355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георг Мориц Эберс » Homo sum (Ведь я человек) » Текст книги (страница 10)
Homo sum (Ведь я человек)
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 20:49

Текст книги "Homo sum (Ведь я человек)"


Автор книги: Георг Мориц Эберс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)

Несчастная опять потребовала, чтобы он удалился. Сердце анахорета похолодело при виде, как от ее судорожных движений сдвинулся с места камень, за который она держалась.

Из всех слов, которые она крикнула ему своим вчера еще таким благозвучным, сегодня же совершенно глухим и хриплым голосом, он расслышал очень незначительную часть, но, между прочим, имя Фебиция, и уже нисколько не сомневался в том, что она остановилась на краю пропасти, чтобы подобно козерогу, которому охотники заградили все пути к бегству, скорее броситься в глубину, чем отдаться в руки преследователей.

Павел не видел в ней ни виновную женщину, ни красавицу, а просто человека, находящегося в крайней опасности, человека, которого надо во что бы то ни стало спасти от смерти, и мысль, что он не преследователь, высланный ее мужем, подсказала ему первые слова, с которыми он решился обратиться к несчастной. Это были совершенно простые слова, но в звуке их выразилась вся доброта его детски-мягкого сердца, и александриец, обучавшийся в городе ораторов в знаменитейшей школе, невольно придал своей речи дивное благозвучие глубоких и мягких грудных тонов, которыми в совершенстве владел.

– Радуйся, бедная милая женщина, – сказал он, – в счастливый час нашел я тебя. Я Павел, лучший друг Ермия, и рад всей душою помочь тебе. Тебе не грозит никакой опасности, потому что Фебиций ищет тебя на ложном пути. Мне ты можешь довериться! Не правда ли, я нисколько не похож на человека, который мог бы обмануть бедную заблудившуюся женщину? Но ты стоишь на таком месте, где мне приятнее было бы видеть моего злейшего врага, чем тебя. Не бойся и дай мне руку; моя хотя и некрасива, но сильна и не подведет! Вот так и хорошо, и поверь мне, ты не раскаешься! Ногу поставь сюда и берегись, когда отпустишь скалу! Ты и не знаешь, как озабоченно она покачивала своей жесткой головой при твоем странном доверии к ней. Смотри-ка, вот уж твоя опора и рушится. Какой треск и грохот! Наверное, разбилась внизу на тысячу кусков, и как я рад, что ты в конце концов согласилась лучше последовать за мной, чем за нею.

Точно девочка, у которой вылетела из клетки птичка и которая подходит с боязливой осторожностью, чтобы поймать ее, приблизился Павел во время своего обращения к Сироне, протянул ей правую руку и, почувствовав ее руку в своей, бережно вызволил ее из опасного положения и отвел на твердую почву площадки.

Пока она следовала за ним без сопротивления, он вел ее по направлению к горе, без цели, лишь бы только подальше отойти от пропасти.

Около одной диоритовой глыбы она приостановилась, и Павел, который не мог не заметить, как тяжело ей было идти, предложил ей присесть и пододвинул еще плиту, которую поставил стоймя, подложив под нее несколько мелких камней, чтобы Сироне было к чему прислониться обессилевшей спиной.

Как только александриец окончил свою работу, Сирона откинулась на камень, и что-то, подобное первому проявлению довольства, послышалось в тихом вздохе, вырвавшемся из ее уст, которых она ни разу еще не открыла с минуты своего спасения.

Павел улыбнулся ей ободрительно и сказал:

– Отдохни-ка теперь. Я понимаю, в чем дело. Нельзя безнаказанно оставаться целый день под лучами солнца.

Сирона кивнула, подняла палец ко рту и произнесла с трудом и едва слышно:

– Воды, немного воды.

Павел хлопнул себя ладонью в лоб и воскликнул с живостью:

– Сейчас принесу тебе напиться. Через несколько минут вернусь.

Сирона глядела вслед убежавшему.

Глаза ее становились все неподвижнее и начали принимать какой-то стеклянный вид, и ей почудилось, будто камень, на котором она сидит, превращается в корабль, привезший ее из Массалии3535
  Массалия – совр. г. Марсель.


[Закрыть]
в Остию3636
  Остия – порт в устье р. Тибр, главная гавань Рима.


[Закрыть]
. Вторично она почувствовала качку судна, от которой на колыхающихся волнах у нее делалось головокружение, и, наконец, уже ей стало казаться, как будто судно попало в водоворот и кружится в нем все быстрее и быстрее. Она закрыла глаза, протянула руки, тщетно ища опоры, голова склонилась бессильно на бок, и не успела еще щека коснуться плеча, как из уст ее вырвался тихий стон, ибо ей вдруг почувствовалось, точно член за членом отделяется от ее тела, как листья, падающие осенью с ветвей, и она откинулась в беспамятстве на каменную спинку, приготовленную для нее Павлом.

Это был первый обморок, охвативший здоровое тело и здоровую душу Сироны, но и сильнейшая из женщин не выдержала бы всех тех волнений, усилий, лишений и страданий, которые пришлось перенести несчастной красавице в продолжение этого дня.

Сначала она среди ночи пустилась в горы без всякого плана. Луна освещала ее путь и с час времени она, не отдыхая, подымалась все выше и выше. Потом она услышала голоса путников, шедших ей навстречу, и начала удаляться в сторону от дороги, из боязни, что собака, которую она каждый раз брала на руки, когда та начинала визжать и хромать сильнее, выдаст ее своим лаем.

Наконец, она опустилась на камень и начала припоминать и обдумывать, что случилось за последние часы и что ей теперь делать.

Мечтать о прошлом и строить воздушные замки она умела превосходно; но зато трудно ей было спокойно соображать и основательно вдумываться во что бы то ни было.

Одно только было для нее ясно с самого начала: она готова была скорее терпеть голод и жажду, и позор, и бедствие, и даже лишить себя жизни, чем возвратиться к мужу.

Сирона знала, что у Фебиция ожидают ее прежде всего побои, издевательства и заключение в скверной, темной каморке; но все это казалось ей во время бегства даже сноснее, чем те нежности, с которыми он иногда обращался к ней. При мысли об этом дрожь пробегала у нее по телу, а на этот раз она при воспоминании об его влюбленных ласках стиснула свои белые зубы и сжала свои маленькие руки так, что ногти впились в тело.

Но что же, собственно, собиралась она сделать?

Если бы хоть Ермий встретился с нею!

Какой же, однако, помощи могла она ждать от него? Ведь он же был не более как недозрелый парень, и мысль хоть бы на несколько дней соединить свою жизнь с его жизнью казалась ей нелепою и смешною.

Хотя ей и не приходило на ум раскаиваться или упрекать самое себя, однако она сознавала, что сделала глупость, позвав к себе Ермия, чтобы поиграть с ним.

При этом ей вспомнилось, как строго наказали ее раз в детстве, когда она без всякого злого умысла разобрала и испортила водяные часы отца.

Как далеко было Ермию до нее, это она ясно почувствовала, и положение ее сделалось слишком тяжелым, чтобы ей еще раз вздумалось так поиграть. Конечно, она подумала и о Петре, и о Дорофее; но обратиться к ним значило вернуться в оазис, а там она должна была опасаться встречи с Фебицием.

Хоть бы Поликарп встретился с нею, возвращаясь из Раиту!

Но дорога, от которой она отошла в сторону, едва ли вела туда; это была дорога в Тор, лежащий далее к югу.

Сын сенатора любил ее, это она знала, потому что никто не глядел ей в глаза с таким искренним удовольствием и с такою задушевной приветливостью, и он был ведь уже не неопытный мальчик, а настоящий серьезный мужчина, положительный характер которого показался ей теперь совсем в ином свете, чем прежде. С какой радостью отдалась бы она теперь под его защиту и под его руководительство! Но как найти его? Нет, и от него ей нечего ожидать; она была вынуждена положиться на собственную силу и пришла, таким образом, к решению – на безоблачном небе занимался уже день – в продолжение дня остаться на горе, а при наступлении ночи спуститься к морю и попытаться при случае на какой-нибудь лодке переехать в Клизму, а оттуда в Александрию.

На пальце у нее был перстень с прекрасным резным ониксом, красивые серьги в ушах, а на левой руке запястье.

Все эти украшения были из чистого золота и, кроме того у нее было еще несколько серебряных денег и одна крупная золотая монета, которую перед отъездом в Рим отец дал ей от своей бедности на дорогу и которую она хранила до сих пор тщательно, точно какой-нибудь талисман.

Она поднесла к губам эту зашитую в лоскуток драгоценность и вспомнила отцовский дом, сестер и братьев.

А солнце подымалось все выше и выше.

Отыскивая тенистое местечко и ключ, бродила Сирона между скалами, но не находила воды, а сильная жажда и томительный голод мучили ее все больше.

К полудню исчезла и та полоска тени, в которой она укрывалась от лучей дневного светила, которые теперь беспощадно падали на ее непокрытую голову.

Лоб и затылок разболелись, и палящие лучи поражали ее, точно бегущего воина стрелы преследователей.

За скалами, окаймлявшими площадку, на которой увидел ее Павел, она наконец в совершенном изнеможении нашла немного тени и присела отдохнуть.

Собака вскочила, тяжело дыша, к ней на колени и протянула ей свою сломанную ножку, которая еще утром на первом месте отдыха была бережно перевязана полоской ткани, оторванной Сироной от края платья.

Теперь Сирона возобновила перевязку и начала качать собачку на руках и ласкать ее, как маленького ребенка. Ведь собачка так же страдала, как и она сама, и была единственным существом, которому она при всей своей беспомощности могла хоть сколько-нибудь помочь.

Но вскоре и у нее не стало более силы произносить ласковые слова и гладить свою любимицу.

Собачка соскользнула с ее коленей и отошла, прихрамывая, между тем как Сирона осталась сидеть с неподвижным взором, а потом забылась в беспокойной дремоте, пока лай Ямбы и шаги александрийца не разбудили ее.

Совершенно изнемогая, с пересохшим языком и горящею головою, в которой путались бессвязные мысли, она вдруг с ужасом подумала, что Фебиций напал на ее след и идет, чтобы схватить ее.

Она давно уже заметила глубокую пропасть перед собою и кинулась теперь к ее краю, решившись скорее броситься туда, чем отдаться в его руки.

Павел спас ее от падения в пропасть, но когда он теперь вернулся, идя осторожно на цыпочках и с трудом удерживая в равновесии два плоских, немного вогнутых камня, в которые набрал немного свежей воды, он при первом взгляде подумал, что неумолимая смерть все же потребовала свою жертву, которую он только что отнял у нее, ибо голова Сироны опустилась бессильно на грудь; лицо ее было обращено к коленям, так что он не мог его сразу разглядеть; но на затылке, где густые волосы разделялись на две косы, Павел заметил на белоснежной коже несчастной красное пятно, должно быть, нажженное солнцем.

Сердце его переполнилось состраданием к этому молодому, прекрасному злополучному существу, и, схватив ее подбородок, опустившийся на грудь, приподняв ее побледневшее лицо и орошая водою ее лоб и губы, он начал тихо молиться о спасении.

На камнях он мог сразу принести лишь очень малое количество свежительной влаги и был поэтому вынужден сходить к ключу несколько раз.

Когда он удалился, собака осталась у своей госпожи и то лизала ей руки, то подымала свою умную мордочку к ее губам и глядела на нее с таким тревожным вниманием, точно старалась увериться в состоянии ее здоровья.

Когда Павел пришел в первый раз к ключу за водою, он нашел там собаку и подумал про себя:

– Ведь вот неразумное существо, а нашло воду без проводника, тогда как госпожа ее чуть не умерла от жажды. Кто же после этого умнее, мы, люди, или животные?

Собака со своей стороны старалась оправдать это доброе мнение, потому что уже не лаяла на него, как при первой встрече, а ласкалась и время от времени поглядывала ему в лицо, точно желая спросить:

– Как ты думаешь, поправится она? Павел любил животных и понял собачку.

Когда губы Сироны опять зашевелились и бледность стала проходить, он погладил лоснящуюся востроносую головку Ямбы и сказал, поднося воду к губам ее госпожи:

– Вот посмотри-ка, малютка, с каким удовольствием она пьет! Еще немножко, да еще, да вот еще! А лицо сделала такое, точно я угощаю ее сладким фалернским. Пойду опять да еще зачерпну. А ты оставайся с нею! Я сейчас вернусь, но она, верно, еще раньше откроет глаза. Ты покрасивее меня, лохматого старика, и когда она очнется, ей будет приятнее увидеть тебя, нежели меня.

Предположение Павла оправдалось, и когда он возвратился снова с водой, Сирона уже сидела выпрямившись, потирала широко раскрытые глаза, потягивалась, потом вдруг обняла собачку и залилась слезами.

Александриец остановился неподвижно в стороне, чтобы не мешать ей, и подумал: «Этими слезами она смоет с души добрую долю своего греха».

Только когда она поуспокоилась и начала отирать глаза, он приблизился, подал ей камень с водой и сказал несколько ласковых слов.

Она напилась жадно и с наслаждением съела размоченный в воде последний кусок хлеба, который Павел обнаружил у себя в кармане, и поблагодарила его со своей обычной детской приветливостью. Затем она попыталась встать, охотно принимая при этом его помощь.

Она чувствовала себя очень слабой, и голова у нее болела, но она могла стоять на ногах и ходить.

Убедившись, что у нее нет лихорадки, Павел сказал:

– Теперь тебе на сегодня ничего более не нужно, кроме горячей еды да постели, укрытой от ночного холода. Я позабочусь насчет того и другого. Присядь пока здесь! Тени от скал стали подлиннее, и прежде чем солнце зайдет, я вернусь. А без меня пусть твой четвероногий товарищ тебя развлекает.

Быстрыми шагами пошел он опять к ключу, вблизи которого находилась пещера умершего отшельника, в которой сам намеревался поселиться. После недолгих поисков он нашел ее, а в ней, к своей великой радости, хорошо сохранившуюся постель из сухой травы, которую он наскоро перетряс и разложил снова, очаг и сверло для добывания огня, кувшин для воды, а в особом углублении, вход к которому, прикрытый камнями, был вскоре замечен его зорким глазом, несколько сухих хлебов и, наконец, несколько горшков. В одном из них оказались хорошие финики, в другом белая мука, в третьем был еще порядочный запас кунжутного масла, а в четвертом соль.

«Какое счастье, – пробормотал анахорет про себя, уходя из пещеры, – что покойный старик любил хорошо поесть!»

Когда он возвратился к Сироне, солнце уже заходило.

Во всем существе Павла было нечто такое, что исключало всякое недоверие к нему, и галлиянка охотно согласилась за ним последовать; но она чувствовала такую слабость, что едва держалась на ногах.

– Мне кажется, – сказала она, – точно я маленький ребенок и должна снова научиться ходить.

– Так позволь мне быть твоей нянькой. Я знал раз одну спартанскую няньку почти с такой же косматой бородой, как моя. Обопрись только на меня, и прежде чем нам пойти выше, пройдись немного со мною здесь по площадке.

Она подхватила его под руку, и он провел ее медленно несколько раз взад и вперед.

При этом воскресли в его душе картины юности, и он вспомнил день, когда его сестре, только что поправившейся от тяжелой горячки, было в первый раз позволено выйти на воздух. Об руку с ним она вышла в перистиль3737
  Перистиль (греч. – окруженный колоннами) – обрамленный со всех сторон крытой колоннадой прямоугольный двор (часто с бассейном или водоемом). Как основная часть древнегреческих жилищ и общественных зданий известен с IV века до н. э. ; распространение получил в эллинистической и Древнеримской архитектуре.


[Закрыть]
отцовского дома, и вот теперь, расхаживая взад и вперед со слабой, покинутой Сироной, он совершенно преобразился: его одичалая фигура мало-помалу приняла осанку благородного грека, и ему казалось, что он уже ходит не по камням скал, а по роскошному мозаичному полу в открытом широком портике отцовского дома.

Павел будто вновь стал Менандром, и хотя в теперешней личности первого мало что еще напоминало об умерщвленном существе второго, однако опозоренный отшельник об руку с изгнанной грешницей чувствовал себя опорой женщины с такой же гордостью, с какою некогда знатнейший юноша мирового города вел мимо ликующей толпы рабов дочь их господина.

Сирона напомнила Павлу, что уже приближается ночь, и испугалась, когда анахорет вдруг с какой-то угрюмой торопливостью высвободил свою руку и приказал ей таким суровым тоном, какого она еще не слышала от него, следовать за ним.

Она повиновалась, и только в таких местах, где приходилось перелезать через скалы, он поддерживал и поднимал ее, но говорил уже только, если она к нему обращалась.

Когда они дошли до места, он показал ей постель и попросил ее не засыпать, пока он приготовит ей горячий ужин.

Потом он принес ей приготовленное простое кушанье, не сказав ничего, кроме пожелания спокойной ночи.

Сирона разделила хлеб и соленую мучную кашицу с Ямбой, улеглась в постель и тотчас же заснула крепким, спокойным сном, между тем как Павел остался сидеть на всю ночь возле очага.

Он старался отогнать сон молитвой, но не раз одолевала его усталость, и часто мысли его возвращались к галлиянке и ко всему тому, что он, будучи еще богатым Менандром, сделал бы в Александрии для нее.

Он не мог докончить ни одной молитвы: то у него слипались глаза, прежде чем он успевал произнести «аминь», то перед ним восставали мирские картины, отогнав которые не без труда, он был вынужден начинать снова прерванную молитву.

В таком полусне он ни на одно мгновение не мог вполне сосредоточиться или успокоиться, даже и тогда, когда устремлял взор к звездному небу или смотрел вниз на оазис, где тоже многие, подобно ему, не могли найти покоя.

Кто из жителей городка не спал при том огне, который мелькал где-то с такой необыкновенной яркостью и на который Павел не переставал глядеть, пока, утомясь, не погрузился сам в глубокий сон?

ГЛАВА XIII

Свет в оазисе, привлекавший внимание александрийца, исходил из дома Петра, а точнее, из комнаты Поликарпа, занимавшей всю маленькую пристройку, которую сенатор надстроил для своего сына на северной стороне плоской кровли большого дома.

Юноша возвратился около полудня с новыми, купленными рабами, узнал все, что произошло в его отсутствие, и удалился после ужина в свою комнату, не говоря ни слова.

Там он принялся за работу.

Кровать, стол, на котором и под которым валялись восковые дощечки, свертки папируса, металлические палочки и тростниковые перья, маленькая скамья, таз и несколько кувшинов для воды составляли обстановку этой комнаты; по выбеленным ее стенам висели и стояли длинными рядами разные изображения животных и человеческих фигур и множество рельефных работ.

В одном углу возле каменного сосуда с водой лежала большая куча сырой лоснящейся глины.

Три лампы на подставках ярко освещали мастерскую и в особенности модель на высоком постаменте, над которой как раз прилежно работали пальцы Поликарпа.

Фебиций называл молодого скульптора модником и был до некоторой степени прав; Поликарп действительно любил хорошо одеваться и был очень разборчив относительно покроя и цвета своих простых нарядов; большой редкостью было также, чтобы он не причесал тщательно и не умащивал благовониями свои густые волосы. И при всем том ему было почти безразлично, какое впечатление производила на других его наружность; но он находил в человеческом теле проявление благороднейшей красоты, и невольное непреодолимое влечение заставляло его придавать собственному телу такой вид, какой ему нравился в других.

В этот ночной час он был в одной нижней одежде из белой шерсти с алыми каймами. Его кудри, обыкновенно так тщательно причесанные, точно расползались и становились дыбом, и вместо того чтобы удерживать и приглаживать их, он еще более содействовал их своеволию, поминутно хватаясь во время работы за голову.

Летучая мышь, привлеченная ярким светом, влетела в окно, завешенное только снизу темной тканью, и начала кружиться над потолком; однако он не замечал ее, будучи всецело поглощен своей работой.

При этом страстно-горячем творчестве, в котором, кажется, принимали участие все нервы и мускулы его тела, ухо его не услышало бы крика о помощи, глаз его не заметил бы пожара, вспыхнувшего даже в непосредственной близости.

Щеки его пылали, лоб покрылся бисеринками капель пота, и взоры его точно срослись со стоявшей перед ним моделью, принимавшей все более и более округлые формы.

Часто ваятель отступал назад, откидывал грудь и голову и подымал обе руки до висков, как бы стараясь ограничить путь, по которому должны были направляться взоры, часто подходил к модели и запускал руки в мягкую глину яростно, точно в ожесточенной схватке с врагом.

Теперь он работал над густыми волосами модели, давно уже принявшей форму женской головы, и кинул куски глины, снятой с затылка, с таким ожесточением на пол, точно бросая их под ноги какому-то противнику. Вот он добрался кончиками пальцев и шпателем до рта, носа, щек и глаз, и при этом взор его засветился кротким блеском, который мало-помалу перешел в выражение мечтательного восторга, по мере того как создаваемые им очертания начинали все более и более приближаться к тому образу, который в этот час всецело занимал его воображение.

Наконец, Поликарп, с ярко раскрасневшимися щеками, вылепил и мягкие формы округлых плеч, и когда в очередной раз отступил, чтобы проверить впечатление своего оконченного создания, дрожь пробежала у него по телу и он чуть было не схватил модель, чтобы кинуть ее изо всей силы на пол.

Но он вскоре пересилил этот бурный порыв, провел несколько раз рукой по волосам и остановился с грустною улыбкой и, сложив руки перед своим произведением, углубляясь все более и более в созерцание его и не замечая, как дверь мастерской отворилась, хотя огни ламп затрепетали от сквозного ветра и хотя вошедшая в мастерскую мать его отнюдь не имела намерения и нисколько не старалась подойти к нему неслышно и неожиданно.

В заботе о своем любимце, которому вчерашний день принес столько горьких разочарований, Дорофея не могла заснуть.

Мастерская Поликарпа помещалась как раз над спальней родителей, и когда шаги над их головами показали, что он даже еще теперь, под утро, не заснул, она поднялась тихонько с постели, не будя Петра, который, как ей казалось, спал крепким сном.

И, следуя материнскому влечению успокоить Поликарпа ласковыми словами, она поднялась по узенькой лестнице, которая вела на кровлю, и вошла в комнату сына.

В изумлении, в нерешительности, не говоря ни слова, остановилась она за юношей, глядя на ярко освещенные черты только что возникшего произведения, как нельзя более похожего на свой, знакомый ей, первообраз.

Наконец, она положила' руку на плечо сыну и назвала его по имени.

Поликарп отступил и взглянул в недоумении на мать, как человек, которого только что пробудили ото сна; но она прервала его на первых же словах, которыми он, запинаясь, начал было ее приветствовать, и спросила, указывая на бюст, серьезно и даже с некоторою строгостью:

– К чему это?

– Да, матушка, к чему это? – повторил Поликарп тихим голосом и грустно покачал головой. – Теперь не спрашивай меня больше; а если бы ты все же не оставила меня в покое и если бы я попытался объяснить тебе, как сегодня, именно сегодня, я был вынужден вылепить изображение этой женщины, то ты, то все вы все-таки не поняли бы меня!

– И Боже сохрани меня, чтобы я когда-либо поняла это, – воскликнула Дорофея. – Не пожелай жены ближнего твоего! – заповедал Господь на этой горе. А ты! Я не могу понять тебя, полагаешь ты? Да кому же понимать тебя, если не родной матери? Вот этого я, конечно, не понимаю, как сын Петра и мой может до такой степени забывать пример и наставления своих родителей! Но цель, для которой ты сделал это изображение, по-моему, вовсе не трудно угадать! Потому что запрещенный плод висит слишком высоко для тебя, ты злоупотребил своим искусством и сделал себе, по своему вкусу, подобие ее! Сказать просто и прямо! Потому что глаз твой не видит более жены галла и вместе с тем не хочет лишиться прелестного вида ее красоты, ты сделал себе изображение ее из глины, чтобы ласкать его и поклоняться ему, как некогда евреи золотому тельцу и медному змию!

Поликарп выслушал молча и с болезненным возбуждением жестокие упреки матери. Так она никогда еще не говорила с ним, и слышать такие слова именно из тех уст, из которых он привык слышать только нежные речи, было ему невыразимо больно.

До сих пор она всегда была готова находить благовидные предлоги для оправдания всех его слабостей и мелких проступков; иногда даже неприятно поражало его то старание, с которым мать выставляла его преимущества и успехи перед чужими и перед своими. А теперь? Конечно, гнев ее был справедлив, потому что Сирона была женой другого, даже никогда и не замечала, что он к ней неравнодушен, и сделалась, как ведь все говорили, преступницей ради кого-то чужого.

Безрассудным и греховным делом должно было казаться людям, что именно он посвятил теперь ей свою энергию, свое искусство; но как непонятно было для матери, которая всегда старалась понимать его, то всесильное влечение, побудившее его к этой работе!

Он любил и почитал свою мать всей душой и, чувствуя, что ложным и низким толкованием его поступка она как бы оскорбляет саму себя, он перебил ее горячую речь, протянув к ней руки с умоляющим выражением.

– Нет, матушка, нет! – воскликнул он. – Бог мне судья, не то я имел в виду! Я вылепил эту голову, но не для того чтобы сохранить ее для себя и греховно забавляться ею, но для того чтобы избавиться от этого образа, который стоит перед моею душой день и ночь, и в городе, и в пустыне, блеск которого мешает мне мыслить, мешает мне молиться. Кому дано заглядывать в человеческую душу? Но разве лицо и весь образ Сироны не являются чудеснейшим созданием Всевышнего? И вот с первой же встречи, с того дня, как она поселилась у нас в доме, я поставил себе задачею воспроизвести это лицо так, чтобы все обаяние, которое произвел на меня вид галлиянки, чувствовалось и каждым, кто взглянул бы на мое произведение. Я должен был вернуться в столицу, и там это задуманное произведение стало слагаться в более определенные формы, и ежечасно мне приходили на ум то те, то другие изменения и поправки в положении головы, во взгляде глаз, в выражении рта. Но у меня все не хватало духа приняться за эту работу, Потому что непостижимо смелой казалась мне всякая попытка воссоздать в действительности, при помощи серой глины и бледного мрамора, мой светлый духовный образ в таком совершенстве, чтобы готовое произведение представляло для телесного глаза не менее того, что представлял тот образ, возникший в тайниках моей души, для духовного ока. Но в то же время я не ленился, получил первую награду за модели львов, и если Добрый Пастырь, благословляющий стадо, для гробницы правителя области удался, и мастера могли отозваться с похвалою о выражении беспредельной кротости во взоре Спасителя, то я знаю… нет, не перебивай меня, матушка, потому что чувства и помыслы мои были чисты, и я не богохульствую… то я знаю, что потому только и мог воодушевить мертвый камень любовью, что сам был преисполнен ею. Наконец, я уже не мог найти себе покоя и возвратился бы к вам, даже не дождавшись призыва отца. И вот я опять увидел ее и нашел ее еще прекраснее того образа, который царил в моей душе. И при этом я слышал ее голос и ее звонкий смех, а потом… потом… ты ведь знаешь, что я узнал вчера! Недостойная жена недостойного мужа, женщина Сирона погибла для меня, и я попытался изгнать и образ ее из моей души, уничтожить и изгладить его; но тщетно! И вот мало-помалу мною овладело дивное влечение к творчеству. Поспешно расставил я лампы, взялся за глину и с горечью и с наслаждением начал переносить на нее черту за чертою тот образ, который так глубоко запечатлелся в моем сердце, думая, что так и именно только так могу от него избавиться. Вот он, этот плод, который созрел в глубине души, но там, где он так долго покоился, я чувствую теперь ужасающую пустоту, и покажется мне удивительным, если теперь покровы, так долго и нежно облекавшие этот образ, иссохнут и распадутся. С этим произведением связана лучшая часть моей жизни!

– Довольно! – перебила Дорофея сына, который стоял перед нею в глубоком волнении и с дрожащими губами. – Сохрани Бог, чтобы эта личина еще погубила твое тело и душу. Как я не терплю у себя в доме ничего нечистого, так и ты не терпи его в твоем сердце! Дурное никогда не может быть красивым, и как бы мило ни глядело это лицо, оно мне противно, если я подумаю, что оно, может быть, еще милее улыбалось всякому бродяге и нищему! Если галл вернется с нею, то я откажу им от дома, а это изображение ее я уничтожу своими руками, если ты сам сейчас же не разобьешь его в куски!

При этих словах на глаза Дорофеи навернулись слезы.

Выслушивая сына, она почувствовала с гордостью и умилением выдающиеся свойства и благородство его души, и мысль, что такие редкие и великие сокровища могут пострадать или даже погибнуть из-за преступной женщины, вывела ее из себя и наполнила ее материнское доброе сердце неудержимым гневом.

В твердой решимости немедленно же привести в исполнение свою угрозу подошла она к модели; но Поликарп заградил ей путь, поднял умоляющим и удерживающим движением руки и сказал:

– Только не сейчас, не сегодня, матушка! Я прикрою ее и, право, не взгляну на нее до завтра; но раз, один раз только я хотел бы посмотреть на нее при свете солнца.

– Чтобы завтра снова проснулась в тебе старая глупость! – воскликнула Дорофея. – Пропусти меня или сам возьми молоток!

– Ты так приказываешь, и ты моя мать, – сокрушенно произнес Поликарп.

Медленно подошел он к ящику, в котором лежали его инструменты, и крупные слезы потекли по его щекам, когда он схватился за ручку самого тяжелого молотка.

Когда небо долгие дни сияет в летней синеве, и вдруг надвинутся грозовые тучи, и первая беззвучная страшная молния со своим грохочущим безвредным спутником, громом, испугает людей, то за нею вскоре последует и вторая молния, и третья.

Со времени вчерашней бурной ночи, нарушившей тишину трудолюбивой однообразной жизни в доме Петра, случилось еще кое-что, снова перетревожившее сенатора и его жену.

В других домах бегство какого-нибудь раба было не редкостью; в доме Петра не случалось ничего подобного в продолжение двадцати лет, но вчера оказалось, что убежала пастушка Мириам.

Это было досадно; но самую тяжкую заботу причинила сенатору безмолвная горесть Поликарпа.

Ему очень не понравилось, что юноша, обыкновенно отличавшийся такой живостью, беспрекословно и почти равнодушно отнесся к запрещению Агапита на ваяние львов.

Пасмурный взор и вялый, сокрушенный вид сына не выходили у Петра из головы до тех пор, пока он, наконец, лег спать. Было уже поздно, но он не мог заснуть, так же как и Дорофея. Пока мать думала о греховной любви сына и о ране в его молодом, горько обманутом сердце, отец сожалел об упущенной сыном возможности ради несбывшейся надежды выказать свое искусство на великой задаче, и вспоминал при этом о трудных и самых горестных днях собственной юности; он сам учился у одного из скульпторов в Александрии, восхищался произведениями язычников как высокими образцами и пытался подражать им. Учитель уже дозволил ему создать что-нибудь самостоятельное. Из числа данных задач он выбрал Ариадну, ожидающую возвращения Тезея, как символическое изображение души, чающей спасения. Как это произведение наполняло его душу, какое блаженство испытывал он в часы творчества!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю