355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георг Мориц Эберс » Жена бургомистра » Текст книги (страница 6)
Жена бургомистра
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 20:49

Текст книги "Жена бургомистра"


Автор книги: Георг Мориц Эберс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц)

IX

Через три дня после разговора с Хенрикой Вильгельму пришлось проходить вечером по Дворянской улице мимо дома Гогстратенов.

Не доходя до него, он заметил двух мужчин, шедших ему навстречу. Слуга нес перед ними фонарь.

Вильгельм напряг все внимание. Слуга взялся за молоток у двери. Свет от его фонаря осветил лица мужчин. Оба были ему немного знакомы.

Невысокий, красивый старик в остроконечной шапке и коротком черном бархатном плаще был аббат Пикар, веселый парижанин, который лет десять тому назад приехал в Лейден и занимался преподаванием французского языка в богатых домах города. Он был также учителем Вильгельма, но отец музыканта, который был сборщиком податей, знать не хотел остроумного аббата, потому что тот оставил свою милую Францию ради каких-то неприятных делишек, и господин Корнелиус чутьем угадывал в нем испанского шпиона. Другой был седой человек необыкновенной толщины, которому потребовалось очень много материи на плащ, отороченный мехом; это был синьор Лампери, антверпенский представитель большого итальянского торгового дома Бонвизи. Он ежегодно вместе с аистами и ласточками являлся по своим делам на несколько недель в Лейден и во всяком питейном заведении бывал желанным гостем как неистощимый рассказчик забавных историй. К ним присоединился, прежде чем они вступили в дом, третий незнакомец, перед которым двое слуг несли фонари. Его высокая фигура была закутана в широкий плащ. Он также стоял на пороге старости и также не был совсем чужим для Вильгельма, поскольку монсеньор Глориа, часто приезжавший в Лейден из Гарлема, был покровителем благородного искусства музыки и снабдил молодого музыканта, когда он предпринял путешествие в Италию, несмотря на его еретическую веру, ценными рекомендательными письмами.

Когда дверь затворилась за этими тремя лицами, Вильгельм продолжил свой путь. Дворецкий Белотти сказал ему вчера, что молодая госпожа кажется ему совсем больной, но, так как старая дама принимала сегодня гостей, то, вероятно, племяннице ее стало лучше.

Первый этаж дома Гогстратенов был в этот вечер ярко освещен, но во втором этаже только из одного окна лился на Дворянскую улицу тихий и ровный свет. Та, перед которой горела лампа, сидела около тяжелого стола, прижавшись лбом к мраморной доске. Хенрика находилась совершенно одна в большой, чрезвычайно высокой комнате, которую ее тетка отвела ей в доме.

За ширмами из толстой пожелтевшей парчи стояла ее кровать, тяжелая, массивная, чудовищной ширины. Вся остальная обстановка также отличалась массивностью и потертой роскошью. Всякий стул, всякий стол имел такой вид, как будто бы он был взят из залы, предназначенной для устройства празднеств и покинутой. В этой комнате было все необходимое, но все было в высшей степени неуютно и неприветливо, и, вероятно, никому не пришло бы в голову, что здесь живет молодая девушка, если бы на длинном диване с жесткими подушками не стояла прислоненная к камину большая позолоченная арфа.

Голова Хенрики пылала, но ноги ее, хотя она и обвязала теплым платком всю нижнюю часть тела, едва не застывали на каменном полу, лишенном какого бы то ни было ковра.

Немного спустя после того как в дом ее тетки вошли трое господ, по лестнице на второй этаж поднималась женская фигура. Хенрика со свойственной ей чуткостью уловила тихий шорох атласных башмаков и шуршание шелкового шлейфа уже задолго до того, как поднимавшаяся достигла ее комнаты, и, учащенно дыша, выпрямилась во весь рост.

Не постучавшись, госпожа фон Гогстратен открыла своей сухощавой рукой дверь и подошла прямо к племяннице. Пожилая дама была когда-то красива, но теперь и в этот час она производила странное и неприятное впечатление. Ее сгорбленное тощее тело было одето в длинное со шлейфом платье из тяжелого красного шелка. Маленькая голова совершенно утопала в брыжах, целом кружевном здании чудовищной высоты и ширины. На ее поблекшей коже, которая виднелась в вырезе платья на груди, висели длинные цепи жемчугов и блестящих драгоценных каменьев, а над затейливыми рыжеватыми венецианскими локончиками возвышалась наколка светло-голубого бархата, украшенная страусовыми перьями. Она распространяла вокруг сильное благоухание душистых эссенций. Должно быть, она и сама находила его слишком сильным: большой, отливающий различными цветами веер в ее руке был в постоянном движении и начал особенно энергично колебаться, когда на ее короткое «скорей, скорей!» последовал решительный ответ:

– Нет, тетя!

Но этот отказ вовсе не сбил с толку старую даму, и она только еще решительнее повторила свое «скорей, скорей!», прибавив в виде объяснения значительным тоном:

– Пришел монсеньер. Он хочет послушать тебя!

– Много чести, – ответила девушка, – много чести! Сколько раз мне повторять вам: я не пойду!

– Можно спросить почему, моя прелесть? – осведомилась старуха.

– Потому что я совсем не подхожу к твоему обществу, – горячо заговорила Хенрика, – потому что у меня болит голова и я чувствую жар, потому что я не могу сегодня петь, потому, потому… Умоляю тебя, оставь меня в покое!

Старуха опустила веер и холодно спросила:

– Ты пела два часа тому назад? Да или нет?

– Да!

– Ну, значит головная боль уж не так сильна; Дениза поможет тебе одеться.

– Если она придет, я отошлю ее прочь! Когда я раньше играла на арфе, я сделала это для того, чтобы заглушить боль. На несколько минут это помогло, но теперь в голове стучит еще вдвое сильнее, чем прежде.

– Пустые отговорки.

– Думай, что хочешь. Вот мое последнее слово: если бы я даже чувствовала себя в эту минуту здоровее, чем белка в лесу, я все-таки не сошла бы больше вниз, к твоим гостям. Я останусь здесь, знай это. Я останусь здесь, даю тебе мое слово, а я такая же Гогстратен, как и ты!

Хенрика встала и посмотрела прямо на свою притеснительницу глазами, сверкавшими неприязненным огоньком.

Веер задвигался сильнее в руках старой дамы, и ее выдающийся вперед подбородок задрожал. Она вымолвила коротко:

– Твое последнее слово? Значит нет, нет?

– Разумеется, нет! – воскликнула девушка с непочтительной решительностью.

– У каждого своя воля, – произнесла старуха и повернулась к дверям. – Что слишком пестро, то уж так и останется слишком пестрым. Твой отец не поблагодарит тебя за это…

С этими словами госпожа фон Гогстратен подобрала длинный шлейф своего платья и пошла к дверям, но тут она остановилась и еще раз вопросительно взглянула на Хенрику. Девушка отлично заметила колебание тетки, но, не удостаивая даже возразить на скрытую в последних словах угрозу, она намеренно повернулась к ней спиной.

Как только дверь закрылась, девушка снова упала на стул, прижалась лбом к мраморной доске стола и долго оставалась в таком положении. Потом вдруг, точно повинуясь какому-то настойчивому призыву, она быстрым и резким движением встала с места, откинула крышку своего ларца, разбросала далеко вокруг себя по каменному полу чулки, корсеты и башмаки, попадавшиеся ей под руку, и только тогда выпрямилась снова, когда нашла несколько листочков бумаги для писем, которые она еще в замке отца положила вместе с другими своими вещами.

Встав с колен, она почувствовала головокружение, но удержалась на ногах, положила на стол листочки бумаги, записную книжку и придвинула большую чернильницу, уже несколько дней стоявшую в ее комнате, и сама села за стол.

Глубоко откинувшись в кресло, она начала писать. Книга, служившая ей подставкой, лежала у нее на коленях, бумага – на книге. Скрипя и задевая, гусиное перо выводило на белых листочках большие косые буквы. Писать не было непривычным делом для Хенрики, но сегодня это, должно быть, давалось ей несказанно трудно, потому что на ее высоком лбу появились легкие капли пота, горькая складка боли сложилась вокруг рта, и каждый раз, написав несколько строчек, она закрывала глаза или с жадностью пила воду из стоявшего подле нее большого кувшина.

В большой комнате было совершенно тихо, но изредка тишина прерывалась своеобразным шумом и звуками, проникавшими из столовой, расположенной этажом ниже, как раз под ее комнатой. Звон стаканов, громкий, звонкий, веселый смех, отдельные мотивы игривого любовного романса, крики «виват!» или резкий звук разбиваемого в порыве веселости бокала доносились до нее то раздельно, то вместе. Ей хотелось не слышать всего этого, и все-таки она не могла не слышать и в раздражении крепко стискивала белые зубы. Но при этом перо ее все-таки не оставалось в покое.

То, что она написала в этот час, были отрывочные или длинные, до непонятности запутанные фразы без внутренней связи. Здесь были пропуски, там повторялись по два и по три раза отдельные слова. Все вместе напоминало письмо, написанное сумасшедшей, и все-таки в каждой строчке, в каждом повороте пера с одинаковой страстной тоской выражалось одно желание: прочь отсюда, подальше от этой женщины и из этого дома!

Девушка писала отцу. Она просила его забрать ее наконец отсюда, увезти ее или велеть увезти. Дядя Матенессе ван Вибисма, говорила она, кажется, ленивый вестник; он и сам прежде находил удовольствие в вечерах тети, которые ей, Хенрике, внушали полнейшее отвращение. Если отец будет принуждать ее оставаться здесь, она исчезнет вслед за своей сестрой. Затем она описывала свою тетку и ее образ жизни: в ярких красках она изобразила мучительные дни и ночи, проведенные в доме старой девы, которая постоянно оскорбляла ее своими требованиями и назойливостью.

Внизу часто раздавался такой же хохот и происходила такая же пирушка, как сегодня. Но это еще не все: Хенрика должна была всегда сидеть с гостями тетки, людьми старше ее и притом распущенными, легких нравов и французского или итальянского происхождения. Когда она описывала эти собрания, ее щеки, и без того румяные, покрылись густой краской, и буквы делались все больше и больше. То, что для увеселения тетки рассказывал аббат, выкрикивал итальянец и осуждал, улыбаясь и слегка покачивая головой, монсеньор, было так бесстыдно и нахально, что ей не хотелось пачкаться, повторяя это.

Честная ли она девушка, или нет? Если да, то лучше терпеть голод и холод, чем хоть раз еще присутствовать на такой пирушке. Когда же столовая пустовала, Хенрике предъявлялись другие неслыханные требования: тогда являлась на сцену тетка, не выносившая одиночества ни на одно мгновение, больная и страдающая, и она должна была ходить за ней. Что она с удовольствием и охотой помогает страждущим, писала она, это она достаточно доказала на больных оспой деревенских детях; но, когда тетка страдает бессонницей, тогда она должна сидеть около нее, держать ее руку и до самого утра слушать, как она то всхлипывает, стонет и боится, то начинает проклинать себя самое и предательский мир. Она, Хенрика, вошла в этот дом сильной и здоровой, но все эти условия, отвращение и раздражение совершенно расстроили ее здоровье.

Девушка писала до самой полуночи. Буквы становились все менее отчетливыми, а строчки все неправильнее и кривее, пока наконец на словах: «Моя голова, моя бедная голова! Вы увидите, я сойду с ума. Прошу, умоляю вас, дорогой и строгий отец, возьмите меня домой. Я опять кое-что слышала, что к Анне…» – глаза ее заволоклись туманом, она выронила из рук перо и без чувств откинулась на спинку кресла.

В таком положении она и осталась до тех пор, пока хохот и звон стаканов внизу не затихли, и гости не покинули дом тетки.

Камеристка Дениза заметила свет в комнате молодой синьорины. Она вошла в ее комнату и, напрасно употребив все усилия пробудить ее, позвала свою госпожу. Та последовала за своей горничной и, поднимаясь по лестнице, бормотала:

– Заснула… Скука – ничего больше! Внизу с нами ей было бы веселее… Она посмеялась бы! Тяжелая кровь! «Люди из масла», – говорит король Филипп. Этот сумасшедший Лампери сегодня совсем расшалился, а Пикар говорит такие вещи, такие вещи…

Большие глаза старушки были масляные от вина, и она быстро обмахивалась веером, чтобы несколько умерить жар щек.

Остановившись около Хенрики, она позвала ее по имени, потрясла ее и брызнула на нее сильно пахнущей водой из большой, отделанной в золото жемчужины, служившей флаконом для духов и висевшей у ее пояса. Так как, несмотря на все это, племянница ее бормотала только непонятные слова, то она приказала горничной принести ящичек с лекарствами.

Дениза удалилась, и тут тетка заметила письмо Хенрики. Она подвинула его ближе к своим глазам, прочитала с усиливавшимся раздражением страницу за страницей, наконец бросила на пол и опять попыталась растолкать племянницу, но напрасно.

Между тем дворецкий Белотти, узнав о том, что Хенрика тяжело заболела, из расположения к молодой девушке послал, на собственный страх и риск, за врачом, а также велел позвать вместо постоянного домашнего духовника капеллана Дамиана. Затем он отправился в комнату больной.

Но прежде чем он переступил через порог, старая дама в сильнейшем раздражении закричала ему:

– Белотти, ну, что вы скажете, Белотти? Болезнь в доме, может быть, заразная болезнь, может быть, даже чума!

– Нет, это, кажется, простая лихорадка, – спокойно возразил итальянец. – Подите сюда, Дениза, мы вдвоем перенесем синьорину на кровать. Скоро придет доктор.

– Доктор? – воскликнула старая дама, ударив веером по мраморной доске стола. – Кто позволил вам, Белотти!…

– Мы христиане, – не без достоинства прервал ее слуга.

– О да, конечно! – воскликнула старуха. – Делайте, что хотите, зовите, если можете; но Хенрика не может оставаться здесь. Зараза в доме, чума, черная доска!

– Ваше сиятельство изволит без нужды беспокоиться. Надо же выслушать сначала диагноз врача.

– Я не хочу его слышать, я не хочу ни чумы, ни оспы. Вы сейчас же спуститесь вниз, Белотти, и велите приготовить носилки. В задней части дома есть «кавалерская» комната, которая стоит пустой.

– Но, ваше сиятельство, там темно и так сыро, что вся северная стена покрыта плесенью.

– Тогда велите проветрить и вычистить ее. Что значит подобная нерешительность? Вы должны повиноваться. Понимаете ли вы меня, сударь?

– Эта комната не годится для больной племянницы моей милостивой госпожи, – вежливо, но решительно возразил Белотти.

– Не годится? И вы в этом так уверены? – высокомерно спросила госпожа. – Ступай вниз, Дениза, и вели принести сюда носилки. Хотите вы еще что-нибудь сказать, Белотти?

– Да, сударыня, – ответил итальянец дрожащим голосом. – Я прошу вас, ваше сиятельство, уволить меня…

– Уволить вас от службы?

– С позволения вашего сиятельства, да, от службы.

Старуха съежилась, крепко прижала обе руки к вееру и сказала:

– Вы обидчивы, Белотти.

– Нет, милостивая госпожа, но я стар, и меня страшит мысль, что я, по несчастью, могу заболеть в этом доме.

Старая дева пожала плечами и крикнула, обращаясь к камеристке:

– Носилки, Дениза! Вы свободны, Белотти!

X

За ночью, в которую в дом Гогстратенов вкрались болезнь и страдания, наступило великолепное утро. Снова аистам было отлично обитать в Голландии, и с веселым, радостным шумом полетели они в луга, озаренные ярким солнечным сиянием. Это был такой день, какие иногда дарит людям конец апреля, как будто желая показать, что они воздают слишком много почета его многопрославленному преемнику, маю, и слишком мало ему самому. Но апрель мог хвалиться уже тем, что весна родилась в его доме, тогда как его цветущий наследник только укрепляет силы весны и развивает ее красоту.

Было воскресенье, а кто в Голландии в такие дни ходит при звоне колоколов по залитым солнцем дорогам через усеянные цветами луга, на которых пасутся бесчисленные стада рогатого скота, рунных овец и ухоженных лошадей, встречаясь с крестьянами в чистых одеждах, крестьянками с красивыми, светлыми золотыми бляшками под белоснежными кружевными чепцами, не работающими горожанами в пестрых нарядах и свободными от школьных занятий детьми, – тому легко может показаться, что и сама природа оделась в праздничный убор и в своей светлой зелени, яркой лазури и цветочном богатстве сверкает пышнее, чем в будни.

Праздничное настроение сегодня охватило и горожан. Они толпами шли за город пешком или ехали в тяжелых, переполненных повозках, или плыли по Рейну в пестро размалеванных лодках. Им хотелось с женами и детьми воспользоваться свободными часами праздничного дня, поесть крестьянского хлеба, желтого масла и свежего сыра, выпить молока и холодного пива.

Музыкант Вильгельм уже давно окончил в церкви свою игру на органе, но не отправился со сверстниками за город; в такие дни он пользовался свободным временем для более далеких путешествий, при которых его обувь не играла, впрочем, ровно никакой роли.

На крыльях фантазии, быстрее ветра проносился он над родной равниной, через вершины и долины Германии, через Альпы прямо в далекую Италию. У него было отличное местечко, где он забывал настоящее с его будничной действительностью, вспоминая о прошлых днях в дальней стране: его братья, Ульрих и Иоганн, бывшие также музыкантами, без зависти признавали превосходство таланта Вильгельма и помогали ему развивать его; они-то во время пребывания Вильгельма в Италии оборудовали для него хорошенькую комнатку на узкой стороне высокой крыши своего родного дома, из которой широкая дверь вела на маленький балкон. Здесь стояла деревянная скамейка, на которой любил сидеть Вильгельм, следя взором за полетом своих голубей, задумчиво глядя вдаль или, когда им овладевало творческое настроение, прислушиваясь к звукам, которые вырывались из его груди.

С высоты этого дома, стоявшего особняком, открывался прекрасный обзор: отсюда можно было видеть почти так же далеко, как с городского шпица, древней римской башни, стоявшей посередине Лейдена. Родной город Вильгельма располагался среди бесчисленного множества рукавов реки и каналов, перерезывавших луга, словно паук посреди своей паутины. Красные кирпичные стены городского вала, омываемые темными водами крепостных каналов, с их башнями и бастионами, окружали красивый город, как повязка окружает головку девушки венком из слабо связанного терновника; стены были опоясаны широким, во многих местах прерывающимся кольцом шанцев и бастионов. Между укреплениями и городскими стенами пасся рогатый скот горожан, а около укреплений и далеко за ними разместились деревни и мызы.

В этот ясный апрельский день можно было разглядеть, смотря на север, Гарлемское море; на западе по ту сторону едва распустившейся листвы Гаагского леса лежали дюны, самой природой воздвигнутые на защиту страны от грозного напора волн. Их длинная холмистая цепь была тверже и неприступнее для натиска разбушевавшейся стихии, нежели земляные укрепления и шанцы Альфена, Лейдендорфа и Валькенбурга, – трех сильных крепостей на берегу Рейна, построенных для удержания вражеских войск. Рейн! Вильгельм смотрел вниз на узкую и тихую реку и сравнивал ее с королем, низвергнутым с престола, лишенным власти и величия, но полным человеколюбивого стремления распространять довольство даже при тех ничтожных средствах, которые у него остались. Музыкант знал прекрасный и нераздельный немецкий Рейн и часто уносился по нему душой на юг, но еще чаще мечты заставляли его совершать гигантский прыжок на озеро Лугано, жемчужину южноальпийской страны, и при воспоминаниях о нем и Средиземном море его внутренним очам представлялись изумрудная зелень, лазурь небес и золотой свет; и в такие часы все, о чем он думал, в его груди слагалось в гармонию и прекрасную музыку.

А его поездка из Лугано в Милан! Экипаж, привезший его в город Леонардо, был скромен и слишком переполнен, но Вильгельм увидел в нем Изабеллу! А Рим, Рим, благородный, незабвенный Рим, в котором люди перерастают сами себя и, пока остаются там, находят в себе неведомые силы и способности, Рим, по которому мы начинаем так тосковать, едва он остается за нами.

Только на Тибре Вильгельм вполне понял, что такое искусство, его прекрасное искусство. Здесь, около Изабеллы, для него открылся новый мир; но цветы, которые распустились в его сердце в Риме, были застигнуты резким морозом, и он знал, что они погибнут и уже никогда не принесут плодов. Но сегодня ему удалось восстановить ее образ перед своим внутренним взором во всей ее юной красоте и вспоминать об Изабелле не как о потерянной возлюбленной, но как о доброй подруге; мечтать о небе, синем, как бирюза и легкая лазурь, о стройных колоннах и пенящихся источниках, об оливковых рощах и мраморных статуях, о холодных церковных притворах и сияющих виллах, об огненных очах и искрящихся винах, о великолепных хорах и пении Изабеллы.

Голуби, ворковавшие в голубятне, то вылетавшие, то возвращавшиеся, могли сегодня делать что угодно: их хозяин не видел и не слышал их.

Учитель фехтования поднялся по лестнице на его башенку, но Вильгельм заметил его лишь тогда, когда Аллертсон уже стоял рядом с ним на балконе и приветствовал его своим звучным голосом:

– Где это вы были, господин Вильгельм? – спросил его гость. – Неужели в этом ткацком Лейдене? Нет, наверное, на Олимпе у самой госпожи Музыки, если только ее резиденция расположена именно там.

– Совершенно верно! – ответил Вильгельм, откидывая обеими руками волосы со лба. – Я ей нанес визит, и она велела кланяться вам.

– В таком случае передайте ей поклон и от меня! – ответил тот. – Но вообще она держится очень далеко от моих знакомых. Моя глотка гораздо более годится для того, чтобы пить, а не петь. Вы позволите?

Учитель фехтования взял кружку пива, которую мать Вильгельма каждый день наполняла свежим пивом и ставила в комнату своего любимца; он залпом выпил ее, затем вытер усы и сказал:

– Отлично! Мне это было совершенно необходимо! Люди хотели ехать веселиться, а не упражняться, но мы их заставили, молодой фон Вармонд, Дуивенворде и я. Кто знает, скоро ли бы нам удалось показать им, на что мы способны. Мой патрон Роланд глуп, как дубина; такого не проймешь флорентийскими рапирами, тонкими терциями и квартами. Моя пшеница побита градом!

– Ну и пусть ее лежит. Посмотрите, не лучше ли обстоит дело с вашим ячменем и клевером? – весело ответил Вильгельм, бросая зерна пшеницы и крошки большому голубю, усевшемуся на перилах балкона.

– Только есть умеет, а на что годится! – воскликнул Аллертсон, смотря на голубя. – Господин фон Вармонд, отличнейший молодой человек, только что принес мне двух соколов. Хотите посмотреть, как я стану приручать их?

– Нет, капитан, мне вполне хватает моей музыки и моих голубей!

– Ваше дело. Этот длинношеий – преуморительный парень.

– А каким отличным товарищем он умеет быть! Вон он летит к другому. Последите-ка немного за ним, а потом ответьте мне.

– Вот премудрости-то Соломоновы! Да он на «ты» со своими птицами!

– Посмотрите только на него. Вы уж сами заметите!

– У этого парня не сгибается шея, и потому он держит голову как-то странно прямо!

– А клюв?

– Согнутый, почти как у ястреба! Это еще что за штука с растопыренными пальцами? Стой, разбойник. Он еще забьет вам тут какую-нибудь маленькую голубку. Даю голову на отсечение, что этот забияка – испанский негодяй!

– Совершенно верно, отгадали! Это испанский голубь. Он прилетел ко мне, но я его терпеть не могу и гоню прочь. Я держу только несколько пар одной и той же породы и стараюсь усовершенствовать ее. Кто сразу разводит слишком много голубей, тот ничего не добьется.

– Пожалуй, это справедливо. Но я думаю, что вы выбрали не лучшую породу?

– Нет, сударь. То, что вы видите перед собой, смесь турманов и каррьеров, порода антверпенских почтовых голубей. Голубоватый, красноватый и пестрый наряд; я не гоняюсь за цветом, но у них должно быть маленькое тело и большие крылья с широким раструбом на маховом пере, а прежде всего они должны иметь крепкие и сильные мускулы. Вон тот, подождите, я поймаю его, один из моих лучших летунов. Попробуйте-ка поднять ему крыло.

– Господи Боже мой, у этого крошки есть тоже мозг в костях! Как он вырывает крылышко; сокол немногим сильнее его!

– Это передовой голубь, который один находит дорогу.

– Почему вы не держите белых турманов? Мне казалось, что можно бы приучить их очень далеко летать.

– Потому что с голубями происходит совершенно то же, что и с людьми. Кто ярко блестит и виден издалека, того угнетают враги и завистники, а на белых турманов набрасывается сразу хищник. Я говорю вам, мейстер, что у кого только есть глаза в голове, тот может на голубях научиться понимать, что происходит на земле среди потомков Адама и Евы.

– И тут тоже ссоры и драки, совершенно как в Лейдене.

– Да, капитан, совершенно так. Если я посажу старого голубя с другим гораздо моложе, то редко выходит что-нибудь хорошее. Если самец влюблен, то он умеет так ухаживать за красоткой, как самый изысканный франт за своей возлюбленной. А знаете вы, что означает целование клювом? Жених кормит свою милую; это значит, он старается расположить ее к себе прекрасными подарками. Затем следует свадьба, и они строят себе гнездо. Если есть птенец, они кормят его оба, с полным единодушием. Породистые голубки кормят плохо, и мы подкладываем их яйца простым.

– Как знатные дамы, которым нужны кормилицы для их ребят!

– Голуби, у которых нет пары, часто поселяют раздор между парными!

– Запомните это, молодой человек, и опасайтесь остаться холостяком. С девушками, оставшимися не замужем, дело обстоит иначе, я встречал среди них много милых, отзывчивых душ.

– Я тоже; но, к сожалению, встречал и дурных, как и среди голубей. В общем, мои питомцы заключают счастливые браки, но, когда дело доходит до развода…

– Кто же из двух несет вину?

– Из десяти раз девять – голубка.

– Роланд, мой патрон, совершенно так же, как у людей! – воскликнул учитель фехтования, всплеснув руками.

– Кто такой этот ваш Роланд, господин Аллертс, вы недавно еще обещали мне… но кто это поднимается по лестнице?

– Я слышу голос вашей матушки.

– Она хочет предупредить меня о каком-нибудь госте. Я узнаю этот голос… но все же. Подождите. Это слуга старой фрейлейн фон Гогстратен.

– С Дворянской улицы? Позвольте мне уйти, Вильгельм, потому что эта сволочь глипперов…

– Подождите немножко, по лестнице можно идти только одному, – попросил музыкант и протянул руку Белотти, чтобы помочь ему взобраться с последней ступеньки в комнату.

– Испанцы и друзья испанцев, – бормотал учитель фехтования, идя к двери. Спускаясь по лестнице, он крикнул: – Я подожду внизу, пока воздух снова очистится!

Красивое лицо слуги, всегда с величайшей заботливостью так гладко выбритое, теперь было покрыто растительностью, и старик казался озабоченным и встревоженным, когда начал рассказывать Вильгельму о том, что случилось со вчерашнего вечера в доме его госпожи.

– У кого горячая кровь, – заметил итальянец во время своего рассказа, – того годы делают более слабым, но не более спокойным. Я не мог видеть, как с бедным ангелом (потому что она недалека от трона Пресвятой Девы) обращаются, как с больной собакой, которую выбрасывают на двор, и тогда я попросил увольнения.

– Это делает вам честь, но в данном случае не совсем уместно. И что же, фрейлейн действительно снесли в сырую комнату.

– Нет, господин, патер Дамиан пришел и объяснил старой фрейлейн, чего ждет Пресвятая Дева от христианина, а когда госпожа все-таки хотела выполнить свою волю, то святой человек сказал ей такие строгие и резкие слова, что она струсила. Теперь синьорина лежит в бреду, с пылающими щеками, в кровати.

– А кто лечит больную?

– Я пришел к вам как раз по поводу доктора, дорогой господин, потому что доктора де Бонта, который не заставил себя ждать, когда я его пригласил, ее сиятельство приняла так дурно, что он прямо показал ей спину и объявил мне у дверей, что он больше не придет.

Вильгельм покачал головой, а итальянец продолжал:

– Есть и другие врачи в Лейдене, но патер Дамиан говорит, что де Бонт, или Бонтиус, как они его называют, самый искусный и добросовестный из них, и так как с самой старой фрейлейн случился около полудня припадок и, наверное, она не скоро встанет с постели, то путь опять свободен, и патер Дамиан обещал в случае необходимости лично поискать доктора Бонтиуса. Но так как вы все же уроженец этого города и не чужой человек для синьорины, то я хотел бы оградить патера от отказа, который ему, вероятно, предстоит получить от врага нашей святой церкви. Бедняге и без того приходится немало переносить от дрянных мальчишек и насмешников, когда он проходит по городу с дарами.

– Вы знаете, что при исполнении обязанностей личность священника неприкосновенна.

– И несмотря на это, он не может показаться на улице, не подвергаясь оскорблениям. Мы с вами, милостивый государь, не переменим свет. Покуда перевес был на стороне церкви, она жгла и четвертовала вас, теперь власть в ваших руках, а потому наши священники подвергаются преследованиям и насмешкам.

– Да, но это делается вопреки закону и распоряжениям властей!

– Этого вы не можете запретить людям; а патер Дамиан – агнец, который все выносит терпеливо, – это такой же хороший христианин, как многие святые, которым ставят свечи. Вы знаете доктора?

– Немного. Только видел его.

– О в таком случае подите к нему, господин, ради фрейлейн, – мягко, но настойчиво воскликнул старик. – От вас зависит спасти человеческую жизнь, молодую и прекрасную человеческую жизнь!

Глаза дворецкого были влажны. В ту минуту, когда Вильгельм, положив ему на плечо руку, ласково сказал: «Попытаюсь!» – учитель фехтования закричал в дверь:

– Ваш консилиум уж очень затянулся! До другого раза!

– Нет, мейстер, войдите сюда, пожалуйста, на одну минуту. Этот господин пришел ко мне по поводу одной бедной, опасно больной девушки. Теперь это беспомощное существо лежит одиноко и без всякого попечения, так как ее тетка, старая фрейлейн ван Гогстратен, прогнала от ее постели доктора Бонтиуса только потому, что он кальвинист.

– От постели опасно больной девушки?

– Это достаточно низко; но теперь и сама старуха слегла!

– Браво, браво! – воскликнул учитель фехтования, хлопнув в ладоши. – Если нечистый не испугается и пожелает убрать ее отсюда, то я согласен оплатить его почтовые расходы. А девушка, больная девушка?

– Этот господин просит меня уговорить Бонтиуса снова посетить ее. Ведь вы в хороших отношениях с доктором?

– Прежде был, Вильгельм, прежде. Но в последнюю пятницу мы с ним сильно поругались из-за новой боевой маски, и теперь ученый полубог ждет от меня извинений; однако мне едва ли удобно первым начинать отступление…

– О дорогой господин, – воскликнул Белотти с трогательной мольбой. – Бедное дитя лежит в страшном жару без всякой помощи. Если вас самих небо благословило детьми…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю