355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Генри Киссинджер » Брежнев. Уйти вовремя (сборник) » Текст книги (страница 2)
Брежнев. Уйти вовремя (сборник)
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 14:59

Текст книги "Брежнев. Уйти вовремя (сборник)"


Автор книги: Генри Киссинджер


Соавторы: Валери Жискар д'Эстен,Вилли Брандт
сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Им был Линдон Джонсон, который 19 августа прибыл в город и с чисто техасской беспечностью пытался мне доказать, что положение не столь уж серьезно, как всем кажется. В своем письме президент откровенно признал: «О военном конфликте не может быть и речи, а большинство предложенных мероприятий – это пустяки по сравнению с тем, что уже произошло». Не это ли послание подняло занавес и показало, что сцена пуста?

Через несколько дней после первой годовщины возведения стены, 17 августа 1962 года, от потери крови умер Петер Фехтер, 18-летний рабочий-строитель. Это случилось по ту сторону КПП «Чек-пойнт Чарли». Мы не могли, мы не имели права помочь ему. Его смерть вызвала широкий резонанс и всеобщее возмущение. Прошли гневные траурные демонстрации. Кое-кто из молодых предлагал взрывами пробить брешь в стене. Другие копали под ней туннели и помогали благодарным им за это согражданам до тех пор, пока некоторые безответственные лица не стали зарабатывать на этом деньги. Одна бульварная газета обвинила меня в предательстве за то, что я подключил полицию для охраны стены.

Однажды вечером меня вызвали в ратушу. Намечалась, судя по всему, студенческая демонстрация протеста. Я обратился к собравшимся через громкоговоритель, установленный на полицейской машине: «Стена тверже, чем лбы, которыми вы пытаетесь ее пробить, – сказал я, – бомбами ее не уничтожить».

Сразу после возведения стены стали разыгрываться ужасные сцены. Сцены бессильной ярости, голос которой вырывался наружу, но которую приходилось сдерживать в себе. Существует ли для оратора более трудная задача? После кризиса в августе 1962 года я побывал на многих предприятиях и в учреждениях. Я пытался объяснить берлинцам, что можно сделать, а что – нет. Что же было возможно? И что было невозможно? Этот вопрос преследовал меня в течение всех последующих лет. После возведения стены речи и соответствующие формулировки еще какое-то время оставались почти прежними. Но то, что все вокруг стало не таким, как раньше, понимал каждый. Начался поиск путей, хоть как-то облегчающих тяготы разъединения. Раз уж нам суждено было длительное время сосуществовать со стеной, то надо было как-то сделать ее проницаемой. Как прийти к «модус вивенди» в отношениях между обеими частями Германии? Какие усилия предпринять, чтобы превратить центр Европы в зону прочного мира?

Осенью 1957 года я стал правящим бургомистром Берлина. Десять лет отвечал за судьбы людей в осажденном городе. В Берлине я стоял на стороне тех, кто сопротивлялся насильственному распространению коммунистической идеологии и мертвой хватке сталинизма.

Это была чистейшая самооборона, мой долг по отношению к людям, которые много пережили и хотели начать все сначала. В то же время это была и забота о сохранении столь непрочного мира. Позже это стало еще очевидней: мы поступили правильно, когда в 1948 году не дрогнули перед блокадой, в 1958-м – перед ультиматумом Хрущева, а в 1961-м – перед выросшей стеной. Речь шла о праве на самоопределение. Речь шла также о том, чтобы добровольной капитуляцией не вызвать цепную реакцию, которая могла бы вылиться в новый военный конфликт.

Берлинский опыт научил меня: бессмысленно пытаться пробить лбом стену, если только эта стена не из бумаги, но вместе с тем никогда не следует мириться с произвольно воздвигаемыми преградами. Не каждому это принесет пользу поначалу, но жизнь многих зависит от того, насколько упорно мы будем бороться за торжество разума и взаимопонимание. Права человека не падают с неба, гражданские свободы – тоже…

* * *

Еще 10 ноября 1958 года советский партийный лидер и глава правительства Хрущев предъявил во Дворце спорта в Москве ультиматум: в течение шести месяцев Западный Берлин должен быть превращен в «вольный город», оккупационный статус ликвидирован, а права Советского Союза переданы ГДР. Он заявил, что в случае противодействия будет заключен сепаратный мирный договор с ГДР, и более или менее завуалированно пригрозил применением силы по отношению к городу и коммуникациям, на пользование которыми западные державы имели исконные права (в июне 1949 года все четыре державы согласились восстановить порядок, существовавший до блокады, и улучшить транспортное сообщение с Берлином). Теперь меня все время занимал вопрос, как увязать одно с другим. Не так уж трудно было понять, что формулы о «свободном доступе», изрядно истрепавшейся за месяцы ультиматума, недостаточно. Может, я был и не прав? Поначалу потребовались большие усилия, чтобы отклонить ультиматум и преодолеть кризис вне Берлина в большей степени, чем в нем самом.

Откуда у Хрущева взялась убежденность в том, что берлинцы в массовом порядке побегут из города и он, как гнилой плод, упадет в руки ГДР, я так никогда и не узнал. Но, так или иначе, он заявил через Хальварда Ланге, долгие годы бывшего министром иностранных дел Норвегии, о моей дружбе с которым он, очевидно, знал, что вопрос о Западном Берлине отпадет сам по себе; население сбежит, а экономика развалится. Через несколько лет один высокопоставленный советский работник счел нужным меня предупредить: берлинская проблема решится сама собой – это всего лишь вопрос времени. Впрочем, это никогда не мешало Кремлю использовать бывшую столицу рейха в качестве рычага для защиты своих интересов в других частях света.

Провозглашенный Хрущевым «вольный город» я определил как лишенный правовой защиты и высказался за решительный отпор. Я был уверен, что берлинцы согласны со мной. В критических ситуациях я шел на предприятия и во время бесед по реакции на мои слова убеждался, в чем меня поддерживают, а в чем нет. В Бонне, где звучали весьма воинственные нотки, не было единого мнения. Заведующий восточным отделом МИДа Георг-Фердинанд Дуквитц посетил меня в берлинском представительстве и попытался уговорить: «Соглашайтесь с предложением о создании вольного города! Распространите его на весь Берлин. Ничего лучшего Вы не дождетесь». Между тем «Дуки» был одним из самых доброжелательных и всегда давал дельные советы. Во время войны он использовал свою должность эксперта по судоходству при имперском уполномоченном в Копенгагене и получаемую в этой связи информацию для того, чтобы помочь многим датским евреям бежать в Швецию.

Его своевольный совет не соответствовал официальной точке зрения. Правительство не хотело ничего знать об инициативах относительно всего Берлина. По крайней мере, до той конференции западных министров иностранных дел, которая состоялась в начале драматического августа 1961 года в Париже. В Бонне вообще скептически относились к инициативам. Вследствие чего я, например, на свой страх и риск, не подключая правительство или союзников, установил связь с президентом Федерального банка. Карл Блессинг должен был, по крайней мере, растолковать мне, как могла бы выглядеть формально самостоятельная, но привязанная к западногерманской марке берлинская валюта.

Ультиматум, который Кремль 27 ноября «выдал» в форме ноты, истекал через шесть месяцев. 1 мая 1959 года, незадолго до истечения этого срока, на площади Республики собрались – по данным полиции – около 600 тысяч человек. От их имени я и обратился к гражданам всего мира: «Посмотрите на народ Берлина, и вы поймете, чего хотят немцы!» Право на самоопределение должен иметь и наш народ. Грубое вмешательство в наши внутренние дела нетерпимо. В то время как в других частях света ликвидируется колониальное господство, нельзя допускать, чтобы в центре Европы пустил корни новый колониализм.

* * *

27 мая истекал срок ультиматума. Это был самый обычный день. Не произошло ничего – абсолютно ничего, что могло бы значительно облегчить положение. Сомнения, связанные с намеченной конференцией министров иностранных дел, оказались вполне обоснованными. Я был разъярен, узнав, что западные державы без всякой необходимости согласились на сепаратное обсуждение берлинского вопроса и не выступили бескомпромиссно против стремления Советского Союза отделить Берлин от Федеративной Республики. Перед этим Бонн внушил западным министрам иностранных дел, что речь идет не о ГДР, а лишь «о так называемой ГДР» – глава Форин Оффис Селвин Ллойд превратил это в шутку и назвал министра иностранных дел ГДР, который так же, как Генрих фон Брентано, сидел за отдельным столом, не иначе как «так называемый мистер Больц». Федеральное правительство в жизненно важном вопросе связей Берлина с ФРГ и впрямь вело себя не слишком настойчиво. Так, например, председатель бундестага подвергся в Бонне, а не в других столицах западных государств, как это предполагалось, соответствующей обработке, с тем чтобы не назначать выборы нового федерального президента в Берлине. Аргументировалось это тем, что нельзя бросать вызов русским.

Хрущев отменил берлинский ультиматум во время визита в Соединенные Штаты в 1959 году после встречи с президентом Эйзенхауэром в Кэмп-Дэвиде. Однако тот, кто после этого рассчитывал на спокойствие и улучшение обстановки в Берлине, был большим мечтателем. Ибо после отмены ультиматума изменилась, возможно, форма, но не содержание советской политики. Тон оставался таким же резким, каким он был всегда. Многие были убеждены, что новая атака на Берлин – это лишь вопрос времени и подходящего случая. Однажды в мае 1960 года в представительство Берлина в Бонне явился министр обороны Штраус и изложил мне с глазу на глаз военную обстановку. Его вывод: «Берлин невозможно защитить». Мне следует понять, что Берлин становится для западной политики в целом и для Федеративной Республики в особенности несносным бременем. Нам надо совместно добиться «в какой-то мере приемлемого выравнивания фронтовой линии». Для того чтобы правильно понять стратегию Штрауса, которой я никогда, даже намеком, не воспользовался, нужно было знать следующее: американская сторона поставила перед ним вопрос о возможности использования бундесвера при реальном осложнении обстановки. До его сведения было доведено, что в случае развязывания боевых действий за пути доступа к Берлину не исключена возможность применения тактического атомного оружия. Порой бывает так, что тех, кто громче всех кричит, легче всего запугать.

В те суровые дни – в сообщениях прессы они выглядели еще суровее, чем в действительности, – я совершенно неожиданно получил воодушевившую меня поддержку. Женщина-врач, жившая в Берлине, привезла мне из Ламбарена зуб слона. Сопроводительная записка Альберта Швейцера гласила: «Я знаю, что бургомистр Берлина должен уметь показывать зубы».

* * *

Берлинский кризис, раздутый Хрущевым в 1958 году, кончился 13 августа 1961 года изоляцией «собственной» части города. Кремль понял, что по крайней мере в ближайшее время западную часть города ему не получить. Где бы я ни был, в том числе и во время предпринятого мной еще в начале 1959 года по заданию федерального правительства кругосветного путешествия, я всюду разъяснял, что берлинский кризис является не причиной, а следствием глобальных политических противоречий. Решающим выводом тех лет явилось понимание того, что Берлин лишь тогда сможет вздохнуть свободно, когда «холодная война» отступит на второй план, и с другой стороны – из Берлина нельзя перевернуть весь мир. От нас по-прежнему требовалась воля к самоутверждению, ведь стену в то время еще только собирались построить. В 1959 году я записал слова, ставшие девизом соглашения по Берлину 1971 года: «Берлин не аванс, а пробный камень разрядки».

Могло ли что-то измениться в проблеме берлинского кризиса, как и в проблеме воссоединения Германии, если бы состоялся серьезный и откровенный разговор между Конрадом Аденауэром и Никитой Хрущевым? Этот вопрос я должен, соблюдая соответствующую дистанцию, задать и самому себе. Ибо советский руководитель предложил в 1959-м и в 1963 году принять меня в Восточном Берлине, так же как он в 1962 году изъявил желание встретиться с Аденауэром.

Когда наметился визит Хрущева в Бонн, Аденауэр как раз ушел в отставку. Зять кремлевского руководителя Алексей Аджубей, в то время главный редактор газеты «Известия», в 1964 году приехал в Бонн. Я встречался с ним наедине и в окружении консервативно настроенных редакторов, пригласивших его. Казалось, ничто не препятствует визиту Хрущева в Бонн. Эрхард был готов с удовольствием его принять. Однако в октябре время правления кряжистого Никиты Сергеевича истекло.

Намерение нанести визит в Западную Германию было одним из звеньев в цепи событий, приведших к его свержению. Ошибки во внутренней и внешней политике, включая бряцание ядерным оружием во время кубинского кризиса, составили другие звенья. Последний толчок, очевидно, дали жалобы руководства ГДР на Аджубея и его сентенции по поводу воссоединения Германии.

ВСТРЕЧИ С БРЕЖНЕВЫМ

Как и многие не столь видные русские, Леонид Брежнев был склонен переоценивать немцев. С одной стороны, это, возможно, было связано с Марксом и Энгельсом, без которых Ленин в какой-то мере остался бы без имени. С другой стороны, – и это было важнее: ведь эти проклятые «фрицы» почти что взяли Москву, хотя они одновременно дрались с англичанами и американцами. Докуда же они дошли бы в следующий раз, если бы у них было американское оружие? А то, что они создали после 1945 года, – это тоже не мелочь!..

Нет сомнения в том, что руководство и народ были рядом, когда речь шла о преодолении тяжелого наследия Второй мировой войны. Брежнев сказал, что поворот к лучшему – не простое, нелегкое дело. Между нашими государствами и нашими народами стоит тяжелое прошлое. Двадцать миллионов человек потерял советский народ в развязанной Гитлером войне. Это прошлое не вычеркнуть из памяти людей. Многим миллионам немцев также пришлось сложить голову в этой войне. Память об этом жива. Может л и советский народ быть уверенным в том, что внешняя политика создаст новые основы взаимоотношений?

Он сказал это во второй половине дня 12 августа 1970 года. В Екатерининском зале Кремля он стоял позади меня, когда я вместе с Алексеем Косыгиным и обоими министрами иностранных дел подписывал Московский договор. Первоначально мое присутствие вообще не предусматривалось. Министр иностранных дел Шеель по инициативе советских партнеров по переговорам позвонил в Норвегию, где я проводил отпуск, и дал понять, что мне нужно приехать. Какая тяжелая дата! Какой весомый договор! Я и так не мог и не хотел уклоняться от бремени, которым этот договор должен стать для многих немцев. Нельзя было объявить несостоятельными итоги гитлеровской войны, но смягчить ее последствия было необходимо как с патриотической точки зрения, так и с точки зрения европейской ответственности. Своим землякам я сказал из Москвы, что договор не угрожает ничему и никому; он должен помочь расчистить путь вперед.

На следующий день – 13 августа – я должен был произнести речь по случаю годовщины возведения берлинской стены, однако мои любезные хозяева нашли отговорку, что с технической точки зрения будет трудно передать запись моего выступления в Бонн. В полной уверенности, что меня подслушивают, я громко и отчетливо разговаривал в здании посольства, дав им таким образом понять, что, если понадобится, я затребую из Бонна самолет, который доставит пленку с записью моей речи домой. Реакция последовала немедленно. Когда мы направлялись к Кремлевской стене для возложения венка, один высокопоставленный чиновник шепнул мне: «С передачей все будет в порядке». Мне выделили какого-то сутулого министра, который не спускал с меня глаз.

* * *

Первое впечатление, которое произвел на меня во второй половине августовского дня в своем мрачноватом кремлевском кабинете Брежнев, было утомительным. Да и как могло быть иначе, если тебе в течение почти двух часов зачитывают какой-то текст? За первым чтением после моих реплик последовало второе, а отреагировать на «второе выступление» у меня почти не осталось времени, хотя в нашем распоряжении имелось четыре часа. Перед тем как пригласить меня для беседы, Генеральный секретарь неожиданно для нашей стороны явился на церемонию подписания договора. Он пришел также на коктейль, но извинился, что не сможет быть на ужине, так как недавно выписался из больницы.

Пока его не начинало явно мучить ухудшившееся здоровье, коренастый Брежнев казался – если ему не нужно было читать по бумажке – здравствующим и даже непоседливым человеком. Ему доставляло огромное удовольствие слушать и рассказывать анекдоты. Он проявлял любопытство к руководителям других стран. «Вы ведь знакомы с Никсоном. Он действительно хочет мира?» Или в июне 1981 года по пути на аэродром он спросил: «Как мне расценивать Миттерана?» Однажды в Бонне появился человек, который должен был расспросить меня о Джиме Картере. Найти подход к Картеру «московитянам» было еще труднее, чем впоследствии понять Рональда Рейгана.

В репертуаре Брежнева имелись маленькие дешевые трюки: под конец нашей первой беседы в Кремле он вдруг сказал: «Надеюсь, вам известно, что в руководстве вашей партии у вас есть не только друзья». Однако, как ему написали на бумажке, на «Икса» (имелся в виду премьер-министр одной из земель, фамилию которого он не смог правильно произнести), добавил он, я могу положиться. Гибрид партаппарата с секретной службой подчас приносит странные плоды.

Но что меня во время той первой беседы буквально удручало, это его нежелание приводить хотя бы до некоторой степени серьезные аргументы, и его демонстративные ссылки на Сталина…

Во-первых, Брежнев действительно считал, что я могу поверить официальной, партийно-правительственной версии, согласно которой в Советском Союзе, как ни в какой другой стране мира, 99,99 процента людей устремляются к избирательным урнам, чтобы почти поголовно проголосовать за «кандидатов блока коммунистов и беспартийных». Даже более тонкий Косыгин, которому я сказал, что чувствую поддержку явного большинства моих сограждан, без всякого смущения ответил, что в Советском Союзе 99 процентов за договор. Тут же он стал иронизировать по поводу социал-демократов, о которых, например, в Скандинавии, никогда нельзя точно знать, входят ли они еще в правительство или уже снова в оппозиции.

Во-вторых, Брежнев с самого начала хотел мне разъяснить, что он не согласен с антисталинскими тезисами Хрущева. Сталин очень много сделал, говорил он, и, в конце концов, под его руководством страна выиграла войну – ему еще воздадут должное. Нет, Леонид Ильич не выдавал себя за реформатора. Но я не смог разглядеть в нем и революционера. Скорее это был консервативно настроенный управляющий огромной державы. Однако я не сомневался, что он был заинтересован в сохранении мира. Не сомневаюсь в этом и сейчас.

То, что Брежнев с большим удовольствием полностью отменил бы обсуждение страдавшего манией уничтожения людей Сталина, явилось одним из отрезвляющих впечатлений, полученных мною в Кремле. Между тем первого человека Советского Союза, каковым с 1964 по 1982 год был Брежнев, превратили в какое-то почти безликое существо. Наряду с кумовством и другими слабостями характера его обвиняют в тяжких политических грехах. Именно поэтому я счел нужным объяснить Михаилу Горбачеву, почему я не желаю в том, что касается серьезности наших совместных усилий, дезавуировать Брежнева. Такие американцы, как Генри Киссинджер, в своих оценках сотрудничества с русскими в прошлом пришли к такому же выводу. В личных беседах Брежнев не казался мне несимпатичным, хотя его избирательное восприятие действительности и связанная, очевидно, не только с этим, зависимость от шпаргалок производили немного неприятное впечатление. Но я не имел возможности выбирать себе визави или ждать Горбачева. Я и в 1970 году уже не думал, что меня примет гигант мысли или величина в смысле морали.

* * *

Официально в 1970 году я был гостем не Брежнева, а Косыгина, который как Председатель Совета Министров в тогдашней иерархии имел такой же ранг, как и Генеральный секретарь партии. Год спустя это изменилось, поскольку Генеральный секретарь стал и в вопросах внешней политики номером один. Сделав министра иностранных дел Андрея Громыко членом Политбюро, он крепче привязал его к себе…

Больше говорить в Москве о договоре не имело смысла. Косыгин, этот образованный ленинградский инженер с выражением легкого разочарования на лице, который много, но не очень успешно работал, говорил о «политическом акте, которому советское руководство и весь мир придают большое значение». Я возразил, что текст, конечно, важен, но гораздо важнее то, что из него получится. Косыгин намек понял. Утром после подписания и неизбежного официального обеда он сказал: «Лучше меньше шума, а больше успехов». Я заверил, что для меня содержимое бутылки важнее, чем ее этикетка. Он дал свой вариант темы, имея в виду намечавшуюся конференцию по безопасности в Европе: «Продолжительность заседания еще не признак того, что на нем достигнут прогресс». Впрочем, война больше не является средством политики, а центральная проблема разрядки в Европе заключается в отношениях между Советским Союзом и Федеративной Республикой Германии.

В своей речи на обеде Косыгин говорил о «памятном дне» в отношениях между нашими странами. Договор «продиктован самой жизнью», он отвечает долговременным интересам мира. В ответном слове я сказал: «Мне известно, что я нахожусь в стране, у которой особое понимание истории, – истории, которую никто не может отменить и никто не вправе отрицать. Так же верно и то, что ни один народ не может постоянно жить без чувства гордости: „История не должна превратиться в хомут, который будет постоянно удерживать нас в прошлом“. В некотором отношении я рассматриваю этот договор как заключительную черту и как новое начало, позволяющее обоим нашим государствам направить свои взоры вперед, в лучшее будущее. Этот договор должен освободить как вас, так и нас оттени и груза прошлого и как вам, так и нам дать шанс начать все сначала». (К имевшим принципиальное значение итогам переговоров о заключении договора относилось то, что в области отношений между Советским Союзом и Федеративной Республикой исчезла ссылка на статью Устава ООН о враждебных государствах.)

* * *

Путь к заключению договора, если считать исходным пунктом формирование нового федерального правительства, был короток. Предварительные переговоры в Москве я поручил вести моему испытанному сотруднику Эгону Бару, ставшему статс-секретарем в ведомстве канцлера. Из-за этого посол почувствовал себя ущемленным. В остальном также существовали как доброжелатели, так и завистники, которые точно знали, каким образом все можно было сделать гораздо лучше, не попадая в цейтнот, как это якобы случилось с нами. В действительности шла борьба за каждую статью договора, оттачивалась каждая формулировка. Громыко, которого я посетил незадолго до его отставки с поста президента (он занял его в начале эры Горбачева), даже восемнадцать лет спустя мог точно вспомнить каждый из тех 55 часов, которые у него в феврале, марте и мае 1970 года заняли беседы с Баром. В своих мемуарах Андрей Громыко воздвиг мне небольшой памятник и подчеркнул большую роль, которую я «лично» сыграл при разработке договора.

В Бонне результаты переговоров Бара получили одобрение, а ведение заключительных переговоров взял на себя министр иностранных дел. Они привели к некоторым изменениям, которые должны были дополнительно защитить договор и относящиеся к нему документы как от вечно сомневающихся, так и от серьезных критиков.

В Москве, в нескольких километрах от аэродрома, на котором я приземлился 11 августа 1970 года с опозданием, так как перед вылетом неизвестный сообщил, что в самолете спрятана бомба (поэтому после приземления я сказал: «Мы прилетели поздно, но все же прилетели»), стоит памятник, обозначающий место, где в 1941 году немецкие танки вынуждены были повернуть назад. Однако травма от смертельной угрозы имела более глубокие корни. По пути с аэродрома в резиденцию Косыгин остановил машину на Ленинских горах и подвел меня к тому месту, с которого Наполеон бросил последний взгляд на горящую Москву. Это был еще один эпизод разбуженной истории.

С чем я был не согласен с Брежневым, так это с его воспоминаниями о дне нападения на Советский Союз в июне 1941 года. Ведь между русскими и немцами, говорил он, существовали договор и хорошие экономические отношения. Он сам видел, как к западной границе шел нагруженный пшеницей товарный поезд, когда «люфтваффе» начала бомбежку. Как секретарь Днепропетровского обкома партии он в первый же день войны получил задание остановить поезда, направлявшиеся в Германию.

Об этом он хотел напомнить только для того, чтобы показать, какие положительные чувства испытывал советский народ и как доверчиво было руководство. Газеты были полны фотографий о сотрудничестве с немцами. Он также сослался на хорошее сотрудничество с немецкими фирмами в далекие времена и в период между мировыми войнами. Немало его коллег обучались на таких фирмах, как Крупп и Маннесманн. И вдруг такое вероломство, которое просто трудно было ожидать от порядочного партнера!

Затем последовали фронтовые воспоминания с мелодраматическими призывами к «товарищам с той стороны». Такой способ пробуждения сентиментальных чувств не столько удивил меня, сколько испугал. Когда люди обмениваются воспоминаниями о войне, фальшь и правда находятся всегда рядом. Весной 1973 года во время ужина, который я дал в честь Брежнева в его боннской резиденции на Венусберге, Гельмут Шмидт обрисовал двойственные чувства молодого офицера на Восточном фронте. Тогда он не мог себе представить, что после этой ужасной войны появится хоть какой-то шанс на то, что первый по статусу человек Советского Союза будет разговаривать с немцами. Брежнев ответил очень эмоциональным тостом. У принимавших меня русских точно также накатывались слезы, когда я во время застольной речи зачитал выдержку из письма, которое один не вернувшийся с фронта немецкий солдат после нападения на Советский Союз написал своим родителям.

* * *

Весной 1973 года Брежнев подхватил формулу Никсона о том, что эра конфронтации должна перерасти в эру переговоров. Я мог исходить из этого так же, как и из того, что Генеральный секретарь в июне того же года в одной из своих речей сказал о коммунистах и социал-демократах: не затушевывая ничего принципиального, конкретно рассматривать то, что можно сделать для мира и в интересах народов.

Когда дело касалось военных элементов политики мира, Брежнев всегда выражался довольно неопределенно. Во время нашей первой беседы он, видимо вполне серьезно, заявил буквально следующее: ограничение вооружений не является «кардинальной темой». Советский Союз и он лично выступают за полное разоружение. Он даже намеком не откликнулся на сигнал из Рейкьявика, то есть на разработанные нами в рамках НАТО представления, включавшие в себя пропорциональное сокращение войск.

В 1971 году в Крыму я тщетно пытался убедить его в необходимости серьезных переговоров о взаимном сокращении войск и вооружений. Причем об уравновешенном сокращении, что означало: глобальное равновесие не должно быть поставлено под вопрос. Однако Брежнев меня не понял, впрочем, так же, как и в 1973 году в Бонне. В Москве ему наверняка никто не говорил о проблеме военного неравновесия в Европе. А также о том, что нужно различать две сферы, по которым впоследствии велись переговоры частично в Хельсинки, а частично во время их продолжения в Вене: с одной стороны, сотрудничество и укрепление доверия, а с другой – сокращение войск.

Я и позднее никогда не замечал, чтобы Брежнев, если речь заходила о конкретных вещах, мог бы потребовать от военного руководства каких-то новых идей. Особенно ясно это проявилось в вопросе о ракетном оружии. Но даже когда я однажды завел разговор о форсировании морских вооружений, меня удивила его радостная реакция: американцы нас намного опередили, «но теперь не так уже намного. Мы теперь каждую неделю „лепим“ по одной подводной лодке». При этом он делал движения руками так, как это бывает у детей при «игре в куличики». Характерным для эры Брежнева являлось то, что, несмотря на политическую разрядку, СССР продолжал усиленно вооружаться и постоянно «модернизироваться». Разумеется, НАТО в те годы тоже не становился слабее, а соответствующая американская служба вынуждена была признать, что ее оценка роста оборонного бюджета СССР наполовину преувеличена.

В своем прагматизме в военных делах Брежнев и Хрущев недалеко ушли друг от друга. Последний заявил во время кубинского кризиса: «В Советском Союзе ракеты изготовляются, как сосиски в сосисочном автомате». На приеме по случаю нового, 1960 года он после обильного потребления водки сообщил «по секрету» западным послам: для Франции и Англии готово по 50 ракет, а для Федеративной Республики – 30 пронумерованных экземпляров. Но когда жена французского посла спросила, сколько ракет предназначено для США, жизнерадостный Никита ответил, что это военная тайна.

* * *

В приписываемых Хрущеву воспоминаниях изложена полемика с теми военными руководителями, которые «в речах и мемуарах пытаются обелить Сталина и вновь поставить „отца народов“ на пьедестал». Брежнев, как уже сказано, рассматривал это под другим углом зрения, но общим для них обоих являлась ужасающая идеологическая узость мышления. Кстати, после нескольких лет гласности высший генералитет заявил протест против того, что на него пытаются переложить ответственность за то, в чем он не виноват: не военное, а политическое руководство на Рождество 1979 года выступило за вторжение в Афганистан. Во времена правления Горбачева наконец-то стало возможным, чтобы люди, отвечающие за внешнюю и за военную политику, подвергли критике курс, который в семидесятые и в начале восьмидесятых годов односторонне ориентировался на военное равновесие сил и пропагандистские успехи…

К вопросу о связях Федеративной Республики с Западом Брежнев подходил с реалистических позиций. Никто не собирается, говорил он, отделять нас от союзников, так же как и нет планов, чтобы наши будущие отношения с Советским Союзом развивались за счет отношений с другими странами. Брежнев заявлял это столь радостным тоном, что это могло бы внушить недоверие, если бы я и так его не испытывал: «У нас не было и нет никаких коварных замыслов, и я думаю, что это является важным фактором». Косыгин также подчеркивал, что никто не собирается посредством договора изолировать нас от наших западных союзников: «У нас нет подобных намерений, да они тоже были бы нереалистичны». Против этого нельзя было возразить.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю