355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Геннадий Гор » Картины » Текст книги (страница 4)
Картины
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 19:10

Текст книги "Картины"


Автор книги: Геннадий Гор



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 4 страниц)

Край создавал пейзажи и то показывал их, то убирал. И только одна из гор, вокруг которой обегала, все время возвращаясь, Тымь, то уходила, то появлялась совсем близко, словно опровергая зрительные законы расстояния.

Мы ночевали на берегу, и, когда костер потух, я проснулся и увидел на поляне при свете луны медведя, чуть не приняв его за купца, пробравшегося из прошлого в мой сон. Но я не спал, и передо мной был не купец, надевший медвежью доху, а вежливый сахалинский медведь, хорошо воспитанный хозяин здешнего леса. Он смотрел на меня и на моих спавших спутников, по-видимому еще не зная, как ему поступить – вернуться ли в лесную чащу, пославшую его сюда, или подойти к нам и познакомиться.

А потом приплыл плот, связанный из театральных, взятых напрокат бревен, и причалил к набережной Мойки. В зале появился поэт в длинных шерстяных чулках, приплывший на театральном плоту не то из прошлого, не то из будущего, и стал читать:

Помним дом. На крыше пламя,

В окнах красная заря.

Из дверей выходит няня

Сказка длинная моя...

Сказка длинная моя...

Это был посланец сказок Даниил Хармс. А когда он читал стихи, рядом с ним, возле столика, появлялись ручьи, русалки, клены и отражались в зеркале вместе с пальто и галошами слушателей.

А потом вошел Гоголь, сел скромно у окна под своим портретом. Но это было уже не наяву, а во сне, снившемся мне в студенческом общежитии, в окно которого заглядывала Луна, так много знавшая о Земле.

Но не сон, а действительность может бесконечно растянуть минуты и дать почувствовать, как выглядит небытие.

Гидросамолет, на котором я летел, спланировал на беспокойные воды Амура, когда из-за какой-то неполадки остановился в воздухе мотор.

Огромная река все продолжала и продолжала свою игру, кидая самолет с боку на бок, а летчик спорил со штурманом, выясняя, кто во всем виноват. Виноват был не кто иной, как случай, спокойно чего-то выжидавший и знавший, что его не привлекут к ответственности.

Часы шли у меня на руке, и время, которому некуда было спешить, было явно в заговоре с коварным случаем.

Радио бездействовало. А там, где полагается, возможно, уже знали, что мы болтаемся на воде между Комсомольском и Нижней Тамбовкой.

Но длиннобородые рыбаки все-таки увидели нас с берега и приплыли на огромных библейских лодках, чтобы посрамить случай и оставить на этот раз его в дураках.

А когда мы вылетели из Николаевска-на-Амуре в Оху, мы опять попали в беду: гидросамолет со всех сторон облепил туман как раз в том месте, где спрятались скалы, и мир стал большим, неуютным и очевидным, все время напоминая нам, что может не хватить горючего, а на скалы не сядешь.

Панкову удалось повсюду носить с собой свой край.

Пытаюсь и я унести с собой край, на этот раз не Сахалин, а Горный Алтай.

Стадо мохнатых яков пасется в долине. Его гонят конные пастухи по Чуйскому тракту из Монголии в Бийск.

А затем пересечет дорогу Катунь, и на ее берегу встретятся ночь и день, и машина, вынырнув из темного лиственничного леса, нырнет в березовую рощу, где остановились удивленные яки, думая, что они видят сон.

Иногда и мне кажется, что я заблудился в чужих прекрасных снах, – в снах, которые снятся синим рекам и маралам в Шебалинском оленесовхозе, где на много километров тянется лес, одетый в высокую изгородь, через которую не может перескочить олень.

Я видел, как варят только что спиленные маральи рога, наполненные кровью, молодостью, яростью жизни.

А потом я видел все это на картинах алтайского художника Чевалкова, сумевшего одеть озера и реки в рамы и, не расплескав, повесить их на стене.

Вот так писал свои стихи Хлебников, превращая деревья и ветви в слова и снова возвращая их соскучившемуся по деревьям небу.

Мир кажется таким, словно я смотрю на него сквозь ветровое стекло бегущей машины, сквозь ветровое стекло и синюю прозрачную воду Катуни.

Желтая гора, а на ней синий як, вдруг превратившийся в камень.

Хлебников писал: "Как мчится и торопится скороход с зашитым в поле письмом – хранила река в голубых волнах письмо к Волге, написанное Севером".

Константин Панков прочел все письма, написанные Севером и хранящиеся в водах озер и рек, а потом перевел их на язык линий и красок. А теперь мы стоим возле его картин и читаем эти письма, написанные лесами, и погружаемся в утреннюю свежесть и в глубину вдруг заговоривших с нами веков.

Хлебников писал: "Есть слова, которыми можно видеть, слова-глаза, и слова-руки, которыми можно делать".

Как Хлебников убирал перегородку между словом и делом и превращал слова в "глаза" и "руки", так Константин Панков снимал границу между картиной и своим краем, превращая холст в край, а край в картину, заставляя писать себя небо и реку. И так возникало не то, что принято называть "пейзаж", а возникал портрет леса, горы или озера, или еще точнее – "автопортрет", потому что картины писал сам край, заняв глаза и руки у бывшего ненецкого охотника, ставшего студентом и художником.

Это убеждение возникло у меня сразу, как я только увидел панно и картины Панкова, и я годами размышлял: как согласовать это фантастическое и сказочное предположение с логикой, со здравым смыслом?

А потом мне на помощь пришли поэмы Хлебникова с его синтетическим мышлением, и я подумал, что здравому смыслу придется перед Хлебниковым отступить, как он однажды уже отступил перед Эйнштейном, и примириться с тем, что ненец Панков был полномочным представителем самой природы, как Гомер и древние сказочники, еще не отделившие себя от деревьев, скал и перекликающихся женскими голосами горных вод.

Где-то жила Поликсена, затерявшись в пространстве большого города. Случай, по-видимому, покровительствовал ей и, вопреки теории вероятности, все откладывал и откладывал нашу нечаянную встречу на улице или в трамвае.

Память еще хранила номер ее телефона, и сколько раз я, услышав вопрошающий голос невидимой телефонистки, испуганно вешал трубку и отходил от телефона.

Возможность преодоления разделявшего меня и Поликсену расстояния, возможность услышать и вновь потерять ее голос, возможность... Возможность так и осталась возможностью, пока время и возраст не похоронили надежду.

За вход в рай брали всего двадцать копеек. Раем я называл те залы Русского музея, где висели картины художников XX века.

Вот Петров-Водкин, вот Павел Кузнецов, вот Сарьян и ранний Кончаловский.

Петров-Водкин – это древнерусский мастер, каким-то чудом попавший в будущее. Духовность и поэтичность "Слова о полку Игореве" он переносит в современность, раскрывая строгую красоту лиц, мудрость матерей и вечную юность вещей и просторов своей Родины.

Я стою возле картин, где мир и мысль сливаются, одетые в рамы, где каждая вещь становится откровенной, как душа художника, просвечивающая через краски.

Залы XX века русской живописи – это заповедник мысли и духа, где поколения вечно будут перекликаться с поколениями с того берега и с другого, между которыми течет река жизни, непрерывно удаляясь и приближаясь, словно близь и даль это одно и то же.

И все же близь и даль не одно и то же, хотя Университетская набережная пытается это опровергнуть.

На набережной туман, и выглядит она так, словно ждет, когда к ней причалит парусный корабль Александра Грина.

Грин растворил в своей мечте не только сошедшую со старинной гравюры Феодосию, но и ленинградские улицы с огнями театральных фонарей в густом тумане, с домами, где в открытые окна слышатся звуки фортепьяно, а по клавишам бегают быстрые пальцы Моцарта, покинувшего свой изящный век и приехавшего на гастроли в Ленинградскую филармонию. На пахнущих морями, расстояниями и клеем афишах имена: Моцарт, Альбан Берг, Стравинский.

Припоминаются сказочно-пряные ритмы "Петрушки", где нарядные краски притворяются звуками. Вот музыка, превратившаяся сначала в живопись и снова возвратившаяся в мир магических звуков, заколдовав цвета, краски, жизнь и расколдовав боль, смешав ее с веселой пляской.

Велимир Хлебников писал: "Я тоже веду войну, только не за пространство, а за время. Я сижу в окопе и отымаю у прошлого клочок времени".

Человеческая речь, слово, а тем более художественная литература – это и есть способ "отнять у прошлого клочок времени". Каждое слово заряжено энергией времени, спрятанного, как спрятаны в кусочке каменного угля солнечные лучи, обогревавшие землю несколько сот миллионов лет тому назад.

Мы употребляем слова, созданные еще во времена Дмитрия Донского или Владимира Мономаха, и, беседуя со своими современниками, забываем о том, что одновременно перекликаемся с далекими поколениями прошлого и будущего.

Язык дает человеку возможность жить одновременно в разных эпохах, а книги – в разных странах. Вот я раскрываю "Евгения Онегина", и Пушкин тут и снова создает тот особый мир, словно он никогда не исчезал.

Реки и озера хранят письма, написанные лесами и рощами, и только немногим поэтам удается прочесть эти письма и перевести их на язык человеческих чувств.

Таким переводчиком был Николай Заболоцкий.

Вода, как матушка, поет,

Когда на нас тихонько льет.

Природа в стройном сарафане,

Главою в солнце упершись,

Весь день играет на органе.

Мы называем это: жизнь.

Мы называем это: дождь.

По лужам шлепанье малюток,

И шум лесов, и пляска рощ,

И в роще хохот незабудок.

Каждый почтальон тоже в своем роде поэт. Он несет в своей сумке сгущенное и спрессованное пространства и служит самой благородной из всех человеческих страстей – страсти общения с себе подобными.

Когда я отмыкаю ящик для газет и писем, желание невозможного вдруг охватывает меня, словно среди повесток и обычных открыток от родственников и знакомых лежит письмо, которое написал лес моего детства или полузабытая река, стоя на берегу которой я когда-то ловил окуней и хариусов.

И это письмо пришло. Его написало прошлое, мое детство. И прежде чем найти меня, это письмо долго хранилось в памяти, как в синих волнах реки, описанной Хлебниковым или Заболоцким в своих поэмах.

О чем писали мне лес и река? Все о том же. О бессонных водах Байкала, где пароход остановился возле устья Баргузина. О том, как Куйтунская степь разговаривает одновременно с всадником и конем на языке своего дивного молчания. О том, как, фыркая, прячется от мошкары в воде сохатый и стая рыжих летних белок, подняв хвосты, чтобы их не замочить, переплывает реку.

Олень плывет, выйдя из лиственничного леса и войдя в картину Панкова, где предусмотрительный художник уже убрал перегородку, отделяющую искусство от живой, готовой войти в контакт с нами природой.

Вот и мне хочется убрать стену между предметом и словом и почувствовать свое прошлое трепетным и живым, словно произошло чудо и олень моего детства вместе с берегом и небом вошел в картину или повесть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю