Текст книги "Выход из мёртвого пространства"
Автор книги: Георгий Литвин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц)
Литвин Георгий Афанасьевич
Выход из мёртвого пространства
Литвин Георгий Афанасьевич
Выход из мёртвого пространства
Hoaxer: Книга, написанная умным человеком, которые размышляет, не оперируя штампами и не впадает в крайности. Много малоизвестных (а может быть, и вовсе неизвестных обычному читателю) фактов из фронтовой жизни, особенно начального периода войны. Например, Литвин воевал вместе с Фадеевым, до перехода того к Покрышкину. И, благодаря Литвину, я узнал, кого и как, на самом деле, рубил лопастями пропеллера Фадеев. Это знаменитая история, часто о ней писали, почти легенда – как берсерк Фадеев, когда у него кончились боеприпасы, носился на бреющем полёте и крошил в капусту немецкую конницу и покрошил чуть ли не полк. Оказывается, срубил лётчик всего одного всадника (лошадь уцелела), хотя и это – из ряда вон выходящий случай. Или рассказ Литвина о содержании пропагандистских листовок первых месяцев войны – "Стой! Тут социалистическая страна!". Помимо всего этого, Г.А. Литвин писал безо всяких литобработчиков, сам. И, должен сказать, читать его очень интересно. В общем, книга весьма достойная и честная и вызывает уважение к её автору, хотя я и не согласен с некоторыми политическими взглядами покойного ныне Г.А. Литвина.
Содержание
Вместо предисловия. Несколько слов о себе
Приморье. Без нас фашистов не разобьют!
Донбасс. Что кричат, когда идут в атаку
У села Гречишкина. Как летчик в бой пехоту водил
Варваровка – Ростов – Махачкала – Нальчик. Горькая пыль дорог отступления
Учебно-тренировочный полк. Дал слово – держись!
Глава, заключенная в скобки. Чужие воспоминания
Дал слово – держись! (продолжение)
Кубань. Стреляю сквозь фюзеляж, но "мессера" сбиваю
Эльтиген. Перед смертью все были равны
Крым. С того света, бывает, возвращаются
Севастополь. Буйно цвели той весной сады
Харьков. Бдительность или подозрительность?
Белоруссия, Польша. Неужели действительно скоро конец войне?
Вместо послесловия
"Я был воздушным стрелком". Станислав Грибанов
Вместо предисловия. Несколько слов о себе
– Ну, вы и герой! – так закончил уже давний теперь разговор со мной секретарь райкома. И непонятно было, к чему относились его слова: к военному прошлому (а секретарь не раз поглядывал на орденские планки на моем пиджаке) или к тому письму, которое я написал на XXV съезд партии. Если по сегодняшним меркам мерить, то ничего особенного в том письме не было, газеты теперь пишут о безобразиях, творившихся в стране, и полнее и резче. Что ж, у тех, кто сейчас пишет, угол обзора шире. Я же тогда написал о том, что видел и понимал сам. Но тем труднее секретарю райкома, человеку образованному, кандидату наук, было разговаривать со мной. Почти со всеми моими доводами он согласился, но правдоискательство тогда было не в чести. Не хочу называть его фамилию, конец его жизни уже во время перестройки был трагическим. Ведь покончить с собой, свести счеты с жизнью – это тоже поступок.
Так вот, названный на прощание героем, я и вышел из секретарского кабинета. Герой... Назвать этим высоким словом я мог бы многих своих однополчан, а уж тех, кто голову сложил в боях, – тем более. А был ли героем во время войны я сам? Но знаю... Передо мной – пожелтевшая вырезка из армейской газеты, где моя улыбающаяся физиономия прямо под клишированной рубрикой "Слава героям наступления!". Видел я и свои фотографии, выставленные на стендах двух городских музеев, читал статьи о себе в журналах, авторы которых не поскупились на хвалебные слова, а сколько слов было сказано, когда вручали мне Почетный знак Советского комитета ветеранов... После этого уверовать в собственный героизм куда как просто. И многие уверовали. И не только простые солдаты, но и те, кто обожал навешивать на себя в мирное время ордена Победы. Что и говорить, приятно верить, что ты – герой. Только ведь есть слово "верить" и есть слово "знать". Так я хочу именно знать, а верить, простите, это для церкви, для икон. Или для тех, кто эти иконы сами творят.
Теперь о том, что определяется коротким и честным словом – "знать", которое в словаре Ожегова расшифровывается просто – "иметь сведения". Сведения такие. Фамилия моя – Литвин, зовут – Георгий Афанасьевич. Персональный пенсионер республиканского значения, капитан в отставке, живущий теперь в Москве на Коровинском шоссе. Родился я в 1922 году, в партию вступил в 1943-м. В Великой Отечественной войне участвовал с 1941-го по 1944-й. Сначала оружейником, а потом – воздушным стрелком. На Ил-2 совершил 57 боевых вылетов, сбил четыре истребителя противника. За это награжден двумя орденами Славы, а третий, к которому был представлен, так и не получил, вместо него – справка из архива о том, что наградной лист куда-то исчез во время путешествия по отделам кадров. (Поверьте, упомянул об этом не из-за обиды: мало ли солдатских наград не нашли тех, кто их заслужил. Просто хочу быть точным). Для точности же: награжден еще и двумя орденами Отечественной войны. Окончил Военный институт иностранных языков, служил военным переводчиком, офицером отдела спецпропаганды. Потом, как говорится, на гражданке.
Вот и уместил свою биографию в один абзац. И абзац совсем не героического звучания. Конечно, возникает вопрос, с чего же я чуть ли не на целую книгу решил размахнуться? Отвечу. Первое: во имя памяти тех, кто погиб. Всех их – и погибших в первом вылете, и в сотом, и со Звездой Героя на груди или только с материнским письмом в нагрудном кармане – уравняло одно: они отдали за Родину самое дорогое – жизнь.
Я назвал в своей рукописи поименно очень многих погибших. Может быть, это кого-нибудь удивит, а то и раздражит: с чего, мол, взялся "за упокой" читать? А не раздражает вас то, что видите вы в магазинах сотни томов в шикарных переплетах, которые со дня на день пойдут в макулатуру, потому что издавались только для того, чтобы ублажить чье-то самолюбие, а нам, ветеранам, пришлось немало трудов положить, чтобы оттиснуть несколько экземпляров списка погибших в нашей штурмовой авиадивизии? И для чего? Чтобы вложить этот список в капсулу, а капсулу – в основание памятника погибшим воинам-авиаторам!
Недавно прочитал в газете возмущенную статью, с автором которой абсолютно согласен. А возмущается автор том, что счет человеческим жизням мы ведем примерно так – "около двадцати миллионов погибло во время войти". Что значит "около"?! Как можно так о людях – сыновьях, дочерях, братьях, отцах и матерях! Не пуговицы же, не скрепки, не карандаши!
Уверен, будут когда-нибудь созданы такие книги, где всех до одного погибших за Родину – перечислят поименно: фамилия, имя и отчество. Это тоже будет памятник. А пока я хочу вложить в его основание маленькую капсулу – с именами погибших в нашем полку.
Теперь – о второй причине. Ее сформулировать трудней, а очень хочется быть правильно понятым. Поэтому начну издалека. Иногда нам дают понять, а то чуть ли не в глаза говорят: и чего вам, пенсионерам, надо, получайте вы ежемесячно свою пенсию, в кино ходите, телевизор смотрите, жизнью наслаждайтесь, не учите нас жить. Не скрою, есть среди нас, ветеранов, и такие, которые обожают только поучать, считая свои порой весьма сомнительные сентенции чуть ли не истиной в последней инстанции. Наверное, этим и объясняется, что молодежь так раздраженно реагирует. Проще всего, конечно, обидеться: мол, и черт с, ними, поживете с мое, понабиваете себе шишек, тогда пожалеете... Не могу, не хочу обижаться, не имею права! Обязан я достучаться в их сердца, хотя и понимаю, что звучит эти фраза уж больно пышно. Да не в словах, в конце концов, дело. Ведь я же, как и они, постоянно думаю: о внуках своих, как им жить придется и придется ли, о государстве нашем думаю, о том, как революцию защищали и что потом было...
Наверное, кто-то удивится, что человек, сбивший четыре самолета да и на земле пулеметным огнем многих лишивший жизни, заявляет, положа руку на сердце: считал всегда и сейчас считаю, что самое страшное на земле – это война, самое страшное, что может совершить человек, – это убивать себе подобных. Нельзя допустить такого. Вот это и есть вторая причина, по которой я взялся за эти воспоминания. Может быть, я не все очень внятно объяснил, но – уж как умею.
Много думал, как построить эти мемуары? Как свое жизнеописание, этакую гладкую повесть с цитатами из Большой Советской Энциклопедии, по примеру многих уже вышедших? Нет, решил, это не дело – плодить макулатуру. Уж пусть все будет, как напишется, как вспомнится, как получится. Правда гладенькой не бывает. Я же взялся писать именно так – по правде. Поэтому, надеюсь, простит меня читатель, если где-то повторюсь, а где-то что-то пропущу, ведь и память может подвести.
Признаюсь, что прежде чем взяться за рукопись, много готовился. Перезванивался, переписывался с однополчанами, уточнял факты, фамилии, не раз и не два перепроверял самого себя. Советовался со многими. Советы выслушивал внимательно, но далеко не всем следовал.
Например, советовали мне не цитировать вовсе, а если уж цитировать, то поменьше воспоминания немцев, которые против нас воевали. Да не вообще немцев, а вполне конкретных, над которыми я летал, на которых мы пикировали. Мол, пусть наши генералы в своих мемуарах на немецкие источники ссылаются, а тебе это не по чину. Не согласен категорически. Иногда по нашей военной истории получается, что немцы против нас не воевали, а так – перли стеной. Только мы разрабатывали военные операции, устраивали всякие хитрости, ловушки. А немцы просто однородная масса, чувства, мысли которых и не нужны никому. Я – военный переводчик, многое читал, и мне было интересно, что думали и делали в тот момент немцы, которых я только из самолета видел, с высоты, так сказать. Надеюсь, и читателю будет интересно. А насчет того, что слишком много на себя беру, так во время войны еще больше брал: ответственность за судьбу Родины. Не люблю я такими выражениями бросаться, но – в данном случае – слов своих обратно не возьму ни за что.
Приморье. Без нас фашистов не разобьют!
Родился я в пригородном поселке Ледное на Харьковщине. Отец был кузнецом, а мать занималась домашними делами. Многие в нашем поселке работали в Харькове, но имели и свое хозяйство, держали разную живность. По утрам в поселке можно было услышать и мычание, и блеяние, и петушиный крик.
Эх, эти детские воспоминания – куда от них денешься! До сих пор помню запах смолы, выступавшей под жарким солнцем на бревнах, из которых был сложен дом, наш дворик, казавшийся тогда таким большим...
До десятого класса я и не представлял толком, куда пойду учиться, то есть в том, что учиться надо, уверенность была, но вопрос – где? Однажды школьный товарищ сказал, что завтра он собирается в Харьковский авиационный институт, где будет день открытых дверей, и спросил, не составлю ли я ему компанию. Вот так, как говорится, за компанию, и попал я в этот институт. Понравилось мне там все: и само здание, построенное в первой пятилетке, и лаборатории, и мастерские, и даже то, что требования для поступающих были очень высокими, особенно по математике. Может быть, сыграло роль обычное юношеское тщеславие, желание прыгнуть повыше других, а может, и нормальное человеческое стремление быть в деле, которое нравится, одним из первых. Да это и не суть важно. В общем, экзамены я выдержал и стал студентом моторостроительного факультета.
1 сентября первокурсники, как и все студенты, приступили к занятиям. В этот же день началась вторая мировая война. Та самая война, в которой участвовало 80 процентов населения земного шара, а погибло 55 миллионов человек...
Конечно же, я тогда и понятия не имел, что началась эта чудовищная мясорубка, ведь гораздо позже историки условятся считать этот день началом второй мировой. Я же узнал, да и то вечером, о нападении фашистской Германии на Польшу.
Понимаю, что должен сейчас сказать откровенно о тогдашних своих мыслях и чувствах, не только в этот день, разумеется, но вообще в то время, которое сейчас называют "предвоенным периодом". Трудный это разговор. Очень трудный. И не только потому, что боюсь приврать, невольно скорректировав мысли семнадцатилетнего мальчишки своими сегодняшними мыслями человека, много повидавшего и передумавшего. Этого я постараюсь избежать. А если даже не смогу, читатель сам все заметит. У него появилась возможность, особенно в наше, перестроечное время, прочитать. и узнать многое. Я как-то слышал такой разговор. Спрашивает один мужчина, уже в летах, другого: "Ну, как живешь?" Тот, которого спрашивают, помоложе, отвечает: "Как живу? Я не живу, я читаю". Точно, по-моему, сказал. Так что дело не в этом. В другом.
Тогдашние чувства и мысли мои очень противоречивы. И причина не в моих каких-то личных особенностях, не в характере, не в воспитании. Время было противоречивое. Да что там – противоречивое! Состояло оно сплошь из противоречий, которые рвали его в клочья, кровавые клочья – добавлю еще. Есть противоречия, о которых в учебнике диамата все стройно и убедительно изложено, а есть "противоречия", которые пухли и умирали от страшного голода тридцать третьего года. "Противоречия" эти – люди. Строившие советскую власть и при этом проклинавшие ее шепотом. С тоской и пронзительной любовью говорившие о Ленине, вспоминавшие его и нэп как рай земной. Все было.
Но – с другой стороны – "И от тайги до британских морей Красная Армия всех сильней!". И это тоже не вызывало у меня никаких сомнений. Как ей не быть всех сильней, если на оборону работал практически каждый, туже затягивал пояс, отдавал последнее ради главного – у нас должно быть больше пушек, самолетов, винтовок, чем у фашистов. В том, что с фашистами будет война, не сомневался практически никто. И даже после заключения пакта о ненападении с фашистами, как мне кажется, все были согласны (ну, наверное, за каким-то исключением), что таким образом добиваемся отсрочки, оттяжки, чтобы накопить побольше сил. И были уверены, что это правильно.
Но слышал я и рассказы студентов, ушедших на войну с Финляндией добровольцами и вернувшихся после перемирия, о том, какой несовершенной оказалась наша техника, какими нелепыми и даже необъяснимыми были просчеты командиров. Но разговоры эти, которые велись, разумеется, шепотом, проходили как-то мимо сознания. Даже не так, не проходили мимо, а отторгались им. Этого не может быть, потому что не может быть никогда – вот и все.
Гораздо внимательнее я вслушивался в разговоры, которые велись в нашей семье. Наверное, если то, что я пишу, читает молодой человек, многие разговоры наши покажутся ему странными. Только, молодой человек, я позволю себе привести одну шутку, которая принадлежит, кажется, Бернарду Шоу. Писал он примерно так: "Когда мне было 18 лет, я был уверен, что мой отец ужасно глуп. Когда мне исполнилось тридцать, я был просто потрясен, насколько мой отец за двенадцать лет поумнел". Не ручаюсь за точность, но за смысл – отвечаю полностью.
Больше всех войну у нас в семье ненавидел дядя моего отца – Феодосий Пирог, Георгиевский кавалер. В сражении под Порт-Артуром в пылу атаки он оказался в окружении японцев, выбивших у него из рук винтовку и пытавшихся взять его в плен. Тогда он начал крушить их медным котелком, оказавшимся в его руках. И – надо же! – разогнал-таки таким образом немало японцев. Подоспевшие товарищи его отбили, а командир этот поступок назвал геройским.
И этот русский богатырь, набожный христианин, сидя у нас за стаканом чая или рюмкой водки, говорил примерно так:
– Война будит в человеке самые страшные инстинкты. На ней человек не только врага убивает, он убивает самого себя. Каждый убивший убивает двоих того, кого убил, и самого себя.
А отец мой, человек малограмотный, степенно рассуждал, не стесняясь моего присутствия:
– Руководители наши по большей части люди не всегда умные. Но с ними мы сами можем разобраться. Это дело наше. Но если иностранец на нас попрет, защищаться надо до упора. Какие бы ласковые слова иностранец ни говорил, цель у него одна – пограбить, отнять чужое, наше то есть заиметь. Нельзя им верить. Насмотрелся я на немцев в восемнадцатом году. Второй раз смотреть уже охоты нет. Отечество от супостата защитить – дело святое!
Забегая вперед, расскажу об отце одну историю. Когда немцы взяли Харьков первый раз, видит он, что два солдата ведут по улице знакомую ему еврейку с маленькой дочкой. Она тоже его увидела да как закричит:
– Афанасий Николаевич! Вы же знаете, что я не еврейка, а армянка. Вы же у нас на свадьбе были! А документы наши сгорели при бомбежке! Подтвердите, спасите!
Отец пытается объяснить это солдатам. Бесполезно. Тогда он за ними следом в комендатуру. А там офицер, который по-русски вполне прилично говорит и понимает. Отец ему и начинает объяснять, мол, действительно тут ошибка, эта женщина армянка. Он вместе с ее мужем работал на заводе и на свадьбе у них был, ее родственники приезжали с Кавказа – все до одного армяне.
Офицер молча все выслушал и безразличным тоном говорит:
– Мы поверим вам, отпустим эту женщину. Но мы и проверим, и если вы солгали хоть слово, смерть будет не только вам, человеку седому, но и всем членам вашей семьи.
Женщину с дочкой отпустили. Отец посоветовал ей не– медленно уходить из города, в какое-нибудь село пробираться. Та схватила тележку, погрузила в нее швейную машинку, узелок с вещами – и, как говорится, дай бог ноги. В каком-то дальнем селе они с дочуркой нашли приют и таким образом спаслись.
После окончательного освобождения Харькова эта женщина с дочерью пришли к отцу, сердечно его благодарили. Только тогда соседи узнали о поступке отца. А он только одно повторял:
– А как же иначе? Нужно было спасать наших людей. Так все, кто себя порядочным считает, делали.
Мой отец никогда не произносил слово "интернационализм", зато слова "совесть", "честь", "порядочность" понимал отлично.
Вот почему я вспомнил шутку Бернарда Шоу. Хотя, наверное, ситуация, описанная мной, и не располагает вроде к тому, чтобы шутки вспоминать. Но историю эту, дорогой читатель, я вас очень прошу запомнить, и пусть она у вас в памяти будет тогда, когда дойдете вы, если хватит терпения, до тех страниц, когда я буду описывать наши воздушные бои. Но я уж слишком далеко забежал вперед.
Так что был я обыкновенным студентом с большой кашей в голове. Но в каше этой было сварено главное: на нас нападет скоро враг, враг этот – фашист, и если не убью его я, то убьет меня он, и не только меня, но и то, что вокруг меня: жизнь. Жизнь сложную, противоречивую, страшную порой, но до боли свою, но непонятную и ненужную ему, как пришельцу из какого-нибудь далекого космоса. Сравнение с пришельцем из космоса – это уже из сегодняшних дней, тогда я так не думал. Но чувствовал именно так. Вот моя исповедь о жизни в "предвоенный период".
5 мая 1940 года мне исполнилось восемнадцать лет. Призывной возраст! Вскоре прислали повестку из военкомата, прошел я медицинскую комиссию и поставили меня на воинский учет.
Когда в сентябре начались занятия в институте, я увидел там людей в летной форме. Они настойчиво убеждали студентов старших курсов переходить на учебу в военные учебные заведения.
Меня, честно говоря, это мало интересовало. И не только потому, что разговоры велись со старшекурсниками, а не с нами. Просто мысль, что я могу стать летчиком, да еще военным, не приходила мне в голову. Летчики, считал я, это Чкалов, Молоков, Леваневский, люди, обладающие качествами замечательными, исключительными – отвагой, мужеством, беззаветной храбростью. Себя же я считал человеком обыкновенным, который и делом должен заниматься обыкновенным, но и самым важным на земле – строить.
В конце октября меня призвали на срочную службу. Никакого разочарования по поводу того, что приходится прерывать учебу, я не испытывал. Положено служить в армии – значит, положено. Даже радовался, что попал в авиацию: больше узнаю о моторах, дальше учиться легче будит.
В то время численность Красной Армии возрастала. И ни для кого это был не секрет. Судить об этом можно по одному примеру, который, забегая вперед, приведу. Когда мы прибыли на место, гражданскую одежду нам велели сохранить, мол, когда через три года будете домой возвращаться, в нее опять переоденетесь, а то формы на всех не хватает.
Ехали мы из Харькова на Дальний Восток недели две. И теплушках было весело, народ подобрался самый разный, да и образовательный уровень у всех был довольно высокий. До сих пор помню, что ехали вместе с нами и несколько артистов, вернее – в прошлом артистов, а теперь таких же новобранцев, как и остальные.
Проехали Урал, Сибирь. В Приморье пересели на другой поезд и вскоре на одной из железнодорожных станций выгрузились из вагонов. Дальше пошли уже строем, но не в ногу, этой науке нам еще предстояло обучиться. Так дошли до военного городка, где и размещалась наша школа младших авиаспециалистов, ШМАС, как ее сокращенно называли. Входила она в состав 1-й Краснознаменной армии.
И школе нас разбили по взводам, каждый взвод был также и учебной группой. В нашей группе часть курсантов имела высшее образование, остальные – студенты различных институтов, во второй группе – курсанты со средним образованием, в третьей – те, кто окончил 7 – 9 классов. В нашей учебной роте готовили мастеров по авиационному вооружению. Началась служба: подъем, зарядка, завтрак и занятия, занятия, занятия...
Начальник ШМАС раньше служил во флоте и требовал в школе такого же порядка, как и на военном корабле. Помещения, где размещались курсанты, тоже назывались ни морскому – кубриками, а кухня – камбузом. Главным наказанием за проступки были наряды вне очереди, и провинившиеся отправлялись, как правило, на уборку помещений или территории школы.
К воинскому порядку я привык быстро, службой не тяготился, хотя программа учебы была напряженной. За полгода мы должны были стать не только авиационными специалистами, но и научиться владеть оружием пехоты: пистолетом, пулеметом, преподавали нам и приемы рукопашного боя. Многие из нас стали спортсменами-разрядниками, хорошо стреляли. Все научились ходить на лыжах.
Нередко поднимали нас по тревоге. "В ружье!" – будил крик дневального. Мгновенно одевались и с полным боевым снаряжением, с пулеметами выстраивались во дворе школы. Командиры объявляли, что мы выступаем на прикрытие границы с заданием отбросить противника, прорвавшегося на нашу территорию. Мы были уверены, что идем в бой. Начинался ускоренный марш-бросок. Когда мы проходили километров 10 – 12, колонну встречал начальник школы. Он придирчиво осматривал каждого из нас, делал по ходу замечания, объявлял благодарности, а под конец сообщал, что возвратился из штаба пограничного отряда, противник уже отброшен, и наша помощь не нужна. Так бывало не раз и не два, и странно было бы не догадаться, что никакой противник не прорывался, а просто начальник школы использует, так сказать, педагогический прием. Поворчать по этому поводу мы возможности не упускали.
Зато потом на фронте мы не раз с благодарностью вспоминали эту науку. Не от школьной парты она шла, а от крови, большой крови. Только на фронте мы поняли, что от того, как нас научили воевать, зависит наша жизнь. От элементарного умения, бытового солдатского знания – и целая жизнь. Ведь это не заучишь как таблицу умножения: мол, нужно уметь жить солдатом, а не умирать им. Мне трудно сейчас строить предположения, как все было на самом деле, но мне кажется, что наш начальник школы учил нас воевать с одной мыслью: "Вы жить должны, а ваши враги – умирать". Но мы ворчали: ночью подъем – неизвестно почему, да еще марш-бросок... Многие из нас вернулись домой только потому, что бывший моряк учил нас от души премудростям солдатской жизни: тяжело в учении легче в бою: Я не ошибся, так переиначив цитату из Суворова, у него сказано: "легко в бою". Но на основании собственного опыта берусь утверждать: легко в бою никогда никому не бывает. Вот так я, отставной капитан, с генералиссимусом берусь спорить. Подождите, дальше еще но то будет! Но это я так, в порядке шутки.
Часто вспоминал и до сих пор вспоминаю воентехника 2 ранга Аркадия Ефимовича Литвинова, который преподавал нам теорию воздушной стрельбы и стрелково-пушечное вооружение самолетов. И дело тут не в созвучии наших фамилий и даже не в том, что наши дороги еще раз пересеклись в конце войны. Он сумел, начиная занятия с нами, найти такие слова, так рассказать о вооружении самолетов, что они врезались мне в память навсегда. Я и сейчас завидую умению говорить так, а уж как завидовал тогда – и не передашь. Говорил он примерно так:
– Вам всем известно, что солдат вооружен винтовкой. Он стреляет и огнем поражает противника. А что такое танк? Тоже оружие: пушка, пулемет. И управляет этим оружием экипаж, укрытый броней. Так можно сказать и о военном корабле. Боевой самолет – это летающее оружие. Бомбардировочная авиация – это та же летающая артиллерия. Летчик, открывая огонь по вражескому самолету, не прицеливается каждым пулеметом, как мы на земле, в тире, он ведет огонь, прицеливаясь всем самолетом, оружие на истребителе закреплено неподвижно. Ваша задача в авиационных частях: все оружие должно быть исправным, пристрелянным и готовым к бою. Повторяю: это ваша задача, оружейников.
В начале мая 1941 года нам присвоили звания сержантов, и разъехались мы по разным гарнизонам. Меня направили в 40-й истребительный авиационный полк, который базировался в Приморье. Командиром эскадрильи, где я служил, был капитан Куракин, а моим непосредственным начальником – старший техник Коваленко. Было ему лет тридцать, роста среднего и очень подвижный. Первым делом он снабдил меня сумкой с инструментами и повел к столу, где лежал разобранный пулемет ШКАС:
– Посмотрим, чему там вас в школе научили. Собрать можете?
Пулемет я собрал, и, как мне показалось, довольно быстро. Однако Коваленко был сдержан:
– Начальные знания имеются. Однако совершенству, как известно, предела нет. И прежде всего – надо любить свое дело!
Спорить с ним у меня, конечно, не было никаких оснований.
После этого Коваленко рассказал, что в полку на вооружении новые самолеты И-16 с двумя пушками ШВАК калибра 20 мм и двумя пулеметами ШКАС калибра 7,62 мм, и также эрэсами. Эрэсы, как сокращенно называли реактивные снаряды, тогда были секретным оружием. Впервые их применили в воздушных боях на Халхин-Голе. Лекцию Коваленко я выслушал внимательно, хотя ничего нового для себя не узнал. Но начальство слушать положено внимательно.
Служба на Дальнем Востоке в то время, как говорится, никому медом не казалась. Постоянно, днем и ночью, проводились учебные полеты. Но не только. Одиночные японские самолеты очень часто нарушали нашу границу и нагло пролетали прямо над нашими аэродромами. На этот случай у нас постоянно дежурило звено истребителей. Однако, заметив наши взлетающие истребители, самолет-нарушитель, как правило, уходил на территорию Маньчжурии, границу которой перелетать нам было категорически запрещено.
Мои обязанности были вроде бы нехитрыми: снарядить оружие, снять пулеметы, почистить их... И снова – снарядить, снять, почистить... И опять – снарядить, снять, почистить... И так – изо дня в день. Уж в этом случае прошу поверить мне на слово: это было нелегко. И в то же время легко. Попытаюсь объяснить почему.
Сейчас появилось немало публикации о том, что в армии существуют явления, для названия которых изобрели красивый термин – "неуставные отношения". Но ведь за этим не очень внятным словосочетанием – дела уже совсем недостойные: "дедовщина", использование служебного положения в корыстных целях и т. д. и т. п. Когда читаешь такое, за голову схватиться хочется: как же мы дошли до жизни такой? Но хвататься за голову – это не дело мужчин, да и ответ на этот вопрос мы, честно говоря, знаем. Не будем прятать голову и в песок, как страус, такая позиция, если мы сейчас ее займем, многих еще устроит... Но я опять забежал вперед. Сперва о том, какие отношения существовали в армии перед войной, по крайней мере те, которые я наблюдал.
Строгость, конечно, была, особенно со стороны командиров. Но никого, обратите внимание, эта строгость не угнетала, не обижала. Потому что все понимали, почему и зачем она. Это – во-первых. А во-вторых, была строгость, была и уважительность. Человеческого достоинства никто не унижал. Именно это я и имел в виду, когда писал о том, что, несмотря на все трудности, чувствовали мы себя легко. Хотя и воинские звания были введены, и дисциплина была довольно жесткой, но не исчез, не выветрился без следа тот дух демократизма, который царил в нашей армии со времен гражданской войны. Вроде бы как мало надо человеку, чтобы он легко себя чувствовал, а с другой стороны – как много. Надо, чтобы уважали твое достоинство. А ведь какой отлаженный механизм существовал столько лет, особенно после 37-го года, чтобы именно этого качества нас лишить...
Ну, а в довоенные времена в отношениях летчиков и с техниками, и с нами, оружейниками, не было и тени высокомерия. Все было ясно: вы делаете свое дело, мы – свое, а в результате – дело общее, и в этом общем деле друг от друга зависим, куда уж проще. Так что все разговоры велись на равных. И безо всякой искусственности, ну, как пацаны в школе: один может своими марками похвастаться, другой – значками... Кстати, познакомился я тогда с летчиком Петром Откидачем, он тоже был с Украины, с Полтавы. Среднего роста, энергичный, летал с большим желанием. И очень петь любил. В дружбу наше знакомство не переросло, хотя и относились мы друг к другу с большой симпатией. Не упомянуть об этой встрече я не могу, потому что в дальнейшем о Петре Откидаче еще хочу рассказать. Выпала ему судьба героическая, трудная и трагическая. И был я во многом тому свидетель.
Хоть и уставали мы изрядно, но для разговоров время все равно находили. И особенно внимательно слушали тех, кто побывал на Халхин-Голе, понюхал пороху. Один рассказ техника звена Петра Яковлевича Самохина помню до сих пор. Не потому что он был уж какой-то особенно героический, а вот врезался в память, как заноза. Разговор начался с того, что кто-то спросил:
– Почему вашу двойку называют знаменитой?
– Очень просто. Потому что на ней летал Андрей Дегтяренко, – солидно ответил Самохин. – Сейчас он повышение получил, на запад его перевели.
И Самохин с удовольствием и гордостью, которых и не скрывал, начал рассказывать о том, как весной тридцать девятого его и Дегтяренко вместе с другими техниками и летчиками транспортным самолетом перебросили из Читы и Монголию. Там на аэродроме их уже ждали новенькие истребители И-16. Несколько тренировочных полетов – и ни Халхин-Гол.