Текст книги "Верхом за Россию (ЛП)"
Автор книги: Генрих Лохаузен
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)
– И, вероятно, только потому, – объяснил занявший теперь середину третий, – что семьсот или восемьсот лет назад несколько скандинавских князей с их свитой сменили язык в Киеве и в Новгороде. Почему они сделали это? Вероятно, так было удобнее для них, возможно, они были умнее и понимали своих людей лучше, чем те их. При этом также их крещение могло сыграть роль, как у франков при Хлодвиге, потому что германский церковный язык был только при вестготах, но здесь в России, вместо западной церковной латыни уже очень скоро был церковнославянский язык. Возможно, это решалось также – больше чем в церквях – в женских комнатах и девичьих палатах. Многие варяги женились на славянках. Вероятно, германский язык тех дней не был достаточно гибок для них. Как и постель, язык будней – это тоже сфера влияния женщины. Как часто здесь больше выигрывали или проигрывали, чем в битвах мужчин. В Киеве говорили по-скандинавски еще до четырнадцатого века – как в северо-западной Франции на фламандском. Но какая нам, однако, польза от этого сегодня? Теперь от нас зависит, вновь, по крайней мере, частично обрести то, что чужое легкомыслие отдало шаг за шагом. Во время Великого переселения народов люди еще понимали друг друга от Андалузии до предгорий Кавказа. Почти непрерывно широкая дуга говорящих на германских языках народов охватывала все северные берега Средиземного моря. От них всех остались только мы одни, обломали крылья с двух сторон, сначала вестготско-франкское, потом варяжское. Франки стали французами, русы – славянами. Еще сегодня только названия стран выдают их германское происхождение: Франция – империя франков, и Россия, страна «русов», норманнских гребцов.
То, что осталось от когда-то охватывающей всю Европу общности германских языков, последний остаток, это только прежняя ее середина, мы, немцы – мы вместе с лучше прикрытыми на своем полуострове скандинавами. Если посмотреть на карту, то мы, собственно, их предмостное укрепление, их плацдарм, мы – наряду с ними и находящимися между нами и ними датчанами – единственный еще оставшийся в мире бастион верности германскому языку, единственный на евразийской суше, и, кроме него, только лишь отдаленная Исландия, оба столь крошечные рядом с сегодняшним латинским, сегодняшним славянским, сегодняшним англосаксонским миром. От Буэнос-Айреса до Парижа царит один, второй от Камчатки до Праги, от Сиднея и Ванкувера до Лондона третий, они все трое теснят нас, их середину, и стучат в наши двери. Потому что теперь ничего не лежит между ними, кроме нас.
– Вот об этом-то и речь, – добавил всадник на вороном коне, – уже с 1892 года, с франко-русского военного союза, с их «Антанты» – «Сердечного Согласия» в 1904 году, и еще больше с 1914 года: об устранении этого плацдарма. Речь об этом, и ни о чем другом. Они больше не хотят иметь ничего между ними, не хотят нас даже в роли буфера, не говоря уже о нас в роли самостоятельной силы. Там, где находится Германия, они хотят видеть ничейную землю и – если дойдет до конфликта между ними – тогда поле битвы. Что бы они не замышляли также друг против друга, мы мешаем им, мешаем всем – в экономическом, в военном, в политическом отношении. И этот поход – это последняя – я говорю: последняя – попытка утвердить нас как самостоятельный народ. Сущность этого отстаивания своих прав, я повторю снова, – это наш язык.
– Не только он, – возразили в середине, – но также и, прежде всего, осознание выходящей за рамки нас миссии. Если мы, все же, там, где мы все равно живем, совершенно незаменимы, также и для других. Европа – это оркестр, и у каждого голоса есть свое место. Если они разрушат нас, они все же спустя самое короткое время снова бы позвали нас, как в 1938 году они уже звали Австро-Венгерскую монархию. Они сами разбили ее в 1918 году. Безнаказанно нельзя уничтожить естественно выросшие, пусть даже не развившиеся до рациональной формы государства.
– Но также и они отживают свой век.
– Как и самый крепкий дуб однажды отживает свой век. Но если ты свалишь его прежде времени, то открытая рана будет зиять в ландшафте. Вечным остается только то, что раздаривает себя без разбора, развеивается без разбора, как семена на всех ветрах. Пусть даже мы завоюем для нашего слова целый мир, какой нам с этого прок, если само это слово было бы пустым внутри, голой пропагандой. Оглянитесь все же назад! Что придает еще сегодня такой большой вес тому же греческому языку, той же латыни? Ведь только то, что на этих языках думали, говорили и писали. То, что по-прежнему в Европе большее количество людей учит латынь чем – вне Италии – например, итальянский язык, не говоря уже о португальском языке – если не считать Бразилии, что сегодня больше людей изучает древнегреческий, чем один из многих славянских языков, даже еще санскрит учат больше, чем один из самых распространенных индийских языков; то, что мертвые языки у нас все могущественнее, чем большинство живых языков, это является следствием – несмотря на их прежнее распространение – все же, только силы их высказываний. Не успехи римлян, не их преходящее еще волнует нас сегодня, а только то бессмертное, что сделало их способными к таким успехам, и это было – не в последнюю очередь – воспитание их мышления, воплощенного в их языке.
Если мы тоже должны создать себе пространство, чтобы не быть растертыми между двумя мельничными жерновами, то, тем не менее, более важным остается, что мы ведем свою жизнь на более высокой ступени, чем наши враги, что мы думаем, говорим и делаем то, что, вероятно, не даст нам никакого видимого пространства – оно ведь только современность – а даст будущее, вечность. Но в этом нам не поможет никакая победа и не навредит никакое поражение, так как дело лишь в том, что мы сделали из победы или поражения. Что, собственно, осталось от завоеваний афинян? От их колоний, их союзов? Ничего! Но Акрополь, колонны Парфенона – еще сегодня принуждают каждого, кто видит их, опускаться на колени! Пролетая из Ливии мимо Крита, я, больной, с сорокаградусной температурой, тут же забыл о температуре, желтухе и войне, когда я – еще в воздухе – увидел прямо под собой, то, что нельзя ни с чем перепутать.
Это, а не успех или власть, это те вещи, которые переживут тысячелетия, все равно, сможем ли мы еще видеть их как в Афинах или только лишь слышать о них, как о царе Леониде и жертвенном подвиге спартанцев. Их пример важен еще сегодня, но никто не спрашивает о тогдашней победе персов. Здесь важны деяние, убеждения, образ мыслей, а не успех.
Что осталось от всего блеска сарацинов? Современность не знает еще ни одного свободного арабского государства. Но то, что они принесли миру, новый образ бытия, остался: наверху один, всеобъемлющий Бог и внизу горящая, безжалостная пустыня. Нужно там жить, чтобы это понимать. Ислам, это понятый как целостность, поднявшийся до высот вероучения арабско-североафриканский ландшафт во всей его жесткости и во всем его великолепии. Нет ничего на этой земле, что было бы в такой же целостности отлито из одной формы, как он и она, и люди, которых он создал. Вот как раз об этом и идет речь. Могут ли они найти вечное в себе и тогда представить это в камне, звуках, цвете, в слове или своим особенным способом существования, в жизни и в позиции – это мерило, которым измеряются народы. Можно захватить мир как Чингисхан, а можно захватить его как Будда, как Христос или Мухаммед, и только второй вид удержится. Срок установлен всему земному, также и каждому народу: сто, пятьсот, может быть, тысяча лет. И к каждому направлен один и тот же призыв: Откройся! Расти, стань мощным и сильным, дари то, что ты должен дать, и распространяйся, если ты можешь, даже и по всей земле, но: чего ты ты не достиг, значение имеет лишь то, что поднимается над тобой!
Довольно долго они скакали молча. Хотя им казалось, что это длится уже давно, на самом деле они знали друг друга только несколько дней. Только тот, который обычно скакал в центре, уже пережил в мае бои на окружение под Харьковом. Другие лишь недавно появились тут по очереди для замены погибших товарищей. Высокий всадник на рыжем коне почти уже закончил свое обучение философии в университете Бреслау, когда его призвали в Вермахт. В прошлом году его ранили в Гоеции, после этого он служил во Франции, так же, как еще до Французской кампании, лейтенант на вороном коне. В 1937 году он был студентом в Праге, изучал там историю и романские языки, пока в 1938 году – чтобы не попасть в чешскую армию – не сбежал в Берлин и там был призван на военную службу.
Тот, кто ехал на рыжей лошади, прервал молчание. Повернувшись к своему товарищу слева, он сказал, продолжая прекратившуюся беседу:
– Ты видишь будущее и отстаивание прав нашего языка в его распространении, а я в его углублении. Ты видишь крону дерева. а я корни. И только они обеспечивают прочную основу. Потому меня волнует то, что идет глубоко вниз, до поиска засыпанных источников, а потом даже до забытого родства смысла и речевого ритма, значения слова и выбора звуков. Мы слышим мантры индусов, но не воспринимаем такое же богатство в основе нашего собственного языка.
В его начале стояли не слова, как сегодня тысячекратно и часто необдуманно повторяют, в начале тот, кто хотел что-то высказать, искал как раз подходящий для этого звук: понятие и звук должны были совпадать для уха говорившего, так как они соответствуют друг другу по существу, как мы для текста песни находим соответствующую ее смыслу мелодию. Подобно тому, как мы кладем на музыку стихи, наши жившие давным-давно предки придавали звучание тому, что они видели и что они чувствовали, давали мелодию, спрессовывали мир немых вещей, немые чувства и мысли в язык. Таким было начало. Звук искал в своем окружении видимого, осязаемого или ощутимого одно из родственных ему самому колебаний – и наоборот. Язык был мудростью, культом предоставления имени, пока интеллектуальное высокомерие не заставило поверить, что можно все подряд называть по своему усмотрению, и один звук так же хорошо подходит для этого, как и любой другой. Из-за этого в речи людей пропала когда-то присущая ей глубина. Ее заклинающая, ее очаровывающая сила была в ней. Кое-что из этого сохранилось еще в старых магических формулах, как раз в тех мантрах индийцев и в определенных сурах Корана. «Язык – это магия слов» – говорит Людвиг Клагес. Слишком многого от этого не осталось, не могло удержаться на асфальте современного большого города. Одаренные поэты неосознанно снова и снова возвращали кое-что из этого назад к свету. По-видимому, то, что пропало в свое время, также связано с библейской легендой о строительстве Вавилонской башни и якобы произошедшем там смешении языков.
– Я скорее полагаю, – заметил всадник справа, – что за этой легендой кроется что-то еще гораздо более древнее, а именно потеря нашего дара читать мысли. Этот дар человек получил от природы, и, возможно, он был когда-то повсеместно распространен. Люди понимали друг друга безмолвно, весь разговор был только обходным путем. Но именно этот путь искал как раз тот, кто предпочитал, чтобы никто не знал, что он на самом деле думал. Слова были для него средством скрыть правду. Для телепата, напротив, любые намерения были совершенно ясны. Со временем люди все больше и больше желали избавиться от него, и вскоре любое разгадывание друг друга стало считаться совершенно неприличным, а приличным считалось умение сохранять лицо в любой ситуации. Так ложь – теперь замазка для общества – приступала к своему триумфальному шествию.
Раньше собственный голос требовался только для пения, смеха или плача, для звучания души. Теперь он стал самым изысканным средством обмана, ведь слова существуют – как намного позже заметил Талейран – только для этого, чтобы скрывать мысли. Но еще много раньше, тем не менее, было уже и новое изобретение: письмо, письмо в его первоначальной форме: понятие, знак. Если бы этого не было, то китайцы, самый большой народ сегодня на земле, давно растворились бы во множестве других народов. Тот, кто знает их знаки, тот может считывать их на любом знакомом ему языке, подобно нашим сегодняшним дорожным знакам. Он для этого не должен знать китайский язык. И именно их письмо, а не какой-то язык, стало для китайцев сущностью их государственного единства, основательное знание его – доказательством самой высокой образованности, первой ступенью любого художественного искусства. Письмо стало поэзией для глаз. Той же кистью, которой художник рисует свои картины тушью на шелке, поэт рисует рядом с ним свое стихотворение, мыслитель увековечивает свои познания. Поэтому на Дальнем Востоке такое неповторимое значение имеют написание и почерк.
– А у нас нет?
– Если и да, то, во всяком случае, только лишь написанные от руки. Задолго до того, как мы понимаем то, что читаем, оно уже через глаза обращается к нам. Тот, кто читает, читает одновременно на нескольких уровнях, схватывая уже при чтении наполовину осознанно подслушанное слово и в большинстве случаев неосознанно пережитое изображение написанного. То, что нам дает знать такое письмо, написанное от руки, оно в то же время и изображает как рисунок.
– Как аккомпанемент на фортепьяно?
– Примерно так. Кто не узнал это уже в письмах дорогих ему людей? Очень похоже, как некоторое музыкальное сопровождение к песням, например, у Шуберта, Рихарда Штрауса или Йозефа Маркса часто заставляет звучать в нас большему, чем когда-то могло бы добиться спетое само по себе. Письмо это всегда также мелодия, оно больше, чем простая фиксация слов.
– Но то, что оно действительно может быть таким, – прервал его сидящий на рыжей лошади, – я узнал во внутреннем дворе мечети, оцепенев от восхищения, когда смотрел на единственный, набросанный на побеленной известью стене знак, в каждой черте, каждом изгибе которого была часть для непосредственного выражения сжатого абстрактного искусства, как я узнал потом, только одного единственного слова: «Аллах» – Бог!
– Такое письмо, протекавшее как музыка, было, впрочем, и у нас, – заметил четвертый.
Он как раз подъехал, белокурый, светлоглазый прапорщик, передал депешу скачущему в центре, и тот его немедленно остановил: «Останьтесь сейчас здесь!» и показал на место справа от себя. Уже возражение «как аккомпанемент на фортепьяно?» принадлежало этому самому молодому в дивизионе. Не медля, он теперь продолжил свой ход мысли:
– Нам это письмо подарила эпоха рассвета высоких соборов, и снова и снова хватаются за это чужаки, хватаются англичане, французы, испанцы, они хотят придать тексту, извещению, надписи большую подоплеку, чем когда-нибудь могли бы дать латинские буквы. А мы? Что мы делаем? Мы добровольно изгоняем его, самое прекрасное, которое когда-либо было в Европе, и это посреди войны. Иностранцы, как говорят, не могли бы его прочитать.
Немецкий язык должен стать мировым языком. И тогда готическое письмо больше не вписывается в концепцию, не подходит к новым роскошным зданиям, не подходит к империи, о которой мы грезим. Здесь подошло бы только жесткое, угловатое письмо римлян, письмо, только прекрасно тонко вырезанное в камне и в прописных буквах. Письмо для фактов и для триумфальных арок.
Тем не менее, я должен признаться, я охотно читаю специальные книги на антикве, на латинском шрифте, книги критики, книги отрицания, книги часа, даже написанные так захватывающе, как «Закат Европы» Шпенглера. Но ведь нет никаких причин, чтобы сразу выбросить за борт письмо Гёте и Шиллера, письмо наших родителей и предков. И неужели это так нужно именно в это время? Должно ли все же в будущем стать немецким стилем постоянно жертвовать красотой ради легкости, благородством ради удобства, утонченным ради грубого? Удобному жертвовать усовершенствованное грубому? Можно ли действительно этим достичь того, что намереваются? Или наш культ объективного доказывает только нашу оторванность от жизни? Выигрывает ли язык от того, что он становится простым для всех? Наоборот. Его сила притяжения лежит только в сущности людей, которые пользуются им совершенным образом. Однако, таких людей никогда не бывает много.
– Посмотри на Англию, – сказал теперь скачущий в середине, – если кто учит английский язык, то он нацеливается на речевую культуру Оксфорда и Кембриджа. Но она связана с определенным образом жизни, и это не подразумевает облегчить эту языковую культуру для кого-нибудь. Что-то в этом роде могло бы только уменьшить значение Англии в мире. Уже римляне не делали ничего подобного. Весь мир писал тогда по-гречески. Отказались ли они из-за этого от своего латинского алфавита? Не более, чем сегодняшние англичане от своего правописания, самого беспорядочного из всех возможных! Они по-прежнему придерживаются его, как и своей запутанной системы мер и весов. Они создали также таким образом и свою мировую империю. А мы избавляемся от нашего письма! Мы бы этим только сделали себя смешными. Мы много на этом потеряем, но не выиграем ничего, совсем ничего. Да и к чему это все? Наши дети издавна, играючи, изучали оба письма. Стали ли они теперь глупее, например? Ни русские, сербы или болгары, ни греки, ни азиаты не отказались от их всевозможных вариантов письменности ради каких-то других; только, исключительно один Кемаль Ататюрк в своей ошибочной надежде, что его народ мог бы тем самым переодеться из азиата в европейца. Удастся ли это? Раскрыться миру – это всегда оправдывается, а примазаться к нему – никогда.
Взгляни снова на Англию. Она может делать, что хочет, она может сталкивать головами народ с народом, но этим она выращивает себе только своих новых поклонников. Они все с огромным удовольствием сами стали бы англичанами, а почему? Так как они не уверены в собственной форме! Так как у них нет самоочевидности британцев, умения беззаботно вести себя во всем мире так, как они как раз и есть. Такое отношение производит впечатление. Весь мир передразнивает англичан. Все снобы за Англию. Они все на ее стороне. Знаете ли вы, что это значит? Не три четверти всех людей, но трех четверти всех тех, кто пролазит наверх. Снобизм – это мировая держава.
Английский язык такой легкий, слышу я снова и снова. Легкий, да, в его основах, легкий, чтобы как раз поверхностно общаться на нем. Это дает ему все, чтобы быть удобным международным языком, такому, который подкупает краткостью и небольшой грамматикой, но что потом? Потом вы могли бы выучить наизусть весь следующий язык, предложение за предложением, ударение за ударением. Каждое слово, которое вы поставите иначе, и пусть даже это будет точно по правилам, разоблачает вас как иностранца! Удержало ли это мир, например, от того, чтобы он учил английский язык? Ничего подобного! Мир учит английский язык, не потому, что он легкий или трудный. Он учит его, потому что пираты вроде Френсиса Дрейка открыли для британцев моря, потому что государственные деятели вроде Уильяма Питта создали на этих морях мировую империю, а мировая финансовая олигархия все еще базируется в Лондоне. Он учит английский язык из-за Америки и потому что сегодняшний мир – преимущественно английский, не только мир от Канады до Австралии, но и другой, «большой» мир общества. Он учит его, так как Англия – это страна лордов и джентльменов и миллионам неангличан кажется очень желанным, чтобы их путали с ними, и чтобы они могли разговаривать как они, с той же самой беспечностью и тем же самым акцентом. Они все несут шлейф за Англией. Но эти люди, – мы должны это себе точно уяснить – определяют мировое общественное мнение, не напечатанное, вероятно, оно все равно англосаксонское, так или иначе, а другое, которое выше этого.
Этот мир – так называемый «большой» мир – раньше говорил по-французски. Теперь он едва ли делает это. Не потому что Англия вытеснила Францию с морей, а потому что Франция развенчала здесь сама себя. Это был еще тот «мир», когда Франция была Версалем, а Версаль – двором всех дворов. Франция маркизов и герцогов, Франция вельмож и «изысканного общества», и когда-то еще Франция трубадуров, эта Франция еще могла служить миру образцом, Франция нотариусов и адвокатов – уже нет. Когда Франция сменила своих королей на президентов, она отреклась. Этот шаг был отходом к бытию рантье. Новому образцу, «джентльмену» с тех пор нельзя уже было противопоставить ничего равноценного. Джентльмен сменил рыцаря, «шевалье», чековая книжка сменила шпагу, практичная «опора на реальные факты» вытеснила учтивость, «куртуазность».
Куда поэтому путешествовали наши молодые дамы, прежде чем все это началось? Где они получали свой последний лоск и флер «мира»? В государстве якобинцев, в «республике единой и неделимой»? Едва ли! Зато, пожалуй, в стране последних королей. Это открывало им и то и другое: так называемый «большой мир» и мир вокруг всего земного шара. Никакие трудности произношения, никакие трудности правописания не устрашили их ни на час. Они приняли бы английский язык даже с русской грамматикой и с китайскими буквами!
– Итак, – произнес офицер на вороном коне, – спокойно строй барьеры вокруг тебя. Это создает дистанцию, а дистанция создает уважение. Никогда нельзя приобрести мировое значение путем выбрасывания своего собственного. Не общеупотребительный алфавит придает языку вес, а квадратные мили, которым он управляет. Давайте лучше создадим их себе. Создадим себе то, что создали для себя англосаксы и испанцы – оба, к сожалению, отвратительным способом – на индейской земле: пространство.
У всадника на вороном коне едва хватило времени для этого заключительного замечания. Те, кто говорил раньше, всадник в центре и паренек на серопегой лошади поскакали вперед к штабу дивизиона. Не успели они отъехать, как оставшиеся обменялись еще несколькими признательными словами в адрес их самого молодого товарища. Сначала с усмешкой, но потом все с большей и большей заинтересованностью следили они за его словами. Они же все его почти еще не знали, и он сам не много о себе рассказывал. Очевидно, он еще до войны, совсем юным, некоторое время успел пожить в Англии. К своей учебе – а изучал он теологию и музыку – он едва успел приступить, когда его призвали в армию.
16. 7. 1942 Марш из Харьковской до Екатериновки
У кого есть пространство, у того есть будущее – Почему Америка более творческая, чем Англия – Бремя белого человека: Бремя палача – Перекресток мировых осей Германия – Эта война – последний шанс – Немцы и французы – близнецы – Россию можно захватить только с русскими – Образец – это Александр, не Цезарь – Великое переселение народов, марш в тупик – Отставшие Пруссия и Россия – Близорукая французская восточная политика – Итальянцы – «Честная борьба» в пустыне – Британский, а не Индийский океан – Бесчисленные войны Англии – Сохраненное лицо вместо совести – Гарольд Никольсон: Неизбежное Зло – Государственная мораль – это не мораль стад – Идеологическая война, выродившаяся война – О преимуществах своевременно прекращенных войн – «Лузитания» – Имеет значение не то, за что ты борешься, а с какими усилиями – Наполеон – Доверчивые опоры любого режима – Греки и римляне – Ганнибал – Никогда не судите о других – Вызов женщины – Формула двух несовместимых миров – Рациональное и только объясняемое искусство – Песня Марии фон Эбнер-Эшенбах – «Я есть, потому что ты есть» – Неозвучиваемая мелодия.
Всадник на вороном коне начал с того, на чем он закончил накануне. – Посмотрите на эту страну, – сказал он. – У того, у кого есть пространство, есть и будущее, только у него. Время, когда власть еще могла существовать, сжавшись в самом узком пространстве, прошло. То, чего хватало еще сто лет назад, чтобы быть великой державой – страна величиной с Францию или Испанию, к этому еще тридцать или сорок миллионов жителей и пара сотен тысяч солдат – этого уже давно не достаточно. От Теодориха Великого до сегодняшнего дня в Европе всегда было место для нескольких великих держав. Большей частью их было четыре или пять. Завтра в ней не хватит места даже для одной. Уже сейчас претензии на статус великой державы начинаются с размера, который раз в двадцать превышает прежде привычный. Не какие-то полмиллиона квадратных километров – такова была площадь Веймарской республики – покрывают Канада, Соединенные Штаты, Бразилия, Сибирь или сегодняшний Китай, а все девять или десять миллионов. Страна масштабов Италии, Франции или нашей страны, это, при таких масштабах, провинция! Сегодня уже в пространственном отношении, завтра в политическом, а послезавтра в духовном плане! Одно следует за другим всегда, на некотором отдалении, пожалуй, однако непреодолимо. Жизнь – это всегда целое: там, где волны жизни поднимаются выше всего, там дух также бьет своими самыми могущественными волнами. Хотя это зависит не только от квадратных миль, а от людей, которые живут на них. Но они как раз нуждаются в пространстве, чтобы жить, планировать, развиваться. К щедрой жизни как раз и относится пространство, место для свободы действий…
Как вы думаете, почему американцы прижимают британцев все больше к стене, в том числе и в области литературы? Потому что они умнее? – Нет! А потому что жизнь пульсирует сегодня сильнее в Нью-Йорке или Чикаго, чем в Лондоне или Манчестере и мысли, идеи, фантазии всегда возникают там, где жизнь. Поэтому! И – потому что ширь американского ландшафта отсутствует у британцев, и разнообразие иммигрировавших в Америку рас рассыпает вопросы, которых не знает «Старая Англия». Одним словом: потому что у Англии есть только прошлое, а у Америки есть будущее. И будущее у нее есть, потому что у нее есть пространство, чтобы расти, пространство, чтобы расширяться. И это есть у нее в своей собственной стране. Америке вовсе не приходится сначала бороться за него. Она уже боролась, своеобразным образом. Милю за милей оттесняла она индейцев, жестоко и непреклонно, до тех пор, пока у них не осталось больше ничего, совсем ничего от той широкой земли, которая когда-то принадлежала им, когда у них не осталось ничего, кроме выбора между голодной смертью и деградацией в бесполезных резервациях. Индейцы были расой, которая нуждалась в далеких горизонтах и поэтому оставляла природу такой, какой она была. Могло бы обойтись и по-другому, без геноцида и без расовых преследований. Места в Америке было достаточно для обоих – и для краснокожих и для белых, для аборигенов и пришельцев. Но последние были суровы, ведомые ничем иным, как неутолимым желанием получить все больше и больше, намного больше того, что им было нужно на самом деле.
Здесь тоже хватит места для обоих. Мы не должны никого убивать, как американцы убивали краснокожих. Мы можем предложить народам востока не меньше, чем они нам. Однако, толчок не мог прийти от них. Мы должны были сделать этот шаг. Это наш последний шанс, самый последний! Еще есть пустые места и тут и там в мире, как здесь перед нами. Их будет все меньше. Через двести лет, вероятно, уже через сто, их вообще не будет. Тогда мир будет не только распределен – это еще можно изменить – тогда он также действительно будет занят.
Еще у нас есть право бедного землей, который требуют себе место от богатых ею и питания для своих детей. Через двести лет все народы будут примерно одинаково бедны или богаты в этом отношении. Тогда Земля будет заполнена, Соединенные Штаты и Россия населены так же плотно, как сегодня Европа, Сибирь и Канада так же плотно, как сегодня Соединенные Штаты. Тогда мы потеряем не только право требовать, но и не будем больше обладать никакой силой для этого. Тогда, вероятно, все еще будут существовать девяносто миллионов немцев, как теперь – не больше, так как больше наша страна не вынесет – но эти девяносто миллионов будут весить тогда лишь столько, сколько сегодня весят десять или двадцать миллионов, так как рядом с ними тогда уже не будут стоять, как сейчас, от двухсот до двухсот пятидесяти миллионов англосаксов или славян, а как минимум, в три, четыре или даже в пять раз больше. Тогда мы будем представлять даже среди одних белых только лишь маленькое меньшинство, народ на галерке, а не на сцене, как сегодня, например, датчане – пользующиеся большей симпатией, вероятно, чем теперь, но также и менее интересные и без будущего.
Как вы думаете, что еще будет весить наш меч через сто лет, если мы теперь проиграем эту войну? Что будет еще стоить наш язык, наша культура? У них будет великое прошлое, но больше ничего. Также и то, что у нас были Бетховен, Моцарт, это тогда уже мало поможет нам. Сегодня Моцарт и Бетховен принадлежат миру. Кто еще задумывается об их происхождении! Благодарим ли мы сегодняшних греков за Парфенон, беседы Платона или за «Илиаду» Гомера? Мы посещаем их страну, да, но разве мы делаем это из-за них? Мы очарованы их приветливостью, но разве мы чувствуем в себе, например, необходимость учить их сегодняшний язык? Для этого они, все же, не достаточно важны для нас! И если мы разговариваем с ними, тогда, возможно, на английском языке! Нет, для мечты «культуры в уголке» сегодня уже слишком поздно.
– Не только для нас, – заметил скачущий справа от центра. – Для всего земного шара. Каких только чудесных культур не было вокруг экватора, прежде чем белый человек разбил их! Подумайте о Перу, о Новой Зеландии, о Гавайях и Самоа, о древней Японию, о Бали, о свободных прериях индейцев, что осталось от этого? «The white man's burden», бремя белого человека, было на самом деле бременем палача. Наш дух времени, этот проклятый дух времени, «счастья самого большого числа», не терпит маленьких, замкнутых в себе общностей с собственным стилем и с собственной цивилизацией. Где бы они ни сталкивались с белым человеком, они вянут как цветы на морозе.
– Что осталось от многообразия Азии, – снова начал тот, кто скакал на вороном коне, – собственно? Но только то, что там было в массах, благодаря своей массе осталось невосприимчивым, невосприимчивым к нам, к вредной силе нашей расы. Миллионы Индии, Китая и ислама выдержали и спасли, по крайней мере, частично, свое духовное наследие, так как их было слишком много, и они слишком плотно заселили слишком большие просторы, чтобы капитулировать теперь со своей стороны. То, что дало им постоянную прочность, было только их численность и размер их родины. В противном случае судьба полинезийцев или индейцев не миновала бы и их.
Знаете ли вы, что значит это для нас и нашего будущего? Видели ли вы однажды, какой крохотной выглядит эта Германия рядом с русско-сибирским или американско-канадским континентальным блоком? Устойчивости индийцев и китайцев у нас нет! У нас отсутствует необходимая для этого основа. Поэтому я говорю вам: если через сто лет на всей территории от Карпат до Амура не будут всюду стоять немецкие деревни между русскими и украинскими, не будет больше и живой немецкой культуры – во всяком случае, культуры, которая могла бы дать миру еще что-то новое. Мы боремся не за Германию переполненных жилых кварталов, не за Германию универмагов и задних дворов – не за это! За окружающий мир, в котором засыхают души наших внуков, гниет их жизнерадостность и погибает их раса, не за это мы воюем.