Текст книги "Верхом за Россию (ЛП)"
Автор книги: Генрих Лохаузен
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц)
Annotation
Автор принадлежит к поколению, на себе прочувствовавшему войну, а после войны, среди прочего, он служил военным атташе Австрии в Лондоне. Кроме этого он прославился как ученый-геополитик. В данной книге автор описывает представления и ощущения молодых немецких офицеров на Восточном фронте. В этой неравной борьбе ими руководили отнюдь не идеологические пристрастия и не ненависть. У них были совсем иные представления о том, как должна была выглядеть Европа после войны. Эти немцы прекрасно осознавали необходимость добиться независимости угнетенных большевизмом народов Советского Союза, причем только бок о бок с ними. Лишь работа на убеждение и взаимное уважение могли бы обеспечить истинно безопасное и уверенное будущее Европы для обеих сторон – таковы были идеалы многих офицеров Вермахта. Помимо этого молодые военные раскрывают в этой книге свое мировоззрение, понимание ими смысла этого похода, анализируют структуру военных союзов в Европе и, естественно, достоинства и недостатки их собственной диктатуры, прежде всего, то, способна ли она вызвать к себе доверие других народов Европы.
Основываясь на личном опыте, автор изображает беседы несколь-ких молодых офицеров во время продвижения в России, когда грядущая Ста-линградская катастрофа уже отбрасывала вперед свои тени. Беседы касают-ся самых разных вопросов: сущности различных народов, смысла истории, будущего отдельных культур в становящемся все более единообразном ми-ре... Хотя героями книги высказываются очень разные и часто противоречи-вые взгляды, духовный фон бесед обозначен по существу, все же, мыслями из Нового завета и индийской книги мудрости Бхагавадгита. Снова и снова командир полка, прототипом которого является сам автор, демонстрирует своим товарищам Австро-Венгерскую монархию как пример удачной импе-рии, охватывающей многие народы. Смысл этой войны он может видеть только в том, если немцы и русские вместе и на благо всех участвующих народов построят подобную, но гораздо большую империю между Северным морем и Тихим океаном.
Это первая книга барона Лохаузена, переведенная на русский язык. До этого переводились только его отдельные статьи.
Генрих Йордис фон Лохаузен
Мелодия моей жизни
15. 7. 1942 Марш из Николаевки до Харьковской
16. 7. 1942 Марш из Харьковской до Екатериновки
17. 7. 1942 Марш из Екатериновки в Неровный
18. 7. 1942 Марш из лесного лагеря у Митрофановки в Бугаевку
19. 7. 1942 Марш из Бугаевки к совхозу «Кузнецовский»
20. 7. 1942 Марш от совхоза «Кузнецовский» к лесному лагерю у Медовой
21. 7. 1942 Марш из лесного лагеря у Медовой в Богомолов
Приложение: Письмо вождя
Генрих Йордис фон Лохаузен
ВЕРХОМ ЗА РОССИЮ
Беседы в седле
Мелодия моей жизни
1933–1983
«Каждая эпоха непосредственно связана с Богом, и ее ценность основывается вовсе не на том, что исходит из нее, а в самом ее существовании, в ней самой.
Вследствие этого рассмотрение истории, а именно индивидуальной жизни в истории, получает очень своеобразное очарование, тогда как теперь каждая эпоха должна рассматриваться как что-то значимое для самой себя и проявляется как максимально достойное рассмотрения…
Божество – если я позволю себе это замечание – я думаю так, что оно, так как для него нет времени, смотрит на все историческое человечество в его совокупности и находит его повсюду одинаково ценным…
Перед Богом все поколения человечества кажутся равноправными, и историк должен это так принимать».
Из доклада Леопольда фон Ранке перед королем Максимилианом II Баварским 25 сентября 1854 года.
15. 7. 1942 Марш из Николаевки до Харьковской
О ценности международных языков – Наше время идет с большим числом – Почему швейцарцы были умнее голландцев – Ваши величества, избиратели и клиенты – Кто с наибольшей вероятностью переживет апокалипсис? – Почему сегодня существует латинский мир, но нет мира греческого – Языки из первых и вторых рук – Франки и варяги – Сломанные крылья континентально-германского мира – Вечно лишь то, что развеивается на всех ветрах – Двоякое завоевание мира – Два измерения языка – Письмо и абстрактное искусство – Все снобы за Англию – Джентльмены сменяют рыцарей.
Они скакали на конях под высоким небом Украины. Колонна растянулась от горизонта к горизонту, и врага нигде не было видно уже более двух недель, со времени последних боев под Осколом. От шестиконных упряжек и орудий летний ветер доносил обрывки разговора:
– …но уж таковы мы, немцы: вот мы скачем верхом внутрь этой странной страны, и если вдруг кто-то спросит нас: зачем, то у каждого из нас были бы разные ответы, например, что мы ведем здесь войну, так как должны были опередить их, или чтобы перещеголять Наполеона, или все еще из-за Данцига, или – Бог знает – ради лучшего мирового порядка, или, все же, ради того, чтобы силой оружия защитить наш тыл, вырваться, наконец, из нашего вечного окружения, да, или просто чтобы защищать нашу страну. Но ведь так говорит любой солдат и в любой стране.
Но разве этого достаточно? Достаточно для этой войны и для такого похода как этот? Не должен ли каждый, собственно – раз уж теперь идет война – иметь для этого еще свою собственную причину, и, прежде всего, почему это важно именно для него и ради чего он сам бы вел эту войну?
– Я знаю, во всяком случае, ради чего я воюю, – последовал немедленный ответ: – Ради значения нашего языка, его несокращенной значимости. Так как здесь лежит ключ к будущим трем, четырем, пяти столетиям. Теперь, когда на всем земном шаре каждый может говорить с каждым, любой народ с любым народом, разве не задает тон тот, кого понимают всюду? Распространяй свой язык, и ты станешь ближе к миру. Ты узнаешь больше о людях в других местах, и они узнают больше о тебе. Распространи свой язык во всем мире, и другие народы начнут говорить на нем, писать и в конце также, возможно, думать на нем…
По-видимому, он хотел еще что-то сказать. Но уже другой перебил его: – Но неужели так стоит к этому стремиться? Должен ли немецкий язык превратиться во вьючного осла для совершенно чуждых нам мыслей? В грузчика для всей этой всемирной болтовни? Я желал бы как раз противоположного: нужно вывести шлаки из нашего немецкого языка, еще больше укрепить его своеобразие вместо того, чтобы разбавить ее. Он должен быть сохранен только для тех, кто ищет в нем существенное, также как мы делаем это с греческим языком, с латынью, с санскритом…
– Но они же мертвы, – возразил тот, к кому обратились, – и у них нет никакой возможности дальнейшего развития. Наш язык, однако, живет, живет посреди все более тесно сливающегося мира. Так что в его случае речь идет больше, чем о простой благосклонности ученых. Тут речь идет о первом, втором или третьем месте. Не «English first!» должно звучать, а «Erst einmal Deutsch!» – «немецкий язык прежде всего!» – и не только в Европе, нет, во всем мире. Один человек подтвердил мне это: мой британский коллега в университете. Потому что однажды он спросил меня, за что я был бы готов отдать свою жизнь. Я сказал: «За выживание моего языка», и его ответ был: «Я могу понять это. Хотя мы, шотландцы, не особенно любим англичан, но так же как они мы говорим по-английски. С гэльским языком наших горцев мы бы вовсе не преуспели за пределами нашей земли, да и с частично происходящим из датских, частично из англосаксонских корней диалектом наших равнин столь же мало. Но с английским языком нам принадлежит мир».
– Тем не менее, – ответил его товарищ, – языки – это не только массовый товар. Они – произведения искусства. Я люблю красивые языки, в том числе и языки наших противников, также и когда-то такой культурный язык этой страны здесь. Я никогда не желал бы, чтобы ее звук исчез с этой земли. Но знаем ли мы все же, что те там должны будут сказать миру еще когда-нибудь? Возможно, больше, чем в будущем будет сказано где-то в другом месте!
– Так или иначе, – последовал ответ, – я хотел бы свободного пути во всем мире, как для меня, так и для моих детей, чтобы куда бы они ни поехали, им не приходилось бы при этом отказываться от своего немецкого языка. Не только из гордости они должны оставаться теми, кто они есть, но это также нигде не должно быть им во вред. Я хотел бы, чтобы мои внуки когда-нибудь приветствовали меня на моем языке, даже если им доведется вырасти в Южной Африке, в Южных морях или даже на Аляске. До сих пор это было возможно только англичанам, в Южной Америке также испанцам и португальцам. Я желал бы такого же для нас.
Это ощущение ширины мира, его все еще нужно сначала воспитывать среди слишком многих немцев. Что у нас все же осталось от занимавшихся заморской торговлей ганзейских городов Гамбурга и Бремена: ровно столько же, сколько у обоих Нидерландов, там это Роттердам и Антверпен. У нас под ногами вдвое больше земли, чем у британцев по ту сторону Северного моря британцев, но у нас нет не то, что половины, нет, даже трети их протяженности береговой линии.
– В этом смысле мы в Восточной Пруссии поистине самые одаренные, – прервал всадник на лошади серо-пегой масти: – на Замланде, на моей родине, перед нами море и за нами неограниченность востока!
На это сидевший на вороном коне заметил: – Ты бы тоже хотел стать моряком, как я?
– Нет, – прозвучал ответ, – Кёнигсберг – это для меня самое правильное место на этой земле. В этом отношении во всей Германии нет города, который можно было бы сравнить с ним, таким неограниченно открытым в разные стороны.
– Я, – признался офицер на вороном коне, – хотел, чтобы меня призвали на флот. Но там для меня не было места.
– Тогда мы товарищи по несчастью, – заметил едущий в середине, – я тоже мальчишкой хотел на море, тоже хотел во флот, потому что я до 1914 года видел этот флот в Поле живым перед глазами. Но когда я достаточно подрос для флота, всего этого уже не было: ни флота, ни чудесного далматинско-истринского побережья, вообще, ни одной полоски соленой воды больше, которая еще принадлежала бы нам хоть где-нибудь. Нас выгнали от всех морей, выгнали от мира, сжали в невообразимую для нас до тех пор тесноту.
– Как будто бы весь мир тоже не стал за это время тесным в целом, – продолжил всадник на вороном коне, – и тем временем он стал не только тесным, он просто стал одним миром, и в нем нельзя стоять на месте: нужно или развиваться, двигаясь вперед, или падать, никак иначе. Поэтому поверьте мне: если мы не выиграем эту войну, то не пройдет и ста лет, и немецкий язык будет забытый миром стоять в углу так же, как сегодня датский язык или голландский язык. Естественно, мы и тогда еще будем говорить на нем, и, вероятно, еще несколько коммивояжеров, которые захотят продавать нам свой хлам, или тот или другой студент, которому нужно будет написать диссертацию о Гёте. Но ни одним человеком больше! Даже наши дети будут с большей охотой читать английские и испанские книги, чем немецкие; наверняка, русские. Они будут читать их охотнее, так как дыхание большого мира тогда будет приходить к ним только лишь оттуда. Бог не только на стороне более сильных батальонов, он также на стороне языков, на которых разговаривают больше всего людей.
Вы, конечно, тоже можете сказать: Дух веет, откуда он хочет и к кому он хочет. Но если он хочет многих, если он хочет охватить человечество, тогда не только его дыхание должно быть сильным, но и должен быть натянут широко тот парус, который ловит его. Если он хочет пользоваться нашим языком, то наше дело добиться, чтобы его слушали. Для этого мы существуем. Это для меня смысл и оправдание также и этого похода, первая и самая благородная миссия. Крохотные Афины подарили миру больше мысли, чем до сих пор вся Америка от Огненной Земли до Аляски. Но мысли жителей Афин стали общим достоянием всего мира только потому, что они произносились по-гречески и писались по-гречески. Так они путешествовали дальше по всему побережью Средиземного моря – переписанные тысячами экземпляров и сохраненные в сотнях разных мест. Так некоторые из них добрались до нас и благодаря нам – до всех побережий земли. Никто бы не знал сегодня об афинской духовности, если бы жители Афин говорили тогда на фригийском или каппадокий-ском языке. Также тот, кто зажег новую мировую религию – должен был нести слово людям на греческом языке, на греческом языке перенести через моря, так как его арамейский язык не понимали нигде вне Галилеи.
Видели ли вы кого-то из этих голландских школьников, которые каждый вечер сидят дома и учат один иностранный язык за другим? Они это делают не ради удовольствия и не только, чтобы позднее заниматься торговлей, а чтобы узнавать из первых рук, что происходит вне их маленькой страны. Они никогда не смогут узнать это на голландском языке. «Мир» не знает их языка. Их отцы зашли в тупик, когда они примерно триста лет назад отделились от нас. То, что они сделали это, прежде всего, в политическом отношении, играет при этом небольшую роль. Более роковым – для нас, но еще больше для них – было то, что они сделали их нижненемецкий диалект своим литературным, письменным языком; в этом прекрасному нашему нижненемецкому диалекту повезло – благодаря этому у него есть шанс как-то еще дожить до следующего тысячелетия, но повезло ли при этом самим голландцам и фламандцам? Швейцарцы были в этом умнее. Они придерживались литературного немецкого. Но они говорят дома, все же, на своем швейцарском диалекте.
– И было бы жаль, – заметил скачущий справа, – если бы этой странной разновидности немцев не существовало. Жаль почти каждого своеобразия в мире. Этих своеобразий остается все меньше. Раньше были языки, на которых разговаривали только несколько сот людей. В отдаленных долинах такое бывает еще сегодня.
– Но как долго еще? – прозвучало возражение. – Все больше и больше все зависит только лишь от тех языков, которые понимают миллионы, нет, даже сотни миллионов людей. Это печально, с этим я согласен, но дух времени идет с большим числом, и, как кажется, это уже нельзя изменить!
– В эпоху масс и не может быть иначе, – заметил другой. – Разве, например, у избирательной урны оценивают голоса? Нет, их только считают. Голос ли это хирурга, которому тысячи людей обязаны своей жизнью, или печально известного пьяницы, голос ли это смелой вдовы, которая одна воспитала семерых детей, или маленького, только что ставшей совершеннолетней, девчонки – это все равно. Считается не человек, считается голос. Трус и симулянт обладает перед избирательной урной таким же правом, как летчик с рыцарским крестом или гренадер со знаком отличия за ближний бой. Избирательный бюллетень кретина весит не меньше, чем избирательный бюллетень мудреца. Если бы Гёте отправился на выборы, он не мог бы сказать больше, чем первый попавшийся, который крадет его мысли.
– Но не только неизвестный избиратель определяет на продолжительное время лицо нашего времени, а гораздо больше, и еще более длительным образом, – возразили ему, – неизвестный покупатель. Каждый новый выданный миллиард долларов или франков или каких-либо других денег становится роковым для лесов, которые безжалостно вырубают, для звериных стай, которых безжалостно убивают, или для остатков старой культуры, которые бесстыдно осматриваются до смерти. Каждый, кто бездумно покупает одну из этих бульварных газет толщиной в палец или пожирает один из этих кусков мяса размером с тарелку, является соучастником. Миллионы неистовых покупателей – это – вместо императоров и королей давних времен – величества сегодняшнего дня. Горе, если они – чужие величества. Мы же еще детьми пережили дни инфляции, внезапного обесценивания денег: буханка хлеба сегодня стоит три миллиона марок, завтра уже десять!
– Это называлось «распродажей», – подхватил левый из двоих мысль собеседника, – распродажей экономической и духовной. Да – и духовной тоже!
Потому что, как ты думаешь, куда идут патенты, изобретения, рукописи и произведения искусства, если не туда, где есть большие массы покупателей! И не только они, не только произведения и мысли людей – но и сами люди, всевозможные специалисты, большие знатоки и большие мудрецы, все равно, техники ли они, художники или ученые! Неужели вы думаете, что маленькое государство может их удержать? Нет, также здесь действует правило: «У кого есть, тому еще дается, а у кого ничего нет, у того еще и отберут его немногое последнее!»
– При таком обожествлении массы и числа, – заметил правый всадник, – не наступит ли всего за одну ночь однажды такой момент, когда все это обрушится, неизбежно обрушится, предполагаю я, и при этом – во всем мире? Апокалипсис, во всяком случае, видит это именно так. Однако, он не указывает нам дату. Да он и не может этого сделать. Потусторонний мир живет без календаря. Но качество и количество не обменяются своей значимостью без того, чтобы земля не содрогнулась, наконец, во всех своих устоях. Для этого слишком велико противоречие между голой массой и настоящей ценностью. То, что произойдет, произойдет тогда, пожалуй, довольно внезапно. Нам нужно лишь довести это слишком далеко, и что-нибудь перевернется в нашей планете, ее структура, ее ось, ее колебания в космосе. Она – наша судьба, но мы тоже в небольшой степени являемся ее судьбой.
– Именно тогда, – отвечал левый, – мы не просто так скачем здесь, потому что как раз тогда томик Гёте, стихотворение Рильке или Гофмансталя и к ним еще кто-то, кто еще сможет их прочесть, переживут, скорее всего, еще этот поток, когда оба, читатель и произведение, будут миллионами рассеяны по всей земле. У Бога есть не только числа, он изобрел также расчет вероятностей! Где ветер развевает миллионы семян над морем, там, вероятно, все же, однажды вырастет дерево на дальнем побережье. И если однажды – благодаря такому числу – этот потоп переживет только маленькая кучка, родной язык которой – немецкий, тогда наш конный поход здесь и сейчас тоже не будет напрасным.
Так как немногие потом опять станут многими. Тогда снова будет иметь смысл сочинять для немногих избранных. Но сегодня – что за польза от поэта, что за польза от пророка, говорящего на языке, который понимают только тысячи вместо миллионов? Жаль каждое красиво сложенное стихотворение и каждую умную фразу. Они цветут и отцветают в неизвестности. Мир ничего не узнает о них, если автор не перельет их в один из тех языков, которые предлагают ему читателей в миллионном количестве.
И здесь тоже дается тому, у кого уже есть: армянин, который пишет – как Сароян – только по-английски, обогащает английскую литературу, вероятно, на сотого поэта и, вероятно, забирает одного единственного у своей родины!
И, все же, он должен делать это. Книги, как у него, вероятно, не будут читать многие. Его величество, покупатель, все равно предпочитает то, что сегодня расхваливают до небес и забывают завтра. Кто не поставляет это, у кого, как у автора, есть какие-то претензии, тот должен собирать свою публику со всех краев света, по крайней мере, пользоваться тем языком, который охватывает весь земной шар, иначе его произведение так и останется рукописью. Потому они сегодня уже массами пишут по-английски – не только армяне, но также греки, поляки, венгры и бесчисленные другие, нет, не потому, что они забыли ее родину, как раз, наоборот, потому что они рассказывают миру о ней, потому что они хотят, чтобы их действительно читали. Так как они должны что-то сказать людям и с некоторой перспективой на успех, и сегодня это можно сделать только на одном из больших международных языков. Некоторые мысли, которые еще стоит печатать для английских или немецких издателей, давно уже больше не стоит делать для болгарских или румынских.
Поэтому – я повторю – швейцарцы поступили как раз умно, когда они придерживались немецкого литературного языка. То, что они пишут, люди читают. То, что они думают, печатается, так как еще стоит думать по-немецки, писать и печатать на нем. Пока немецкий язык – это как бы еще международный язык, и в большей степени, чем вы предвидите, зависит от того, что он останется им. Не как единственный – это я признаю – это было бы скучно, и жаль другие языки. Но как один среди первых. Вероятно, первый. Многие из нас уже будут к тому времени холодны и безмолвны. Он же, однако, будет жить и, вероятно, станет однажды на всем земном шаре тем, чем был когда-то греческий язык.
Подумайте, что значит, если грекам приходится воспользоваться английским языком, чтобы открыться человечеству! Было время, когда «мир» – в той мере, в какой он был белым миром – не знал никакого другого литературного языка, кроме греческого! Время, когда все мышление и вся поэзия между Кадисом и Индией были греческим мышлением и греческой поэзией. Сам Бог думал по-гречески; наши евангелия написаны по-гречески! Подумайте-ка над этим! Но сегодня, однако, грек, чтобы стать понятным миру, должен использовать суровый, гортанный язык туманного острова на краю полярных морей. А почему? Только потому, что сегодня есть достаточно много – двести миллионов – англосаксов, но только пять миллионов греков, и, кроме того, эти двести миллионов заселяют одну четверть поверхности земли и определяют, сверх того, еще судьбу еще и следующих четырехсот миллионов цветных людей. И эти четыреста миллионов тоже учат английский язык, говорят друг с другом по-английски, читают английские книги и воспринимают английский образ жизни и английское мышление, даже если тайком желают отправить англичан ко всем чертям.
Понимаете ли вы теперь, что означает обладать родным языком, являющимся международным, и что мы, если мы хотим добиться для нашего языка уровня международного, должны теперь довести до конца эту вынужденную для нас войну – нравится ли нам это или нет!
– Что ты понимаешь под словом «вынужденная»?
– Когда мы нанесли удар, вся Красная армия уже стояла в готовности на позициях не где-нибудь за Москвой, а прямо у самой границы. И что же нам оставалось, ловушка была захлопнута; на одной стороне они, на другой атлантические державы. Мы начали войну, чтобы прорвать это кольцо. Нападение – это лучшая оборона. Других вариантов не было. И тем самым настал наш черед. Всегда в истории народов сначала приходим мы, солдаты. Мы создаем власти необходимую для нее свободу действий. Потом приходит плуг и удерживает эту власть. Но, в конце концов, приходит дух, и он – смысл всей власти.
– А не приходит ли дух с самого начала, а все прочее уже после него? – продолжал донимать другой.
– Нет, не в случае самообороны, не при необходимости опередить надвигающуюся беду, нет, если речь идет – как в нашем случае – уже о бытии или небытии. Дух действует – с моей точки зрения – только вне любого земного принуждения. Наилучший пример: ислам. Никто не бросал вызов Мухаммеду, никто за пределами Аравийского полуострова. Тогда сам дух был агрессором, по своей доброй воле, и он затоптал полмира.
Но, так или иначе он держится с языком, который среди всех разносится дальше всего, а как далеко, снова зависит от меча, создавшего для него пространство и значимость, как меч Александра сделал это для греческого языка, исламский меч для арабского языка, римский меч для латыни, суровой, объективной, трезвой латыни, которую римские легионеры в свое время принесли на Рейн, Темзу, Луару и Тахо. Благодаря им тысячу лет спустя в возвышающихся повсюду над руинами Рима соборах монахи и монахини изо дня в день – несмотря на все прежние преступления римлян – воспевали свою юную, безмерную веру в скудных звуках консульских команд и сенаторских текстов закона. Но пестрый, многозначный, полный глубокого смысла греческий язык, язык мудрости и поэзии, язык евангелий, остался запертым на востоке. Какой абсурд! Какая непреклонность истории! Вначале было слово? Да! В начале всех истоков, в начале всей вечности. Но здесь, здесь на Земле, действует правило, с тех пор как ангела поставили у врат рая с огненным мечом: «Вначале был меч!»
Поэтому мы сейчас скачем по этой пустынной, беспредельной России! Я делаю это охотно и знаю, почему я делаю это. Некоторые здесь – я знаю – не любят эту страну. Многих она порой угнетает, тем более, что на протяжении сотен миль с запада мы видим одну и ту же картину, те же самые, согнувшиеся в долинах дома, те же низкие, растянутые холмы и всегда тот же бесконечный горизонт без гор. И, все же, это страна будущего.
Когда легионы Цезаря вторглись в Галлию, они могли думать что-то в таком же роде. Однако, думаете ли вы, что мы знали бы еще сегодня что-то из Горация или Вергилия, если бы прежде не было Галльской войны? Думаете ли вы, что наши дети мучились бы еще с латынью, если бы римляне тогда не завоевали Галлию, а одним поколением раньше – Испанию? Думаете ли вы, что апостол Петр мог бы когда-либо прийти в Рим, если бы не было походов Сципионов, Мария, Суллы, Помпея и Цезаря? Что без них месса на западе читалась бы сегодня на латыни – да, что вообще существовала бы римская церковь наряду с греческой церковью? Я так не думаю! Без этих походов не было бы сегодня французского языка, и вся великая французская литература, которой мы любуемся в сотнях имен, никогда не была бы написана, мы не смогли бы прочесть сегодня Поля Клоделя и Антуана де Сент-Экзюпери. Без них никогда не было бы в Испании Сервантеса, и никогда не был бы написан «Дон Кихот». И – что является решающим для следующего тысячелетия – сегодня Бразилия не говорила бы по-португальски, а Аргентина по-испански.
Сегодня все это выглядит именно так, как есть, потому что тогда несколько тысяч римлян подчинили себе всю землю между Рейном и Геркулесовыми столбами. Тогда несколько тысяч римских легионеров создали основу того, что мы сегодня называем «латинским миром». В то время как они присоединяли к своему государству одну провинцию за другой, они в сотни раз расширяли сферу действия латинского языка и гарантировали вместе с тем ее право на следующие две, вероятно, даже три тысячи лет. Если бы их не было, нигде больше в мире не было бы сегодня этой латыни, ни в школах, ни на документах и памятниках, ни в ее мертвой форме, ни в ее живущем виде полудюжины современных европейских литературных языков. Всего это не существовало бы. В начале латинского мира стоит шаг легионов. Того, что следовало за ними – права, языка, церкви, культуры – не было бы без них.
Словесный поединок между эгерландцем на его вороном коне, взятом из французских военных трофеев, и длинноногим силезцем, ехавшим верхом на рыжей лошади, умолк, когда скакавший справа от них и до сих пор молчавший третий, очевидно, старше тридцати лет, внезапно прервал их замечанием:
– Не без римлянок, господа! Также и во всех перипетиях всемирной истории мы, мужчины, представляем всегда только одну половину целого, пожалуй, более заметную, так как мы, прежде всего, придаем форму соответствующей современности. Однако, женщины несут будущее под их сердцами, и оно просуществует дольше. Больше колыбелей, больше мечей, больше плугов. Но сначала должны быть именно колыбели.
И как раз поэтому Рим, поздний Рим, никогда не может быть для нас образцом. Почему же он погиб? Именно поэтому: в Риме, в Италии, в провинциях также, как по ту сторону границ больше рождались сыновья и дочери самых различных народов, только не римлян. Падение рождаемости привело к массовому прибытию в страну чужаков. Они стали судьбой Рима, тогда как, наоборот, Рим стал судьбой стран их происхождения. Так мы знаем сегодня юго-запад Европы только с римским фундаментом и забываем, что лежит погребенным под ним, жизнь столь многих некогда свободных и несломленных народов – в Италии, в Испании, во Франции, на нижнем Дунае.
– Но не привело ли бы то, – спросил всадник на рыжей лошади, – что римляне прервали здесь насильственно, и без них к, по меньшей мере, равноценному развитию?
– Раньше или позже, определенно, и, во всяком случае, к развитию более разнообразному, более многоцветному, более близкому к истокам. Ведь римляне все же, больше опустошили, без сомнения, окружающий их мир, нежели действительно обогатили его. Они уравняли все вокруг себя, сделали все одинаковым, перестроили все по своему образцу – точно так же, как мы, европейцы, сейчас поступаем со всей землей. Они называли это «цивилизацией» и убивали этим любую особенность, всякое своеобразие, сначала этрусков, потом всех остальных италиков, наконец, кельтов и иберийские племена. Они на западе надламывали их, как еще нераспустившиеся почки, а в Тоскане во всем ее процветании. То, что стало бы с ними без Рима, мы можем определить, во всяком случае, по нам самим. Мы еще говорим на языке из первых рук, не из вторых, как французы, испанцы и португальцы. Они дальше развивали не собственный язык, а кухонную латынь римской провинции. Их собственное, что передали им их предки, пропало при этом. Навсегда были засыпаны их источники. Ни один француз не умеет сегодня говорить по-кельтски, ни один португалец по-лузитански, ни один тосканец не знает этрусского языка. Связь с собственным происхождением отрезана. В начале всего стоит Рим, стоит – также и в отношении языка – развеянный по провинциям мусор уставшего, давно отчужденного от своего величия мировой город.
– Но затем, – возразил сидящий на рыжей лошади, – все же, пришло новое, молодые и неиспорченные народы наполнили римское наследие новым содержанием. Поразительно, что они еще сделали из этого! Если когда-то были опьяненные красотой создатели нового языка, если где-то были архитекторы нового стиля, то тогда среди норманнов Сицилии или рыцарей и миннезингеров Лангедока и испанской Реконкисты.
– И, все же, мой дорогой, – заметил третий, – различие остается несомненным. Хороший испанский язык или итальянский язык возвышается как архитектура, как обтесанный, доведенный до совершенной формы камень, хороший немецкий язык или русский язык, напротив, поднимается как образующее небосвод дерево.
Если они касаются друг друга, то созданное искусственно станет врагом естественно выросшего, в Эльзасе, во Фландрии, в Бретани, в Бискайском заливе, в Южном Тироле. Как, все же, говорили учителя французского языка в Страсбурге: «C'est plus chic de parier frangais» – говорить по-французски, это более элегантно. Ренегатское усердие отчужденных от их истоков кельтов. То, что отобрали у них, то и другие тоже теперь не должны иметь.
– Все же, вся французская нетерпимость в столь же малой степени, как и вся итальянская вряд ли спасла бы наследие Рима навсегда, – произнес офицер на вороном. – Для всемирного значения базиса в Юго-Западной Европе, захватов римлян не было бы достаточно. Только конкистадоры гарантировали дальнейшее тысячелетие латинскому миру. Если бы те горстки испанских и португальских авантюристов не перенесли бы его своевременно через Атлантику, наследие Вечного города однажды было бы мертво и было бы забыто. Только они создали надежный залог его существования: собственный континент. Второй такой, а потом еще третий – в Австралии – заняли англосаксы. Вглубь четвертого, самого большого из всех, мы как раз продвигаемся сейчас.