоришь? Одну рыбину ко мне на квартиру, остальное раздай сотрудникам семейным…
Колыванец сделал недобрые глаза, вполголоса матюгнулся и вышел.
III
Двести лет стоит на холмистой возвышенности знаменитое приобское село Колывань.
От Новониколаевска до Колывани трактом – рукой подать, семьдесят верст. Для доброй лошади – не расстояние. А водой – Обью и Чаусом – и того меньше: всего-то полсотни. И новониколаевцы частенько наведываются к колыванским знакомцам и к родне. За рыбкой, за мукой, за луком, который родится в Колывани громадного роста и преотличного вкуса.
Но вообще, славится заштатный городок не огородным овощем, не хлебным обилием и не тучным скотом, – славится Колывань лошадьми.
Повелось исстари: поселились прадеды современных колыванцев прямехонько на сибирском тракте – том самом, что продолжил в Сибири скорбную «Владимирку», и – от дедов к отцам, от отцов к сыновьям и внукам – колыванцы не столько хлеборобы, сколько лошадники: гуртоправы, прасолы-барышники, коновалы, обозники, а главное – лихие сибирские ямщики.
Прилипло к ним прозвище «гужееды». Только это так – вроде остроумие. Гужом колыванцы не едят. Ямщина – занятие прибыльное. Хватает у ямщиков и на сеянку, и на крупчатку пасхальную с трехнолевой маркой на белейшем кулечке-пудовичке.
Есть у колыванцев что поставить на чисто выскобленные и накрытые камчатными скатертями столы и в обыденку, и в праздники престольные, и на крестины, и в поминальные дни.
Скота – полные пригоны, гусей – сотнями считают, свиньи доморощенные, хлебные – на двенадцать пудов средняя. Подполья заставлены вареньями, соленьями да маринадами. Одним словом, крепко хозяйничают колыванцы, природные ямщики (многие ездили с кистеньком за пазухой), лихие гуляки – «гужееды»…
Держат по три-четыре упряжки-тройки, а есть и такие, что по двадцать упряжек водят и для батраков-кучеров специальные станки («ямки» называются) поставили на тракте, от самого села Спасского, что на перепутье к Омску-городу, и до древней своей Колывани.
В основном колыванские жители вероисповедания современного. Так и записано в подворных списках волостного правления: православные.
Известно, привычка к веселой, разгульной ямщицкой жизни мало способствует кержацкой строгости, кою принесли с собой в вольнолюбивую Сибирь первые поселенцы – казаки, староверы-аввакумовцы. И поколение за поколением хирела в Колывани древняя вера прадедов, отступала перед брюхом православного крестоносца – сельского попа и перед натиском властителя дум – капитан-исправника. Уже с середки восемнадцатого столетия большая часть колыванцев стала креститься трехпалой щепотью, но меньшая – не изменила вере предков.
Сохранили староверы и милое сердцу двуперстие, и особую посуду для мирских посетителей, и нравы свои: строгие, домостроевские – с начетчиком и с лестовкой, е древними, в переплетах телячьей кожи, мудреными книжищами, поучающими, как жить праведно и непорочно.
Эти, стойкие, – поселились особой слободой.
А прочие – большинство – перемешались с никонианской ересью и забыли про поганую мирскую посуду, и при частой пьянке – какой уж тут домострой!..
Но вот загремела по рельсам сибирская чугунка. Сперва колыванцы маленько скисли: заработки поубавились. Однако вскоре нашлось новое заделье: ямщики начали прасолить.
Ездили по деревням, скупали и продавали лошадок, стали якшаться с цыганской нечистью конокрадской… И пришла к колыванцам новая слава: воровская, уголовная.
До семнадцатого года частенько наведывались в Колывань детективы из Томского сыскного отделения. Позже стали наезжать студенты-дилетанты из полуполиции Керенского, еще позже взялись круто за искоренение конокрадского промысла красногвардейцы, да не надолго: воцарился в Сибири новоявленный царь Кучум, с адмиральскими погонами и с солдатскими шомполами.
Изменился привычный порядок. Теперь не колыванцы прятали в колках от полиции-милиции краденых лошадей, а сами милиционеры адмиральские начали приводить колыванцам реквизированные гурты – сбывай, дескать, а барыши пополам. По-божески.
И совсем было наладилась знатная коммерция, но сам же царь сибирский – «Александр четвертый», Колчак – все испортил.
Он формировал кавалерию, создавал огромное армейское обозное хозяйство – нужно было конского поголовья без числа. Пошли одна за другой лошадиные мобилизации. Повадились к колыванцам-лошадникам ротмистры – «ремонтеры», с отрядами бравых добровольцев.
Правда, крепких хозяйств ротмистры не трогали: запрет был. Зато на середняка ямщицкого навалились крепко. Уводили коней, не разбирая, где краденый, где купленый иль доморощенный.
Шибко обиделись тогда на Колчака многие колыванцы, и иные подались в партизаны.
Наступил тысяча девятьсот двадцатый год. Сгинул верховный правитель вместе со своими ротмистрами, и снова зареяло на волревкоме красное знамя Советов. Тут некоторые колыванцы пожелали было обратно развернуть торговлю крадеными меринами по крупной, но не вышло: первый же большой конокрадский гурт, шедший в монгольском направлении, «для опытов по скрещиванию сибирки с малорослой монголкой», – как значилось в документах, – перехватила Чека.
В схватке постреляли чекисты гуртовщиков, а отобранных коней советская власть раздала задарма окрестной бедноте и семьям жертв колчаковщины.
Возникла великая обида у многих зажиточных колыванцев. Уже на советскую власть. Полезли зажиточные в таежную глухомань Кожевниковской, Пихтовской, Баксинской волостей.
Появились шайки бандитов-уголовников. Крали скот у сельчан, грабили заимки, насиловали баб, убивали…
Начальник Новониколаевского горуездного уголовного розыска с десятком милиционеров метался по округе, да все без толку: неподатливы были грабительские шайки.
Возвратясь недобычливо в Новониколаевск, отругивался начугрозыска на Укоме как мог:
– Да поймите же вы, черт меня забери совсем! Уезд – что твоя Франция вкупе со Швейцарией, а у меня полтора взвода кляч да горсть городских товарищей… У бандитов что ни заимка, то притон, «станок», и кони-звери, нагульные, овсяные, заводных сколь угодно, а наши лошаденки живут впроголодь, и ни в одном селе сена не выпросишь, не укупишь, а мы не можем же – наганом!.. Мы же – советская власть. Солому с амбаров собираем и кормим коней! Нет кормов. И Упродком не дает… Вон он сидит, товарищ Базанов; скажи, Упродком: почему не даешь кормов? Слышите, что он бормочет? Сев, говорит, на носу!.. А какой же будет сев, если бандитизм одолевает? Весной-то их еще больше вылезет из тайги…
Начальник рвал на себе ворот заплатанной гимнастерки, выпучив белки глаз, требовал, чтобы его сняли с работы и предали суду ревтрибунала…
Но эту патетику никто не признавал: уже получало права гражданства резиновое слово «объективщина».
Начальника угрозыска действительно сняли, но под суд не отдали, а послали заведовать баней, за которой еще жило и даже поныне живет прилагательное «федоровская», хотя бывшего хозяина, господина Федорова, давно и в живых нет.
В угрозыск добавили народу – десяток комсомольцев, токарей да слесарей, рабочий класс. Назначили нового начальника. С душой работал новый начальник, но, приходя помыться в «федоровскую» баню и встречаясь там с предшественником, жаловался:
– Ни хрена и у меня не выходит!.. Бандитствуют, сволочи!
– То-то! – отвечал разжалованный. – Помоешься, зайди ко мне – выпьем косушку. Тут, брат, дюжиной комсомолят не отыграешься – надо село подымать, самих крестьян вооружать, а что твои слесаренки и токорята!.. Сыщицкий труд – хрупкий, тонкий. Аккуратности требует, умения, а главное, кормов и базы в селе, а у нас – ни того ни другого.
Шайки оставались неуловимыми.
Бандитизм наглел, ширился, рос.
Вскоре в бандитскую житуху ввязались недобитки гражданской войны – господа офицеры, что не сумели удрать на Восток и теперь отсиживались по глухим заимкам в надежде на захват вновь появившегося «Буферного государства» японскими самураями.
Офицеры – люди военные, быстро учли уголовную ситуацию на селе, повылезли из таежной подпольщины, подобрали бандитствующую вольницу под свою опытную руку, вскочили в седла, и тут запестрели сводки Чека тревожными, уже не уголовными, донесениями: «…В Паутово убит коммунист-предсельсовета, в Тропино вырезана семья активиста. В Сеничкине сожгли хлеб коммуны, в Вандакурове исчез председатель комбеда… напали на сельсовет, подожгли мост».
И так далее и тому подобное.
Появился новый термин – политбандитизм.
В дело вступили коммунистические отряды. В селах были созданы боевые и подвижные партгруппы из местных крестьян-коммунистов и беспартийного актива.
Обратно: война – не война, а так – войнишка.
Но в Колывани – спокойствие.
Это – внешне. А копни поглубже – что-то не то!..
По возвращении из города волвоенком Шубин выступил на заседании партячейки.
– Неладно у нас в селе, – сказал Василий Павлович, – ох, неладно, товарищи!.. Первое: взгляните на базарную площадь – что там есть советского?… Ровно при царе али при Колчаке, окружили площадь купцы: Губин да Овсянников, Чупахин да Базыльников, Кротков и Коряков и прочие которые!.. Это что же делается, товарищи?! Особняки ихние не отобраны, торговлишка не прикрыта: как торговали, так и нынче торгуют, даже вывески не сняли, токмо что дерут втрое дороже прежнего… По базару опять шляются прасол Васька Жданов со своим дружком гуртовщиком-конокрадом Афонькой Селяниным. Прицениваются, принюхиваются, присматриваются к советской нашей власти – с какого бока зайти, чтобы ловчее ее ножом пырнуть!.. Почему же это такое, спрашиваю я вас, товарищ председатель ячейки Ваня Новоселов, закадычный мой приятель, а?! Почему, скажи мне и ты, товарищ председатель волревкома?…
Председатель ревкома Андрей Николаевич Предтеченский перебил:
– Был и я в Новониколаевске, спрашивал в Укомпарте, как быть с кулачьем, с купчишками. Знаешь, что сказали мне? Нельзя, говорит, не вздумайте поссорить нас с трудовым крестьянством – вот что отмочили! Я им: это Губин да Базыльников – трудовое крестьянство?! А мне: нужно, мол, не с колыванской колокольни смотреть, а во всероссийском аль во всемирном масштабе. И так нас разбойниками прозвали за границей, а советская власть сейчас будет налаживать кузнецкие копи, иностранцев приглашают поучить нас, дураков, как уголь добывать… Приедут иностранцы, а мы – в деревне грабеж устраиваем, почище Колчака какого… Вот такое дело, выходит, нельзя, не трожь.
– Я намедни тоже в город ездил, – сказал Ваня Новоселов. – Аккурат повстречал товарища Ярославского Емельяна. Вот, братцы, мужик!.. Тот другое говорит… Надо хорошенько потрясти богатеев, без стеснения! Про Ленина рассказывал. Лют товарищ Ленин на сельского кулака!.. Самый хищный, сказывал, эксплуататор – сельский кулак…
Ледовских Алексей Иванович, усиленно чадя самокруткой, покачал головой.
– Тут, Ваня, такое дело… Эти слова Емельяна так надо понимать: насчет хлеба только. Ну, мяса там, свиней, овечек… А чтобы ситец отнимать у богатеев, да карасин, да спички – о таком товарищ Ярославский не говорил… Слышал и я его на заседании в Укомпарте. Нет, насчет мануфактуры и карасина ничего не было сказано… Стал-быть, нельзя ворошить Губиных да Коряковых…
Алексея Ивановича поддержали:
– Известно, мы не грабители. Касаемо хлебушка – полное право нам дадено, потому: хлеб – энто, братцы, жизнь, и не положено при советской власти одному жрать в три горла, а прочим голодать.
– Эх, братцы, на свою голову бережем всю свору, – тяжко вздохнул Шубин, – покажут они нам, ежели и впрямь япошки к Иркутску продвинутся!..
– Это что говорить!..
Долго толковали коммунисты колыванские о засилье «бывших людей», но не знали еще, что подпольные контрреволюционные комитеты уже организованы, – не только в Колывани и во Вьюнах, но и в деревнях Кондаково, Гутово, Кандауровке, в Чаусе, Амбе, Скале, Почте, на Алтае и в смежных губерниях…
Особенно прочно сидела антисоветчина в селах Тоя-Монастырское, в Дубровино, Вандакурово и в Черном Мысу…
Близился праздник христианского всепрощения и умиленных лобзаний – святая пасха.
Город Нрвониколаевск мало заботился о встрече древнего праздника. В канун пасхи дощатый цирк, что расселся квашней на умолкшей базарной площади, был переполнен народом – состоялся очередной диспут коммунистов со священнослужителями на животрепещущую тему: есть ли бог? Коммунистические атеисты доказывали, как дважды два четыре – бога нет.
Иереи взахлеб кричали: «Ан есть!»
Тогда агитаторы пустили по рукам фотографии, запечатлевшие десятки изрубленных шашками людей, – тех, кто сейчас лежит под могучей рукой с факелом в сквере Героев Революции.
Верующие и неверующие, рассматривая трупы, плакали.
И случись же: кто-то из бывших арестантов, уцелевших от рубки и попавших в цирк на диспут, опознал в одном из церковных оппонентов тюремного попа…
Тут такое поднялось!..
Иереи с позором бежали.
И еще выступил снова приехавший из Омска цекист в пенсне на черном шнурочке – Емельян Ярославский.
Емельян поведал, что такое пасха, из каких закоулков еврейского талмудизма перекочевала она в православие.
Эти атеистические мероприятия шибко повернули думки жителей в сторону безбожия. Особенно – рабочий класс: из железнодорожного депо, с завода «Труд», с Сухарного завода.
Многие рабочие заключали меж собой соглашения – пасху не праздновать. И то сказать: слишком сильны еще были в памяти фигура попа у пулемета на колокольне, облик тюремного иерея-провокатора и проповеди омского колчаковского архиепископа Сильвестра, призывавшего уничтожать рабочий класс «через десятого»…
Город Новониколаевск, за исключением матерого кондового обывателя, к пасхе тысяча девятьсот двадцатого года отнесся сдержанно.
Правда, некоторые «коровные» да хорошо «освиненные» сообразили окорока и куличи и творожные пирамидки пасхальные, побаловать брюхо, да мало таких было…
Базар закрыт – торговать нечем, из деревни ничего не везут, распутица.
А все местные спекулянтские ухоронки мучные и масляные Чека разгромила и сдала конфискованные припасы в ЕПО – Единое Потребительское Общество, которое не столько производило съестное, сколько пользовалось доброхотными даяниями чекистов и подачками Упродкома. Впрочем, и с самим комиссаром Упродкома – «Главковерхом» по части съедобного – получилось неладно: Чека обревизовала упродкомовские закрома, и после ревизии сам комиссар оказался с пулей в ноге – в тюремной больнице и без партбилета.
В общем, голодно было в городе, кормившем рабочий класс супом «кари глазки», о коем докладывал в Губчека Гошка Лысов. Голодно и неуютно. О пасхе молчали. Не до христосования было…
Иное дело в богоспасаемой Колывани.
В колыванских пятистенниках, в двухэтажных хороминах пекли и жарили, варили впрок студни-холодцы, тысячами заготавливали пельмешки и замешивали опару за опарой – придет заветный денек, зальется село самогонной дурью, с застольной снедью, с песняком и многими гармошками, с грохотом кованых ямщицких сапог по свежеокрашенным здоровенным половицам.
А потом, как водится, семейный, межсуседский и родственный мордобой; пойдут в дело вышитые шелками рукавички, в которых екатерининские пятаки запрятаны да «кибасья» – свинчатки-грузила с рыбацких сетей.
Колыванцы готовились. Но вдруг весна отступила – трахнул запоздавший отзимок. Такое в Сибири весной нередко. Враз угрюмо стало на селе: снова, словно зимой, обезлюдели площадь, улочки и проулки.
И в домах – молчок, нигде не пробьется сквозь щели развеселая гармонь, не раздастся удалая пляска, стихийная, предпраздничная – известно: кто празднику рад – накануне пьян.
Тихо…
– Молчит село… Вроде чего-то ждут, насторожились, – говорит председатель волревкома военкому Шубину, – аль просто по погоде?…
– Не-ет, Андрей Николаевич!.. Погода – погодой, конешно, не радует, а только думки ихние – сами по себе. От погоды – в сторонке…
– Дознаться бы…
– Дознаешься, как же, держи карман!.. Повстречал на площади сёдни Мишку Губина… Шапку за полверсты ломает, зараза купецкая! Сошлись – за руку ухватил: «Мое почтение, – по отчеству называет, – партейному, – говорит, – деятелю…» А глазищи – ух, совиные!..
– Да, чего-то, кажись, чуют гады. Ты не слыхал, как в мире дела-то? Что там с японской микадой? Может, еще ультиматум послал нашим?…
– Черт его знает!.. Воротится Ванюшка Новоселов из городу – узнаем все новости.
– Эх, до чего же, друг, неладно, что мы про себя из городу узнаём!.. До чего обидно! Буду опять просить, чтобы Чека нам, хоть на время, сотрудника послала…
– Вот отсеемся… Ну, будь здоров.
IV
На Страстной неделе, несмотря на распутицу, навадился в город колыванский житель Иннокентий Харлампиевич Седых – не то чтобы из богатых, однако хозяйственный и домовитый.
Что называется, «справный мужик».
До революции ямщину водил. Имел три упряжки парных, но батраков не держал, своей семьей управлялся – трех сыновей сподобил бог Иннокентию Харлампиевичу. Правда, один погиб в наступление Керенского, в девятьсот семнадцатом, но двое остались.
Тоже могутные ямщики, в папашу уродились, особливо старший сын, Николай. Рассказывают: однажды увидел Николай Седых, что на толпу, выходившую из собора, мчится взбесившийся чупахинский бык-производитель, – расставил ноги, схватил кирпичную половинку и так ахнул бычину меж глаз, что тот с ходу пал на коленки, потом всей тушей брякнулся на бок, малость посучил копытами, и глаза его мутной слизью затянуло! Издох.
А по селу слава пошла: схватил-де Колька Седых – ямщик, чупахинского быка за рога и свернул зверю шею. А о кирпиче – ни слова. Любит народ силушку человеческую подкрашивать, чтоб поболе была, еще крепче, чем в сам-деле…
Но слава – славой, а Николай, сын Иннокентия Харлампиевича, был вправду первым силачом по селу. Сравнялось ему тридцать.
Меньшой сын Мишка тоже подрастал могутным парнем – едва шестнадцать исполнилось, а уже на спор мог любого взрослого на обе лопатки положить, на кушаках, запросто.
Такой уж корень седыховской родовы: сила.
Вот и брат Иннокентия Харлампиевича – Анемподист, прежде лоцман обской, а нынче председатель Совета левобережного затонского поселка Яренский, – не из последних силачей в округе.
Только Анемподист силач бесхитростный. Рядовой коммунист, при колчаковщине был в подполье, и характером прост, как извечная река, породившая лоцмана.
А Иннокентий – тот с хитринкой. С виду тоже простоват, ан – умен. В колчаковщину Иннокентий сразу смекнул, что не обманешь – не проживешь: или офицеришки разорят, по миру пустят, или партизаны не помилуют. И принял решение – двоедушить.
Записался Иннокентий Харлампиевич в дружину святого креста и подался с обоими сынами якобы воевать с партизанами, но спустя месяц пришло из города Новониколаевска от воинского начальника скорбное сообщение, что вся группа верноподданных адмиралу, с которой ушли богатыри Седых, погибла под выстрелами партизанской засады.
Так оно и было, только ни уездный воинский начальник, ни односельчане не знали тогда, что под партизанские берданки подставили свою группу сам Иннокентий с сыном Николой.
Семейству Седых от эсеровской сельской управы – щедрое вспомоществование, а сами «погибшие» влились в Заковряжинский партизанский отряд.
Так Иннокентий Харлампиевич обманул и судьбу, и односельчан, и колчаковскую власть, и всех родственников, а когда пал адмирал, появился Седых в родном селе в партизанской славе.
Вскоре большая часть села стала жить умом Иннокентия Харлампиевича. И ревком относился к партизану любовно: помогала советская власть бывшим партизанам чем могла, и Кешке Седых перепало полдюжины овечек, коровка с нетелью и пара лошадок – не кони, а загляденье.
Так и живет бородатая умница Иннокентий Харлампиевич Седых. Безбедно и беспечально, но с умом и с оглядкой. Все бы хорошо, да не поладил Иннокентий Харлампиевич со старшим сыном. В партизанском отряде совсем Николай от рук отцовских отбился, а после колчаковщины вдруг записался… в партию, думаете? Нет, Николай Седых тоже не лыком шит – в православие подался Никола.
Была семья Седых древнего кержачьего толка, и вдруг такое – перешел старший сын, большак, к православным!
Николай по ночам думает: надо бы и в партию, да время нестойкое, беспокойное. Всюду разговоры о японцах… А хорошо бы в партию – снова наган на поясе носить, как в отряде, и портфель купить брезентовый, речи говорить… и не пахать, не сеять, а ямщину гонять. Партийный ямщик – такое чего-то стоит.
Коммуна здешняя Николаю не в пример. Хотят работать – их дело. Нет, Николай в партии не стал бы надрываться на пахоте: для него и глотки хватило бы. Надо только отделиться от папаши, но тот, старый черт, и слышать не хочет о выделе сына-большевика. Да и жена, Дашка, возражает… Приклеилась к старику. Уж все ли у них благополучно? Отец-то могуч, здоровущ – такому прямой путь в снохачи. Черт их знает!.. Нет, с партией надо годок подождать… И поп Раев говорит: «Я сам – в душе давно коммунист, как наш излюбленный Иисус Христос, но… погодить надо». Умно, толково. Погодить. Вдруг – японцы и новый адмирал?
По Николаю выходило, что «прыгать надо соразмеренно с ногами». Вот батя-то, сволочь старая, все вприпрыжку живет. Знает, где прыгнуть, когда и куда… Поживем – поглядим, поучимся: что к чему.
Домашние, узнав о намерении Иннокентия Харлампиевича съездить в город, гадали: какая нелегкая несет в такую-то пору? Диво бы дома соли не было, сахару, аль еще чего, а то дом – полная чаша. Всего припасенного и за год дюжиной ртов не выхлебаешь. И подарки пасхальные домашним и шабрам-соседям старик давно уже купил тайно. Зачем черт несет в самую-то распутицу?…
Но спрашивать – боязно.
В домашности был Иннокентий Харлампиевич крут, самовластен и вопросов не любил. До седых волос доездил ямщиком, взрослых детей заимел, а все еще был шибко охоч до матерщины и скор на руку – тяжелую, бугристую, с рыжей щетинной порослью на узловатых пальцах, навсегда пропахших дегтем и кожей.
Впрочем, вечером перед отъездом глава семьи несколько прояснил свои намерения:
– Еслив из волревкома будут приходить аль там ячеишные – велю сказать: к брату Немподисту поехал. Отвезти мучки решил. Праздника для… Хоша и коммунист, а все свой, кровник… Надо братнино брюхо порадовать… – и, поглаживая сивую бороду, приказал снохе: – Ты, Дашутка, нагреби из расходного ларя полкуля сеянки…
– Оголодал, поди, твой Немподист! Они, коммунисты-то, в три горла жрут, – начала было язвить жена, Ильинична, но, увидав, что муж уставился на висевшую в простенке бурятскую нагайку с серебряным черенком, мгновенно осеклась и вполне миролюбиво закончила: – И то, конечно… под городом-то мучкой не шибко разживешься… все сожрала коммуна проклятая…
– Поговори еще! – крикнул Иннокентий Харлампиевич, снимая нагайку.
Старуха уже совсем ласково и покорно спросила:
– Може, подорожничков испекчи, Кешенька?… Долго проездишь?
– Не твоего ума дело, – вешая плетку на место, буркнул старик, – пеки. Чтоб до света было!.. – и перевел взор на Николая: – А ты, Егова православная, коня утресь заложи в санки. В розвальнях поеду… Тож до свету. – Потом повернулся к младшему сыну: – Сунь под сено оборону, Мишка… Тую дудоргу, что в притворе у моленной, за ларем. Понял?…
Отдав необходимые распоряжения, Иннокентий Харлампиевич поднялся к себе на второй этаж старинного дедовского дома и лег спать. Проснулся и ахнул: проспал.
Намечено было до света выехать, а солнце уже сияет во все лопатки. Эх, язви его! Догадался бы упредить, чтоб разбудили, а теперь и взыскать не с кого…
Вышел в просторный двор со многими завознями, кошарами, конюшнями-сеновалами.
Сани-розвальни стоят под навесом, сын Николай оглоблю новую тешет. Топор в могучих руках так и играет… Сердце у отца зашлось черной злобой. Однако спросил спокойно;
– Пошто коня не заложил?…
Николай ответил тоже спокойно:
– Ждали вашу милость, да выпрягли. Матка сказала, что ты, видать, раздумал ехать-то…
Вспомнил отец про нагайку, да поостерегся: Николай-то на мельничных весах без малого семь пудов вытягивал и подковы разгибал… Смотрит на отца в упор, не мигая. Ладно, шут с ним!..
Приставил сын оглоблю к сараюшке и пошел в дом. По дороге думал, что не худо бы папашу отправить в лоно кержацкого бога. Вывел отец коня и стал запрягать самолично, покряхтывая и шепча сквозь матерщину:
– Ужотка я тебя благословлю в раздел!.. Пойдешь нищим.
С улицы прибежал Мишка и открыл ворота:
– Подмерзло на улке, тятя…
– Под сено-то… сунул? – негромко спросил Иннокентий Харлампиевич.
Мишка, сдерживая под уздцы всхрапывающего горячего коня, тоже негромко ответил:
– Как велено, папаня, – сделано: с правой руки, пятый – в стволе.
Иннокентий схватил вожжи, гаркнул:
– Давай!..
Застоявшийся конь рванул розвальни, бурей вылетел со двора и пошел наметом к реке.
Зимник от Колывани до города Новониколаевска речными перевалками – самый короткий путь. Ежели трактом, гривами – много длиньше. Старинный ямщик, Кешка. Седых знал оба пути как свои пять пальцев и, спустясь с холма, послал коня унавоженной дорогой через вспученную уже реку, мгновенно определяя подернувшиеся новым тонким ледком предательские полыньи.
Розвальни пересекли Обь по длинной диагонали, конь взлетел круто на правобережный яр, и сани встали возле одной избы на Седовой Заимке.
Иннокентий Харлампиевич завел упряжку во двор; обив валенки, поднялся по ступенькам и поздоровался по ручке с вышедшей на крыльцо пожилой женщиной интеллигентной внешности.
– Тут он? – осведомился Седых.
Женщина ответила:
– Да. Нервничает очень. Не привык к опозданиям…
– Проведи меня, Валентина Сергеевна… Я его в обличье-то не знаю…
Однако на крыльцо уже вышел человек, закутанный в собачью доху-подборку, и, не здороваясь с мужиком, уселся в розвальни. Усаживаясь, стукнулся обо что-то твердое. Нашарив под сеном приклад винтовки, буркнул:
– Зря!..
– В обрат-то с грузом, – хмуро возразил Седых, – всякое могёт статься…
Спутник вдруг крикнул злобно:
– Говорю – зря! Впредь бросьте эту моду!
– Ладно…
Пересекли половину реки и поехали островами. Под деревней Бибихой встретили обоз: десять порожних подвод. На передней – красный флаг, под флагом солдат с прокуренными до желтизны усами. Лицо у солдата изможденное, землистое.
Солдат натянул вожжи:
– Тпр-р-у!
Обоз остановился. Седых тоже придержал лошадь. Радостно осклабился:
– Ванюха, здорово! Слух был, что ты в городу…
– Здорово, здорово, Харлампыч! – Солдат, добыв кисет, приветливо улыбнулся. – Далеко правишься? – И, вглядываясь в ворот дохи-подборки, неуверенно добавил: – Чтой-то не признаю товарища?… Чьих будет?…
Доха издала лёгкий стон, а Седых поспешил с ответом.
– Дальний, – пояснил Седых, – больной, с урману приехал, а дале-то не везет никто… Наладили ко мне. Подрядились за два фунта соли в город в больницу. В нашу-то ложиться не хотит… За два фунта соли, а боле так, по человечеству…
– Ну и правильно. Шибко хворый?
– Шибко. Горячий весь. Нынче везде – тиф. Ты стань подале. Я уж переболел, меня не берет. Как под городом-то, Ванюха, зимно аль топко?
– Развезло, язви ее в печенку!.. Уж и не знаю, как ты до больницы доберешься… – ответил Ванюха, отходя в сторонку от санок.
– Вона што!.. А в Колывани – зима по всей форме.
– И здесь, видать, морозит… Эй, парни, покурим нашего, свойского.
Подошли сопровождающие обоз три паренька, лет семнадцати-восемнадцати, городского обличья. За спинами винтовки.