355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Генрих Бёлль » И не сказал ни единого слова... » Текст книги (страница 8)
И не сказал ни единого слова...
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:45

Текст книги "И не сказал ни единого слова..."


Автор книги: Генрих Бёлль



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)

– Перестань, Фред, – сказал я, – прошу тебя, перестань.

– Нет, – сказал он, – не перестану. Я никогда не рассказывал об этом доме, дорогая, потому что не хотел тебя мучить, не хотел, но лучше, если ты сейчас выслушаешь меня до конца. Я должен рассказать об этом доме, он мне снится, я напиваюсь, чтобы забыть о нем, но даже пьяный я не могу его забыть; сколько комнат я насчитал – восемь или девять, – не помню. Всего их тринадцать – ты бы только видела у них комнату для собаки. Она немного больше нашей, совсем немного, не хочу быть несправедливым, примерно на два метра, всего на два, надо быть справедливым, на свете нет ничего выше справедливости. На нашем скромном знамени мы напишем слово «справедливость». Хорошо, детка?

– О Фред, – сказала я, – и все-таки ты мучаешь меня.

– Я тебя мучаю? Ах, ты не хочешь меня понять. Я и не думаю мучить тебя, но мне надо рассказать об этом доме, действительно надо. Собачья будка похожа на пагоду, и она таких размеров, как буфеты в этих высокоцивилизованных домах. Кроме четырех ванных комнат, в доме еще несколько душевых кабинок, о которых я тебе еще не сказал, надо быть справедливым, я хочу упиться своей справедливостью. Нет, я никогда не буду считать душевую кабинку за полноценную комнату, это было бы нечестно, а слово «честность» мы напишем на нашем скромном знамени рядом со словом «справедливость». Но это еще не самое худшее, дорогая, – дом-то пустой! О, как красиво выглядят большие газоны позади этих просторных вилл, если на них резвится хотя бы один ребенок или хотя бы собака. Мы устроим для наших собак огромные газоны, дорогая. Но этот дом пустой, газонами никто не пользуется, если мне будет дозволено употребить в данном случае это низменное слово. Спальни – пустые. Комнаты для гостей – пустые: все комнаты внизу – пустые. Под самой крышей есть еще три комнаты, одна – для экономки, другая – для кухарки и третья – для слуги; добрейшая хозяйка дома уже жаловалась, что нет комнаты для горничной, так что горничной приходится спать в комнате для гостей. Нам, дорогая, это надо учесть, когда мы построим себе дом, над которым будет развеваться знамя честности и справедливости…

– Фред, – сказала я, – больше не выдержу.

– Выдержишь, ты родила пятерых детей, и ты выдержишь. Я должен договорить до конца. Остановиться я не в силах; если хочешь, уходи, хотя я охотно провел бы с тобой эту ночь, но если не желаешь меня слушать, – можешь идти… Вот уже месяц, как я живу в этом доме, и когда-нибудь я должен рассказать тебе о нем, именно тебе, хотя я хотел бы избавить тебя от этого разговора. Я хотел пощадить тебя, дорогая, но ты сама спросила, и теперь тебе придется выслушать все до конца. Добрейшая хозяйка дома в самом деле чуть не покончила жизнь самоубийством, потому что не хватает комнаты для горничной. Можешь себе представить, какая у нее чувствительная натура, и какие заботы ее одолевают! Но теперь они в отъезде, уже три месяца, как они в отъезде, и вообще они примерно девять месяцев в году в отъезде; старый гангстер – или кто он там есть, – видишь ли, специалист по Данте, один из немногих настоящих специалистов по Данте, еще сохранившихся до наших времен. Один из немногих, кого еще принимают всерьез, точно так же, как и нашего епископа, что тебе, как доброй христианке, надеюсь, известно. Девять месяцев в году дом пустует, и все это время старый Блок сторожит газоны и ухаживает за ними, это, наверное, в порядке вещей; ведь на свете нет ничего более красивого, чем ухоженные газоны. В комнате для собаки нельзя натирать полы, в дом не разрешается входить детям.

– Внимание, внимание! – кричал хриплый голос рядом с нами. – Только для мужчин! Мануэла – очаровательнейшее создание на земле!

– Фред, – сказала я тихо, – почему детям не разрешается входить в дом?

– Детей не пускают, потому что хозяйка их терпеть не может. Она не выносит запаха детей. Сразу же чует этот запах, и если дети были в доме, она по запаху узнает это даже, если пройдет девять месяцев. До Блока у них служил один инвалид; он как-то разрешил поиграть двум своим внукам – не на газонах, конечно, а, как положено, в подвале, а хозяйка, вернувшись, сейчас же обнаружила это, и его выгнали. Вот почему Блок так осторожен. Я как-то спросил его, не разрешит ли он прийти ко мне детям, он побледнел как полотно. Я имею право жить там, потому что считается, будто я помогаю ему ухаживать за газонами и слежу за отоплением. Мне отвели каморку внизу, возле передней, собственно говоря, это – гардероб; утром, когда я просыпаюсь, то всякий раз смотрю на старинное полотно одного из голландцев: там нарисован какой-то трактир, и краски, как были в старину, – спокойные. Однажды я даже задумал стащить одну из этих картин; в библиотеке их много, но они сразу заметят, это было бы нечестно по отношению к Блоку.

– Мануэла поет о любви! – кричал голос рядом с нами.

– Блок даже считает, что хозяйка не в своем уме.

– Ах, Фред, может, ты перестанешь? Не пойти ли нам в гостиницу?

– Еще минутку, – сказал он, – одну минутку ты еще должна послушать меня, я скоро кончу, и ты будешь знать, где я живу и как живу. Иногда по вечерам приходит епископ. Это единственный человек, который имеет праве входить в дом во всякое время; вся литература о Данте в его распоряжении. Блоку поручено следить, чтобы ему было уютно и тепло, чтобы шторы были задернуты; уже несколько раз я видел его там, нашего епископа; на его лице светилась тихая радость, в руке он держал какую-то книгу, рядом стоял чайник и лежали блокнот и карандаш. Его шофер в это время сидит с нами внизу, в подвале, курит трубку и время от времени выходит посмотреть, не случилось ли чего с машиной. Когда епископ собирается домой, он звонит, и шофер выскакивает на улицу, и Блок тоже выходит вместе с ними; епископ обращается к нему со словами «добрый человек», а потом Блок получает чаевые. Вот и все, – сказал Фред, – теперь, если хочешь, мы можем идти. Хочешь?

Я покачала головой, мне трудно было говорить из-за подступивших к горлу слез. Я так устала, а на улице по-прежнему светило солнце, и все, что говорил Фред, показалось мне таким фальшивым, потому что в его голосе слышалась ненависть. А рядом с нами кто-то громко кричал в мегафон: «Еще не поздно, господа, вы можете увидеть Мануэлу и услышать ее, прекрасную Мануэлу, которая разобьет ваше сердце!»

Мы услышали, что с противоположной стороны кто-то зашел под брезент. Фред посмотрел на меня; было слышно, как открылась дверь, ведущая внутрь карусели, а потом опять захлопнулась; кто-то включил свет, и вдруг раздались звуки оркестриона, скрытого во внутренностях карусели. Стало светло, потому что кто-то невидимый начал поднимать края брезента, закрывавшего карусель, а рядом с входом, в центре карусели, открылось окошечко; бледный человек с очень длинным лицом посмотрел на нас и сказал: «Не желают ли господа прокатиться? Первый круг, разумеется, бесплатно». Он снял шапку, и на лоб ему упала светлая прядь волос; почесав затылок, он вновь надел шапку и не торопясь оглядел меня. Несмотря на улыбку, лицо у него было грустное. Потом он посмотрел на Фреда и сказал:

– Нет, пожалуй, вашей жене не стоит.

– Вы думаете? – сказал Фред.

– Да, ей не стоит, – он попытался улыбнуться мне, но это явно не удалось, и он пожал плечами.

Фред посмотрел на меня. Человек закрыл окошко и направился к нам; обойдя оркестрион, он остановился совсем близко от нас; он был высокий, и рукава куртки были ему слишком коротки, его худые мускулистые руки казались совсем белыми… Очень внимательно посмотрев на меня, он сказал:

– Да, я уверен, что вашей жене не стоит. Но если хотите еще немного отдохнуть, я могу подождать.

– О нет, – сказала я, – нам пора уходить.

Весь брезент был уже свернут; несколько ребят взобрались на деревянные лошадки и на лебедей. Мы встали и сошли вниз. Мужчина снял шапку, помахал нам еще раз рукой и закричал:

– Всего хорошего, всего хорошего!

– Спасибо! – прокричала я в ответ.

Фред не произнес ни слова. Мы медленно пошли через площадь с балаганами, ни разу не оглянувшись. Крепче прижав к себе мою руку, Фред довел меня до Моммзенштрассе; мы медленно прошли по разрушенным кварталам, миновали собор и направились к гостинице. На улицах, прилегавших к вокзалу, было еще тихо; и солнце светило по-прежнему, в солнечных лучах была заметна пыль, подымавшаяся над развалинами, поросшими сорной травой.

Внезапно я ощутила в себе ритм карусели и почувствовала, что мне дурно.

– Фред, – прошептала я, – я должна прилечь или присесть.

Фред испугался. Он обхватил меня руками и повел в какой-то закуток среди развалин; вокруг нас были обгоревшие стены, на одной из которых еще сохранилась надпись: «Рентгеновский кабинет – налево». Фред провел меня через дыру, где когда-то была дверь, и заставил сесть на обломок стены; я безучастно смотрела, как он снимает пальто. Потом он заставил меня лечь и подложил мне под голову свернутое пальто. Разрушенная стена, на которой я лежала, была гладкой и холодной; я нащупала край стены, дотронулась до каменных плиток пола и прошептала:

– Мне не следовало кататься на карусели, но я так люблю! Мне очень нравится кататься на карусели.

– Может быть, принести тебе что-нибудь? – тихо спросил Фред. – Может, кофе, ведь мы недалеко от вокзала.

– Нет, – сказала я, – лучше останься со мной. Скоро я уже наверняка смогу пойти в гостиницу. Только не уходи, Фред.

– Да, – сказал он, положил руку мне на лоб.

Я посмотрела на зеленоватую стену, различила на ней красное пятно от разбитой в этом месте терракотовой статуэтки и назидательную надпись, которую уже не могла разобрать, ибо в это время я начала кружиться: сперва медленно, потом все быстрее, причем мои ноги образовали как бы центр круга, который описывало мое тело. Это походило на цирковой номер: мощный силач схватил за ноги хрупкую девушку и вращает ее вокруг себя.

Сначала я еще различала зеленоватую стену, красное пятно от разбитой статуэтки и свет, проникавший из пролета окна напротив, то зеленый, то белый – он все время менялся; но вскоре все слилось, краски смешались, и перед моими глазами кружилось что-то светлое, зелено-белое; а может, я сама вращалась перед чем-то светлым, зелено-белым, этого уже нельзя было понять. А потом благодаря бешеной скорости все краски слились воедино, и я начала вращаться параллельно с полом, окруженная почти бесцветным сиянием. И лишь после того, как движение замедлилось, я увидела, что лежу на том же месте и только голова, моя голова, продолжала кружиться; иногда казалось, что она лежит в стороне от туловища, отдельно от него, а иногда – что она где-то в ногах, и лишь на мгновение голова оказывалась там, где ей надлежало быть, – наверху, на шее.

Мне почудилось, что моя голова кружится вокруг тела, но ведь этого не могло быть, и я потрогала твердую выпуклость подбородка, ощутила ее рукой. Но даже в те мгновения, когда казалось, что моя голова лежит где-то в ногах, рука продолжала касаться подбородка. Быть может, вращались только глаза; этого я не знаю, реальным было только чувство дурноты: казалось, будто едкая кислота подступала мне к горлу, то поднимаясь, словно столбик ртути в барометре, то вновь падая, чтобы опять медленно подняться. Я закрывала глаза, но и это не помогало: с закрытыми глазами я чувствовала, что вращается не только моя голова, в сумасшедшее вращательное движение включились грудь и ноги, причем они кружились отдельно друг от друга, а все вместе создавало впечатление какого-то дикого балета, что еще усиливало тошноту.

А когда глаза были открыты, я видела, что стена, на которую я смотрю, не меняется; я видела кусок стены, окрашенный зеленоватой краской, с бордюром шоколадного цвета, а на светло-зеленом фоне изречение, намалеванное темно-коричневыми буквами, – изречение, которое я не могла разобрать. Буквы то сжимались до микроскопических размеров, становясь похожими на обозначения печатных знаков в таблицах, которыми пользуются глазные врачи, то распухали, превращаясь в отвратительные темно-коричневые колбасы, выраставшие так быстро, что их уже нельзя было охватить взором; невозможно было понять, каких они размеров и что обозначают; потом буквы лопались, расплывались по стене коричневым пятном, и их нельзя было разобрать, а в следующее мгновение они снова съеживались, становились мелкими, как мушиные точки, – и все же буквы оставались.

Тошнота вращала меня, как мотор, она была центром всей этой карусели, и я испугалась, внезапно поняв, что лежу совсем неподвижно на том же месте, что и раньше, не сдвинувшись ни на сантиметр. Я поняла, это чувство тошноты на мгновение прошло: все успокоилось, все вновь приняло естественное положение – я увидела свою грудь и запачканную коричневую кожу туфель, и взор мой приковало к себе изречение на стене, которое я наконец смогла прочесть: «Тебе поможет врач, если врачу поможет БОГ».

Я закрыла глаза; слово «бог» продолжало стоять передо мной: сначала это было только изображение слова, три большие темно-коричневые буквы, которые я видела, хотя мои веки были опущены, потом изображение исчезло и осталось только самое слово; оно врезалось в меня все глубже, падало все ниже, не достигая дна, и внезапно всплыло наверх, и встало передо мной – не изображение слова а само понятие – бог.

Бог – это единственное, что мне сейчас осталось… Тошнота затопила мое сердце, заполнила мои кровеносные сосуды, пульсировала во мне, как пульсирует кровь… Я чувствовала, что обливаюсь холодным потом, и меня охватил смертельный страх… мгновениями я думала о Фреде, о детях, видела лицо матери, видела малышей – такими, какими иногда вижу их в зеркале, – но все это смыла волна тошноты; все они стали мне безразличны, ничего не осталось во мне, кроме слова «бог».

Я заплакала и больше ничего не различала вокруг, не думала ни о чем, кроме как об этом единственном слове; оно слилось с горячими и быстрыми слезами, капавшими из моих глаз на лицо. Но я не почувствовала слез на подбородке и на шее и поняла поэтому, что положение моего тела изменилось – я лежала на боку; но тут вдруг я опять начала кружиться в бешеном темпе, еще быстрее, чем прежде, потом внезапно ощутила, что лежу совсем спокойно; я наклонилась над краем обрушившейся стены, и меня стошнило прямо в пыльную зеленую траву.

Фред поддерживал рукой мой лоб, как часто делал это раньше.

– Тебе лучше? – спросил он тихо.

– Да, лучше, – ответила я. Он осторожно вытер мне губы своим платком. – Но я так устала.

– Ты сможешь теперь поспать, – сказал Фред. – До гостиницы всего несколько шагов.

– Да, спать, – сказала я.

XI

Желтоватый цвет лица Кэте теперь несколько потемнел, что придает ее коже коричневатый оттенок; белки глаз тоже сильно пожелтели. Я налил ей сельтерской, она выпила целый стакан, взяла мою руку и положила ее себе на лоб.

– Может, позвать врача? – спросил я.

– Нет, – сказала она. – Теперь мне хорошо. Это – ребенок. Он возмущен проклятьями, которыми мы его встречаем, и бедностью, которая его ожидает.

– Возмущен, – ответил я тихо, – чтобы стать впоследствии постоянным клиентом аптекаря и возлюбленным братом в христианской епархии. Но я буду его любить.

– Может быть, – сказала она, – он станет епископом, а не просто возлюбленным братом, а может быть, специалистом по Данте.

– Ах, Кэте, не шути.

– Я не шучу. Разве узнаешь, кем станут твои дети? Может быть, у них будет жестокое сердце, и они построят пагоды для своих собак и не будут выносить запаха детей. Может быть, эта женщина, которая не выносит запаха детей, была когда-то пятнадцатым ребенком в семье и все они жили в комнате, меньшей, чем та, где сейчас живет ее собака. Может быть…

Кэте остановилась на полуслове. С улицы донесся сильный шум: что-то гремело и грохотало, как во время взрыва. Я подбежал к окну и распахнул его. В грохоте и треске, доносившихся с улицы, словно слились все шумы войны: гудение самолетов, отрывистый лай взрывов; небо, ставшее уже темно-серым, покрылось теперь белыми, как снег, парашютиками, на них спускались большие развевающиеся красные флаги. На флагах было написано: «Резина Грисс предохранит тебя от последствий». Флаги пролетали мимо куполов собора, мимо крыши вокзала и плавно опускались на улицы, и где-то уже раздавались ликующие возгласы детей, поймавших либо флаг, либо парашютик.

– Что случилось? – спросила Кэте, лежавшая на кровати.

– Ничего, – сказал я. – Просто рекламная шутка.

Но тут в небе появилась целая эскадрилья самолетов; убийственно изящные, они проносились, как вихрь: самолеты пролетали над самыми крышами, тяжело махая своими серыми крыльями, и шум их моторов был, казалось, нацелен прямо в наши сердца, и эту цель они точно поразили. Я увидел, что Кэте начала дрожать, подбежал к кровати и взял ее за руку.

– Боже, что еще?

Мы слышали, как самолеты кружили над городом; потом они улетели, и их гудение растворилось вдали, где-то у невидимого горизонта; и все небо над городом покрылось большими красными птицами, очень медленно спускавшимися на землю: эти большие резиновые птицы покрыли небо, словно клочья вечерней зари; и только после того, как они опустились до уровня крыш, мы поняли, что это аисты с выгнутыми шеями. Они парили в небе, болтая ногами, и их вялые свисающие головы наводили ужас: казалось, что это рота повешенных спускается с небес. Красные облачка из резины, отвратительные и беззвучные, плыли по серому вечернему небу, а с улицы доносились восторженные крики детей.

Кэте молча сжимала мою руку. Я склонился над ней и поцеловал ее.

– Фред, – сказала она тихо, – я наделала долгов.

– Это неважно, – ответил я, – я тоже делаю долги.

– Много?

– Да, много. Теперь мне уже никто не дает взаймы. Нет ничего более трудного, чем достать пятьдесят марок в городе с населением в триста тысяч человек. Меня пот прошибает, когда я об этом думаю.

– Но ведь ты даешь уроки.

– Да, – сказал я, – но я много курю.

– И опять пьешь?

– Да, хотя не так часто, дорогая. С тех пор, как я ушел от вас, я всего только два раза напился по-настоящему. Разве это много?

– Это немного, – сказала она, – я хорошо понимаю, почему ты пьешь. Но, может быть, ты все же попытаешься перестать? Это так бессмысленно! Во время войны ты почти не пил.

– Во время войны все было иначе, – сказал я, – во время войны я пьянел от скуки. Ты даже не представляешь себе, но можно опьянеть и от скуки: лежишь в кровати, и все кружится у тебя перед глазами. Попробуй выпей три ведра теплой воды – и ты опьянеешь от воды так же, как от скуки. Нельзя себе представить, какая это была скучная война! Иногда я думал о вас, если можно было звонил тебе, лишь бы услышать твой голос. Было очень горько слышать твой голос, но уж лучше горечь, чем опьянение от скуки.

– Ты мне почти ничего не рассказывал о войне.

– Не стоит, дорогая. Представь себе, весь день сидишь у телефона и почти все время слышишь голоса высших чинов. Ты себе не можешь представить, как глупы офицеры, говорящие по телефону. Их словарный запас ничтожен, я думаю, они употребляют не больше ста двадцати – ста сорока слов. Маловато для шести лет войны! Каждый день тебе бубнят в телефон по восемь часов подряд: «Донесение – введение в бой – введение в бой – донесение – введение в бой – до последней капли крови – приказ – сводка – рапорт – введение в бой – до самой последней капли крови – стоять до конца – фюрер – голов не вешать». А потом – несколько сплетен о бабах. Что уж тут говорить о казарме – почти три года я служил телефонистом в казарме, – эту скуку надо извергать из себя годами. Иногда я был не прочь напиться где-нибудь, но везде было полно мундиров. Ты же знаешь, я всегда не выносил мундиры.

– Знаю, – проговорила она.

– Я знал одного лейтенанта, который читал по телефону своей девушке стихи Рильке. Я чуть не умер, когда услышал, но это внесло хоть какое-то разнообразие. Некоторые офицеры даже пели, они разучивали песни по телефону, но большинство из них посылало по телефону смерть – она ползла по проводам, своими тонкими голосами они вгоняли ее через наушники в уши какого-то другого офицера, который должен был следить за тем, чтобы умерло достаточное число людей. Если погибало мало людей, высшие военные чины большей частью считали, что операция была плохо проведена. Недаром величие битвы измеряется числом убитых. Только мертвые не были скучными, дорогая, и кладбища тоже.

Я лег рядом с ней в постель и натянул на себя одеяло. Внизу музыканты настраивали свои инструменты, из бара послышалось пение; у певца был низкий красивый голос, и в его пение врывались хриплые, дикие женские выкрики: слов мы не могли разобрать, но в их разноголосом дуэте был поразительный ритм. Поезда подкатывали к вокзалу, и голос диктора доносился до нас сквозь все более сгущавшуюся вечернюю мглу, словно тихое дружеское бормотанье.

– Ты уже не хочешь танцевать?

– Нет, нет, – сказала она, – хорошо иногда полежать спокойно. Тебе бы надо позвонить фрау Редер и спросить, все ли в порядке. И я хотела бы поесть, Фред. Но прежде всего расскажи мне еще что-нибудь. Может, объяснишь, почему ты на мне женился?

– Из-за завтраков, – сказал я, – я искал кого-то, с кем мог бы всю жизнь вместе завтракать, и мой выбор пал на тебя. Ты была прекрасной партнершей для завтраков. И я никогда не скучал с тобой. Надеюсь, ты тоже не скучала.

– Нет, – сказала она, – скучно мне с тобой никогда не было.

– Но теперь, лежа одна, ты плачешь по ночам. Не лучше ли мне вернуться даже таким?

Она посмотрела на меня и промолчала. Я поцеловал ей руки, ее шею, но она отвернулась и молча глядела на обои. Пение в баре прекратилось, зато заиграла музыка для танцев, и мы услышали, что внизу танцуют. Я закурил сигарету. Кэте все еще смотрела на стену и молчала.

– Ты должна понять, – сказал я тихо, – я же не могу оставить тебя одну, если ты действительно беременна. Но не знаю, хватит ли у меня сил стать таким терпеливым и нежным, каким бы следовало быть. Но я тебя люблю, надеюсь, ты в этом не сомневаешься?

– В этом я не сомневаюсь, – сказала она не оборачиваясь, – правда, не сомневаюсь.

Я хотел обнять ее, погладить ее плечи и повернуть к себе, но вдруг понял, что этого не следует делать.

– Если с тобой опять что-нибудь случится, вроде сегодняшнего, – сказал я, – ты не должна быть одна.

– Страшно даже подумать, сколько проклятий посыплется на мою голову, когда в доме узнают, что я беременна! Ты не представляешь себе, как это ужасно – быть беременной. Перед тем, как родить маленького, Фред, помнишь…

– Помню, – сказал я, – это было ужасно: было лето, и у меня не было ни пфеннига, чтобы купить тебе хотя бы сельтерской.

– Я была ко всему безразлична, – сказала она, – мне прямо-таки доставляло удовольствие быть настоящей неряхой. Я плевала на всех.

– Однажды ты так и сделала.

– Верно, – сказала она, – я плюнула фрау Франке под ноги, когда она спросила меня, на каком я месяце. Ужасно приятно, когда тебя спрашивают, на каком ты месяце.

– Из-за этого мы не получили квартиры.

– Нет, мы не получили квартиры, потому что ты пьешь.

– Ты, правда, так думаешь?

– Конечно, Фред. Беременной женщине многое прощают. Ах, я была злой грязнухой, и мне доставляло удовольствие быть злой грязнухой.

– Хорошо, если бы ты опять повернулась ко мне, я так редко тебя вижу.

– Оставь меня, – сказала она, – мне так удобней лежать. И я все еще обдумываю, что мне ответить.

– Можешь не спешить, – сказал я. – Я принесу что-нибудь поесть и позвоню. Хочешь чего-нибудь выпить?

– Да, принеси, пожалуйста, пиво, Фред. И дай мне сигарету.

Она протянула мне руку через плечо, я дал ей сигарету и встал. Когда я вышел, она все еще лежала лицом к стене и курила.

В коридоре было очень шумно, и я слышал, как внизу, в зале, взвизгивали танцующие. Я поймал себя на том, что, спускаясь по лестнице, пытаюсь включиться в ритм танца. В коридоре горела только одна лампочка без абажура. На улице было темно. За столиками в баре сидело всего несколько человек, а за стойкой была уже какая-то другая женщина. Она выглядела старше хозяйки; когда я подошел ближе, она сняла очки и положила на газету в лужицу пива. Вобрав в себя пролитое пиво, газета потемнела. Женщина посмотрела на меня, моргнув глазами.

– Не можете ли вы, – спросил я, – принести нам поесть? Мы в одиннадцатой комнате.

– Подать в комнату? – переспросила она.

Я кивнул.

– У нас это не водится, – сказала она. – Мы не подаем в комнаты. Какая распущенность – есть в комнатах!

– Разве? – спросил я. – До сих пор я этого не знал. Но моя жена больна.

– Больна? – удивилась она. – Этого только не хватало! Надеюсь, ничего страшного? Это не заразно?

– Нет, – сказал я, – моей жене просто дурно.

Она взяла газету из лужи пива, встряхнула ее и как ни в чем не бывало положила на батарею. Потом, пожав плечами, повернулась ко мне.

– Так что же вам дать? Горячие блюда будут только через час.

Она взяла тарелку из подъемника, который соединял бар с кухней, и подошла к застекленной стойке с холодными закусками. Я последовал за ней, выбрал пару отбивных, две фрикадельки и попросил хлеба.

– Хлеба? – сказала она. – Зачем вам хлеб, возьмите лучше салат, картофельный салат.

– Мы предпочли бы хлеб, – сказал я, – думаю, что это лучше для моей жены.

– Когда женщинам дурно, с ними не ходят по гостиницам, – сказала она, но все же подошла к подъемнику и крикнула вниз: – Хлеб, несколько ломтиков хлеба!

И снизу донеслось глухо и грозно: «Хлеба».

Женщина обернулась.

– Придется обождать минуточку.

– Я бы хотел позвонить, – попросил я.

– Врачу?

– Нет, – сказал я.

Она подвинула ко мне телефон через стойку. Прежде чем набрать номер, я сказал:

– Еще две кружки пива и рюмку водки.

Я набрал номер фрау Редер, услышал гудки и стал ждать. Женщина пододвинула ко мне стопку водки и подошла с пустой кружкой к крану, чтобы налить пиво.

– Алло, – раздался голос фрау Редер в трубке, – алло, кто говорит?

– Богнер, – сказал я.

– Ах, это вы.

– Будьте добры, – сказал я, – не посмотрите ли вы…

– Все в порядке. Я только что ходила наверх. Дети веселые, они были с молодыми людьми на празднике. И те купили им воздушные шары. Они только недавно вернулись. Какая прелесть эти красные аисты, они из резины, резиновые и величиной с настоящего аиста.

– Франке уже приехали?

– Нет, они приедут позже, возможно, даже завтра утром.

– Значит, правда, все в порядке?

– Правда, – сказала она, – вы можете быть совершенно спокойны. Передайте привет жене. Вам нравится ее новая губная помада?

– Замечательная, – сказал я, – большое спасибо.

– Не стоит, – сказала она, – до свидания.

Я ответил «до свидания», положил трубку и выпил водку, глядя, как медленно наполняется вторая кружка. Подъемник начал подниматься, издавая что-то вроде урчания, потом появилась тарелка с четырьмя ломтиками белого хлеба.

Сперва я пошел наверх с двумя кружками пива и поставил их на стул рядом с Кэте. Она все еще лежала в кровати и пристально смотрела на обои. Я сказал:

– Дома все в порядке, наши дети играют с теми самыми аистами.

Кэте кивнула головой и ничего не ответила. Когда я принес тарелки с едой, она продолжала лежать, уставившись в стену, но одна из кружек была наполовину выпита.

– Я так хочу пить! – сказала она.

– Пей, пожалуйста. – Я сел рядом с ней на кровать. Она вынула две чистые салфетки из своей сумки, накрыла ими стул, и мы ели мясо и хлеб, разложенные на чистых салфетках, и запивали все это пивом.

– Я хочу еще, Фред. – Она посмотрела на меня и улыбнулась. – Теперь я сама не знаю, почему ем так много: потому ли, что узнала о своей беременности или потому, что действительно голодна.

– Ешь, пожалуйста, – сказал я, – принести тебе еще что-нибудь?

– Еще фрикадельку, – сказала она, – огурец и кружку пива. Эту кружку можешь взять с собой.

Она допила пиво и дала мне кружку, я снова спустился в пивную и, пока женщина за стойкой наполнила кружку, выпил еще стопку водки. Женщина посмотрела на меня более приветливо, чем раньше, положила фрикадельку и огурец на тарелку и пододвинула ее ко мне через мокрую стойку. На улице стемнело. В баре почти никого не было, но из танцевального зала доносился шум. После того, как я заплатил, у меня остались еще две марки.

– Вы завтра рано уйдете? – спросила женщина.

– Да, – сказал я.

– Тогда лучше заплатите за комнату сейчас.

– Я уже заплатил.

– Ах, так, – сказала она, – тогда, прошу вас, принесите кружки и тарелки. У нас в этом отношении печальный опыт. Вы принесете, правда?

– Конечно, – сказал я.

Кэте лежала на спине и курила.

– Здесь чудесно, – сказала она, когда я сел рядом с ней. – Замечательная идея – пойти в гостиницу. Мы уже давно не были в гостинице. Это дорого стоит?

– Восемь марок.

– У тебя разве осталось еще столько денег?

– Я уже заплатил. Теперь у меня только две марки.

Она взяла свою сумочку и высыпала на одеяло все содержимое: зубную щетку, мыльницу, губную помаду и остаток от тех денег, которые я дал ей, когда мы гуляли. Мы выудили все деньги – там было еще четыре марки.

– Вот и хорошо, – сказал я, – мы еще сможем пойти позавтракать.

– Я знаю одну приятную закусочную, где можно позавтракать, – сказала она. – Сразу позади туннеля. Если идти отсюда, то по левой стороне.

Я посмотрел на нее.

– Там хорошо. Прелестная девушка и старик. И вкусный кофе. Им-то я и задолжала.

– Слабоумного ты тоже видела? – спросил я.

Вынув сигарету изо рта, она посмотрела на меня.

– Ты туда часто ходишь?

– Нет, сегодня утром я был там в первый раз. Хочешь пойти туда завтра?

– Да, – сказала она, и снова повернулась на другой бок к окну, спиной ко мне. Я хотел подать ей тарелку и кружку пива, но она сказала: – Не надо, я поем потом.

Я сидел, прихлебывая пиво, хотя она отвернулась от меня. На вокзале было тихо. В окне за вокзалом над многоэтажным домом виднелись неоновые очертания коньячной бутылки; она постоянно висит там на небе, и в ее толстом брюхе светится силуэт человека, пьющего вино. А по фронтону многоэтажного дома пробегают беспрерывно меняющиеся строчки рекламы: огненные буквы внезапно как бы выскальзывают из пустоты. Я медленно читал: БУДЬ УМНЕЙ – строчка исчезла – НЕ БОЛЕЙ – вылетело из темноты. Потом несколько секунд ничего не было видно, и меня охватило странное чувство ожидания. ДОЛОРИН – буквы вновь появились и пропали в пустоте, и опять несколько секунд ничего не было видно, но потом сразу зажглась целая фраза: С ПОХМЕЛЬЯ ПЕЙ, – и три, четыре раза подряд в пустоте вспыхивала красная надпись: ПЕЙ ДОЛОРИН. Потом появились ядовито-желтые буквы: ДОВЕРЯЙ СВОЕМУ АПТЕКАРЮ!

– Фред, – сказала вдруг Кэте, – мне кажется, если мы будем говорить о том, о чем ты спрашивал, у нас ничего не получится. Поэтому я не хочу об этом говорить. Ты сам должен решить, что делать, но даже если я беременна, я не хочу, чтобы ты вернувшись домой, опять брюзжал и бил детей, зная, что они ни в чем не виноваты. Я не хочу. А потом мы начнем кричать друг на друга. Этого я тоже не хочу. Но и приходить к тебе я больше не могу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю