355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Геннадий Гор » Корова » Текст книги (страница 2)
Корова
  • Текст добавлен: 6 мая 2017, 08:00

Текст книги "Корова"


Автор книги: Геннадий Гор



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)

Они смотрят на нее и видят: она смеется. Ну конечно, они ее плохо знают. Недостатки только способны усилить ее энергию, усилить ее желание работать.

– Какие мы остолопы. Ну конечно, она останется.

И они снова идут на огород, но уже не затем, чтобы открывать недостатки, а так, повеселиться, посмеяться над изображением кулака. Катерина видит своего мужа – он стоит перед чучелом и хохочет.

Они стоят и смеются, а над ними огромное чучело кулака – Петухов, увеличенный в три раза, и руки, приделанные позади к спине, руки в виде крыльев ветряной мельницы машут, как руки Петухова.

– Вот и хорошо, – говорит Катерина. – Есть недостатки. А я опасалась, что у вас гладко, как на бумаге. И мне нечего будет делать. Недостатки – это не так плохо, если их можно исправить.

– Конечно, – отвечает муж, – но еще лучше, если их нет.

– Вот и хорошо, – подтверждают Чашкин и Коньков.

Вот и хорошо.

Глава третья

Каждый колхоз имеет свою историю. Как организовался вот этот колхоз, должен знать каждый читатель. Но автор сидит (я сижу) сложа руки, потому что автор (потому что я) – мы не знаем истории этого колхоза. Нас в то время здесь не было. А передавать с чужих слов – лучше совсем не передавать. И я сижу сложа руки.

Но читатель не способен прощать автора. Автор должен знать все, иначе он не автор. И читатель требует, в противном случае он возвратит книгу в библиотеку непрочитанной и выругает автора (выругает меня).

– Но постойте, постойте, товарищ, я, кажется, нашел выход. И вот он. Мы – я и вы, читатель и писатель – мы попросим товарища Молодцева описать возникновение колхоза. – И чтобы не откладывать в долгий ящик, мы подходим к нему и просим. Но товарищ Молодцев отказывается. У него и без того много дела, кроме того, это ему не по плечу, он не писатель. Так отказывается он. Но от нас не так–то легко отделаться. Мы настаиваем, упрашиваем и в конце концов просто пристаем.

– Без этой главы пропадет весь роман, – говорим мы, – и колхоз не будет описан. – И товарищ Молодцев сдается, он соглашается.

– Мне нужно писать письмо приятелям, – говорит он, – используйте это письмо.

И вот я передаю ему свое перо. Он берет мое перо. И пишет.

Как всегда, он делает два дела одновременно.

Он пишет письмо. Но это письмо, кроме того, и глава моего романа. «Забыли ли вы, как мы брали Омск и Колчак удирал с быстротою колес своего поезда? – пишет он. – Теперь, как вам известно, я в деревне», – и зачеркивает написанное. «В этой деревне, – пишет он снова, – не было ничего. То есть в этой деревне были кулаки, середняки, бедняки, но не было колхоза».

Я слежу за его пером, как за своим пером. Я стою за его спиной. Я жду. Вот он повернется ко мне, ища моей поддержки. И я скажу: «Здорово! Здорово! Так начать мог только я». Но он не обращает внимания на меня, точно меня не было, как не было еще этого колхоза. И он пишет дальше:

«Кулаки, середняки, бедняки и кулачки, середнячки, беднячки. В этой деревне всегда славились женщины, бабы энергичные, как женщины Гоголя, девушки не девушки, а костры, старухи не старухи, пожары! И в городе учли это обстоятельство, послали докладчика сделать женщинам доклад. Сагитировать женщин – значит уже организовать колхоз, потому что женщины сагитируют мужчин быстрее самого лучшего оратора. Послали оратора. И вот он приехал, держа портфель таким образом, что женщины увидели только портфель. Он начал, по всей вероятности, с международного положения, он начал в большой черной комнате, наполовину кухне, наполовину зале, представлявшей собой наполовину конференц–зал, наполовину ни то ни се.

Комната, наполовину кухня, наполовину спальня, была переполнена. Все женщины всех возрастов, не исключая девочек–пионерок всей деревни, собрались здесь. Старухи, сморщенные, как их лица, старухи и старушки в черном слушали всем своим сморщенным телом, сморщенными платками и платьями. И посреди старух сидели разноцветные женщины, энергичные бабы, решительные и готовые на все. Оратор говорил, сопровождая свою речь цифрами и движением руки. Но цифры были излишни, так же, как и движения его руки. Женщинам нужна была чистая речь, не загрязненная арифметикой, речь чистая и стремительная, как лозунг. Потому что женщины были в повышенном настроении. Они верили, не хотели никаких доказательств. Докладчик говорил наполовину о международном положении, наполовину так, вообще, и женщины слушали внимательно и шушукались между собой, потому что деревенские женщины, эти энергичные существа, не умеют слушать пассивно. Они слушают активно не только ушами, но глазами, руками, всем своим существом и, конечно, языком. Они шушукались между собой, то есть делились впечатлениями: «А Пилсудский–то, Пилсудский, он хуже нашего Петухова». И слушали, слушали. Но вот оратор подошел к основной теме. Он говорил о колхозе таким голосом и сопровождал свои слова такиим жестами, как говорят только о мировой революции. И он попал в точку. Кто знает деревенских женщин, тот ошибается, потому что он не знает их. Никто не знает деревенских баб. Потому что все уверены, что для бабы важно хозяйство, вот это молоко этой коровы, свиньи, телята, горшки и выгода, остальное для нее не существенно. Для этих женщин, для этих девушек и даже для этих старух задача пролетарского государства была в эти минуты важнее всего, потому что они хотели быть героями, и они были героями, вот эти бабы, вот эти девки и вот эти старухи. В эту минуту для них было выгодно только то, что выгодно революции. Они хотели быть настоящими революционерками, они могли быть ими, они уже почти ими были, стоило только оратору… Но об этом после…

Они слушали оратора, перешептываясь между собой, это было доказательством того, что они слушали с интересом, они слушали с энтузиазмом. Но оратор думал противное, потому что он плохо знал деревенских женщин. «Им не нравятся мои трескучие фразы, – подумал он, – нужно говорить конкретнее». И он стал говорить конкретнее. Он уже не говорил о задачах революции, о строительстве социализма в одной стране, о том, что вот от этих женщин зависит это строительство, и он стал говорить о выгоде. О выгоде коллективного хозяйства перед индивидуальным (единоличным), о количестве молока, которое будут давать улучшенные породы скота, о количестве и качестве масла, о том, что колхозы выгоднее всего женщинам, потому что там будут ясли, женщины будут избавлены от детей (избавлены!). Только там женщины уподобятся мужчинам, короче говоря, только в колхозе будет устранено в полном смысле биологическое (?) и общественное неравенство. И опять о выгоде, о масле, о свиньях, об общей кухне.

– Даже суп, – заявил оратор, – который вы будете варить в колхозе, будет вкуснее вашего индивидуального супа. – Он заявил это, очевидно, желая вызвать реакцию смеха. Но никто не засмеялся, никто не улыбнулся, никто не пошевелился. Теперь все слушали молча. «Как зачарованные», – подумал оратор. Но он ошибался. Просто–напросто конец доклада понравился им гораздо меньше, чем начало, и бабы слушали его без особого энтузиазма и не перешептываясь.

– Да здравствует коллективное хозяйство, колхоз! – закончил оратор, довольный собой и своим докладом.

И гром аплодисментов, который последовал за его последними словами, подтвердил его мысль, что дело начато хорошо. Бабы вступят в колхоз.

Ему хлопали сморщенные старушечьи ладони рядом с потрескавшимися от работы ладонями пожилых женщин, рядом с румяными руками девушек и молодух.

И оратор, я не помню его фамилию и потому называю просто оратор, товарищ оратор спросил у собравшихся, будут ли к нему вопросы. Сначала вопросов не было.

«Это плохо», – подумал оратор и сказал:

– Это плохо!

«Какой доклад без вопросов, – подумал он, – такой доклад не доклад».

– Такой доклад не доклад, – сказал он.

И вот несколько женщин, несколько молодух несколькими голосами спросили его хором:

– Есть ли у вас жена? – спросили они его.

Есть ли у него жена?

И оратор остался довольным заданным вопросом.

«Такие вопросы, – подумал он, – создают семейный характер в аудитории и потому содействуют сближению, связывают оратора с массой».

И он ответил:

– Есть.

Тогда бабы пошушукались между собой и спросили:

– А она вступит к нам в колхоз?

Оратор не обратил внимания, что этим вопросом бабы как бы давали свое согласие на организацию колхоза, он увидел только то, что бабы заинтересовались его персоной и спрашивают о жене, чтобы узнать о нем. Неудобно же спрашивать прямо о нем.

И он ответил гордо, выпятив портфель и живот:

– Моя жена не нуждается, – гордо ответил он, – я зарабатываю столько, чтобы ее прокормить.

Дурак!

Одной фразой было уничтожено все. Двумя–тремя словами был зачеркнут целый колхоз.

Все женщины, старухи, молодайки, девки, вскочили с места, как одна старуха, как одна молодайка, как одна девка. Все как одна. Над ними издевались. Насмеялись над лучшими их желаниями.

– Так значит, колхоз – это богадельня, – сказали они всем собранием, голосами всех, – значит, наши мужья и наши отцы не в состоянии прокормить нас.

– Вон, – сказали они затем и показали оратору на дверь. И оратор не заставил себя долго просить, схватив портфель, он был таков.

– Хорошо, что убрался, – сказали женщины, сказали старухи, сказали молодайки, сказали девки, – не то мы бы показали ему богадельню. Это нас–то в богадельню. Мы бы ему показали.

И вот результаты. Ни одна женщина не хотела и слушать о колхозе.

– Мы сами в состоянии прокормить себя, – говорили они, – если даже наши мужья будут не в состоянии прокормить нас.

Я делал все, что мог. Но записались одни мужчины. Я записал в колхоз свою сестру. Она приехала из города, она вышла на работу. И она шла – одна – среди сотен мужчин. Кроме нее, не было ни одной женщины. Немного позже вступили четыре девушки, четыре комсомолки, но никто не последовал их примеру. Даже жены батраков, даже жены партийцев ни за что не хотели идти к нам. Ни уговоры, ни обещания, ни прямая экономическая выгода, ничто не в состоянии было сагитировать их, чтобы они вступали в колхоз. Тем мужьям, партийцам и батракам, которые уговаривали своих жен, жены отвечали, что разойдутся с ними, но ни за что не вступят в колхоз. И многие расходились. Это было невиданное проявление небывалого самолюбия, оскорбленного самолюбия десятков и сотен, организованного самолюбия угнетенных и попрекаемых веками, это был поток самолюбия и энтузиазм сопротивления. Это было последствием одной неосторожной фразы, одной глупой фразы, сказанной неосторожным представителем города – им, женщинам деревни. Это было доказательством того, что слово, одно слово или несколько слов, фраза, сказанная неизвестным оратором, фраза обыкновенного человека, одна фраза сделала больше, чем усилия десятков кулаков, чем старания сотен колхозников, чем наши трудности и наши победы.

Одна фраза! Одного человека!

И наш колхоз в продолжение двух месяцев представлял собой два фронта. На одном фронте полная победа, на другом фронте полное поражение. На фронте полей, запаханных и засеянных, была победа. На фронте животноводства – полное поражение. Мужчины доказали, что они еще не умеют управлять коровами и курицами, доить коров и создать курицам такую обстановку, а может быть, и такое настроение, чтобы они несли яйца.

Ни яиц, ни масла. Впрочем, и яйца, и масло, но в таком мизерном количестве, что справедливее будет сказать: ни яиц, ни масла. С мужчинами в колхоз вступало мужское хозяйство – орудия труда, лошади, женское же хозяйство – коровы, свиньи, курицы – по большей части оставалось с женщинами. Нам пришлось покупать коров и куриц, затратить те деньги, которые были предназначены на покупку машин. И воевать с женщинами. Это была подлинная война мужчин и женщин, война, выгоду от которой получали только кулаки, как капиталисты от войны империалистической. И некоторые мужья – можете себе представить, до чего доходило дело, – ночью, как воры, тайком пробирались в свои дворы и воровали у своих жен своих коров и своих куриц. Впоследствии, когда мы, совет колхоза, узнали про это, мы повели с этим решительную борьбу. Но прежде, как это водится, узнали кулаки. Они в глаза и за глаза называли нас ворами и показывали на нас пальцами.

Так и продолжалось два месяца, пока… пока одна молодая женщина, жена одного батрака, не вступила к нам в колхоз. Фамилия этого товарища – Оседлова. Но подождите, нужно по порядку. Наши пионеры приписывают причину ее вступления себе: они говорят, что это им удалось ее сагитировать. Муж этого товарища, муж, чуть ли не насильно приведенный ею в колхоз (он находился в полной зависимости и кабале у кулаков), этот муж говорит, что она вступила, чтобы отомстить кулакам (дети кулаков убили ее единственную корову). Но сама она говорит, что вступила потому, что хотела вступить. Это единственная классово–сознательная женщина нашей деревни. «Она вступила, потому что хотела вступить». Вступила наперекор всем.

«Я вступила для того, чтобы бороться с кулаками» – так она просила написать в заявлении, она, эта неграмотная женщина.

И вот наши курицы стали нести яйца, наши коровы стали давать больше молока, наше масло можно было везти в город. Эта женщина, казалось, заменила в нашем хозяйстве всех отсутствующих женщин.

И вот мы увидели, как поворачивается наше хозяйство, наши коровы и овцы, наши свиньи и гуси, наши огороды и сады, так поворачивается трактор, управляемый уверенной рукой тракториста. Она изменила наше хозяйство. В каких–нибудь три недели!

Она выучилась грамоте, вступила в партию, организовала кружки. Но главное, главное, она не забывала, зачем она пришла к нам. «Чтобы помочь ликвидировать кулака как класс». И прежде всего помочь нам вовлечь женщин. «Женщины не идут за нами, – рассуждала она, – следовательно, они идут за кулаком».

– Разъяснить это женам бедняков и батраков, – говорила она, – это сделать больше, чем наполовину дела. Тогда уже нетрудно будет вовлечь их в колхоз. А за ними уже придут и жены середняков. Нужно только взяться за дело.

И она взялась за дело. Она приступила к делу так, как нам давно следовало приступить, но что мы не догадались сделать. Она собрала жен батраков, бедняков и красноармейцев. Она сделала им доклад не о колхозе прямо, а о колхозе косвенно, она говорила о кулаках, какими средствами кулаки борются с колхозниками (убийства бедняков, поджоги, ложные слухи). Она показала им кулацкое оружие и перечислила факты, случившиеся в окрестных деревнях и в нашей деревне. Она довела их до того, что жены бедняков, батраков и красноармейцев подняли свои худые руки, готовые пойти в классовый бой. Теперь уже можно было говорить о главном. Но она не говорила. Она только вскользь заметила, что вся борьба, все сопротивление кулаков направлено на колхоз. Затем опять ни слова о колхозе. Только о кулаках: кулаки, кулаки, кулаки. И наконец заключение, смелое, как удар:

– Вы помогаете кулаку, бойкотируя колхоз.

И вот результаты: все присутствующие женщины, как одна, записались в колхоз. Неумевшие писать ставили крестики. Так был нанесен сокрушительный удар кулакам.

О себе не пишу: некогда.

Молодцев».

Глава четвертая

Он передает мне свое перо, вы слышите, он передает перо. Но то перо теперь не только мое и не только его, то перо наше. И я пишу нашим пером, общим пером, и замечаю, как меняется мой стиль. Я пишу уже не так, как в предыдущих главах, и мне становится ясно: я пишу под Молодцева.

Он под меня, я под него, взаимное влияние, взаимная радость. И я радуюсь, что я пишу нашим пером, и уже не мой, а наш роман, нашим стилем.

Одно перо, одна бумага, одни мысли, один роман.

И наша дружба растет, не только на бумаге, но и в действительности: он, думаю я, поможет мне написать этот роман. И я пишу так же, как писал бы он. Я пишу, как он косит. Так же размашисто, так же уверенно и так же весело.

Я пишу!

И колхоз, наш колхоз, под моим пером, под нашим пером, приобретает понемногу живые формы. И вот он уже не действительность, описанная на бумаге, а сама действительность. И я уже вижу этот колхоз, как этот стол, как это перо, как эти слова. Но я не только читаю его, а вижу своими глазами, слышу своими ушами, ощупываю своими руками. Вот я ощущаю теплую кожу, живую шерсть вот этих быков. Я вижу, как они дышат. И пар окутывает меня, то пар навоза и животных.

Я нагнулся посмотреть у коровы вымя, и корова провела по моему лицу хвостом, как кистью. И я иду с запахом на лице, с лицом, запачканным калом, мимо этих коров навстречу этим бабам. Они идут с подойниками и руками, доить, и смеются надо мной смехом, похожим на молоко, они смеются молоком и щеками.

Я вижу Катерину Оседлову – энергичную женщину, главного мастера коровьего и птичьего цеха, управляющую всем ходящим на четырех ногах (за исключением лошадей!), всем летающим и всем плавающим.

– Одним словом, командарм армии, всего морского и всего воздушного флота, – приветствую я ее.

Она смеется, но кажется, что смеются у нее одни руки, веселые руки, умеющие смеяться и работать.

– Вот теперь ваш колхоз, – говорю я ей, – как колхоз. Уже не мужской монастырь. И мужчины, и женщины, и поля, и птицы – колхоз всем колхозам.

– Теперь комплименты не в моде, – смеется она и продолжает деловым тоном: – А колхоз наш еще не колхоз, а недалеко ушел от хозяйства единоличника. Еще много нам нужно сделать, чтобы превратить его в настоящий колхоз.

И вдруг она хохочет, смеется уже не руками, а лицом, хохочет всем телом.

– Что это на вас, – едва говорит она, – бегите, вымойтесь. Бегите, бегите. – И на момент, короткий, как хвост коровы, я вспоминаю о своем лице.

– Пустяки, – сказал я и вытер лицо ее фартуком, пахнущим молоком.

– Вы лучше скажите, чем ваш колхоз еще не колхоз. А по–моему, он колхоз на все сто процентов.

– И все–таки вы плохо вытерли, – сказала она, – не вытерли, а только размазали. Идите умойтесь.

– Потом, потом, – нетерпеливо крикнул я, – скажите сначала, какие недостатки, покажите, в чем он еще не колхоз.

– Сначала умойтесь, – сказала она мне, как ребенку, – потом покажу.

– Нет, – не соглашался я, как ребенок, – сначала покажите, потом умоюсь.

– В таком случае, – сказала она, – я вас сама вымою, – и взяв меня за руку, как маленького мальчика, повела в умывальную.

– Теперь покажете? – спросил я.

– Нечего показывать, – сказала она. – Нечего и некогда. Пойдете в поле, увидите сами. А если не увидите, оденьте очки. А потом возвращайтесь сюда и здесь посмотрите хорошенько, и здесь увидите.

– Ничего не вижу, – сказал я.

– Идите, идите. Увидите.

И я пошел. Я иду. По дороге встречаю кулака Луку. И некоторое время мы идем с ним вместе.

– А вы знаете, что такое Япония? – спрашивает кулак.

– Нет, не был, – говорю я, – не знаю.

– А я знаю, – говорит кулак.

– Что такое Япония? – спрашиваю я.

– Япония – это страна, – говорит кулак.

Молчание.

– А я, брат, на японской войне был, – говорит мне кулак, – японцев видел. Они все одинаковые. Рост одинаковый, лицо одинаковое, костюм одинаковый.

– Неужели одинаковый? – спрашиваю я.

– Одинаковый, – говорит кулак.

Молчание.

– Вот бы из них колхоз–то организовать, – говорит кулак, – хорошее бы дело. А то что это за колхозники. Один высокий, другой низенький, один черный, другой рыжий, один красивый, другой некрасивый. У одного две коровы да три коня, у другого ни коровы, ни коня, ни кола, ни курицы. У одного руки, этими руками только и пахать, у других – ни рук, ни ног, ни головы, одна спина, чтобы лежать… Эх, колхозы, колхозы – японское дело!

Мы расходимся. И я прихожу на поля. Поля как поля. Колхозники пашут. Все в порядке. Подхожу еще ближе, это пашет молодежь. Вот Фека, вот Мотька Муравьев, вот Жеребцов, вот остальные. Они работают без особого энтузиазма, но и без лени. Работают как работают. Все вместе. «А чего–то не хватает, – думаю я, – чего, чего?» И никак не могу догадаться – чего?

И я снова осматриваю поле. Кажется, все в порядке. Работают коллективно. Впереди лошадь и двухкорпусной плуг Муравьева, за ним парные и однолемешные – плуг за плугом – не меньше сорока плугов.

С другой стороны поля другая группа молодежи, плуг за плугом, не меньше сорока плугов. Группы переговариваются между собой, изредка переругиваются. «Другое дело, если бы посмеивались друг над другом, – думаю я, – тогда работа бы шла быстрее». Но они работают спокойно, как едят, и медленно, как пьют чай. Обе группы не следят одна за другой, не обращают внимания на то, кто из них впереди, кто отстает, работают, как курят или как плюют. Медленно, медленно, как часы этой работы. Впрочем, ни у кого нет часов. Они работают, как этот день, медленный и жаркий, не столько работают, сколько существуют.

Их медлительность передается моему перу. И я пишу, как они работают.

Но где же старики, да и не только старики? Где остальные колхозники? Здесь только одна молодежь. «Неужели остальные, – думаю я со страхом, – ушли? Не может быть. Женщины пришли, мужчины ушли. Так не бывает».

И я спрашиваю у молодежи:

– Где остальные? Где старики?

– Каждый у себя, – насмешливо отвечает мне какой–то паренек.

Над кем он посмеивается: над стариками или надо мной? Наверное, над стариками. Но что это значит «каждый у себя»? Что это значит?

Я выбираю левую сторону, иду налево, по черному вспаханному полю. Ничего, кроме вспаханного поля! Я смотрю на небо, и оно кажется мне вспаханным. Под вспаханным небом по вспаханной земле я иду под солнцем. Солнце заменяет мне шляпу. Но вот, ноги мои на траве, запаханная земля кончилась и начинается не вспаханная.

Я вижу маленький участок, и маленький старичок на маленькой лошадке пашет маленькое поле.

– Единоличник, – думаю я.

Я прохожу несколько шагов, и снова маленький участок, и такой же маленький старичок на маленькой лошадке пашет маленькое поле.

– Снова единоличник, – думаю я.

Я иду дальше, прохожу несколько шагов, снова маленький участок, и такой же маленький старичок пашет на маленькой лошадке маленькое поле.

– Еще единоличник, – думаю я.

Я иду дальше, прохожу несколько шагов, снова маленький участок и такой же маленький старичок на такой же маленькой лошадке пашет маленькое поле.

– Что за черт, – думаю я. – Такое же поле, такая же лошадь, такой же старичок. Может быть, я хожу вокруг одного и того же поля и вижу одного и того же старичка. «Леший водит».

Я осматриваю старичка: нет, не тот, у предыдущего была борода седая, а у этого только с проседью. У того была рубашка синего цвета, а у этого только с просинью.

И я высказываю свою мысль.

– А я думал, что земля–то колхозная?

– А чья же больше, – отвечает мне старичок, – конечно, колхозная.

– Как же так, – думаю я, – не стал же колхоз сдавать свою землю в аренду единоличникам. Это же невозможно. Но почему? Почему?..

Я иду дальше, прохожу несколько шагов, снова маленький участок и такой же маленький старичок пашет на маленькой лошадке маленькое поле.

– Тот самый, – размышляю я и всматриваюсь, – нет, не тот. У предыдущего лощадь была вороная, а у этого каряя. Не тот.

И я спрашиваю его о том, о чем уже спрашивал предыдущего:

– А я думал, что земля–то колхозная?

– А чья же больше, – отвечает мне старик прежним голосом, – конечно, колхозная.

– Что за черт, – думаю я, – ну конечно, тот. Тот же голос, тот же ответ, только лошадь другая. Не переменил же он лошадь, пока я ходил.

И я спрашиваю его:

– Скажите, вы сегодня все на одной лошади пашете или меняли ее?

– Все на одной. Зачем же менять?

Но потом он подумал и вдруг рассердился, вообразив, что я его заподозрил в чем–то нехорошем.

– Зачем менять? Я чужого добра не хочу. Со своим проживу. Зачем мне менять.

Я иду дальше, прохожу несколько шагов, снова маленький участок и такой же маленький старичок на маленькой лошадке пашет маленькое поле.

Я спрашиваю его, как и предыдущего:

– А я думал, что земля–то колхозная?

– А чья же больше, – сердито отвечает мне старичок прежним голосом, – конечно, колхозная.

– Что за черт, – думаю я, – ну конечно, тот.

Тот же голос, тот же ответ, только лошадь другая. Не переменил же он лошадь, пока я ходил.

– Скажите, вы сегодня все на одной лошади пашете или меняли ее?

– Все на одной. Зачем же менять?

Но потом он подумал и вдруг рассердился, вообразив, что я его заподозрил в чем–то нехорошем.

– Зачем менять? Я чужого добра не хочу. Со своим проживу. Зачем мне менять?

– Тот. Тот же. Он самый, – подумал я, – и лошадь не та…

Иду дальше, прохожу несколько шагов, снова маленький участок. И такой же маленький старичок пашет маленькое поле.

Только хотел я его спросить:

– А я думал, что земля–то…

– А чья же больше, – уже отвечает он тем же голосом, – конечно, колхозная.

– Что за черт, – хотел только подумать я… И хотел уже спросить, только заикнулся:

– Скажите, вы сегодня все на одной…

А он уже отвечает:

– Все на одной. Зачем же менять?

Потом подумал или сделал вид, что подумал, и вдруг рассердился, вообразив или сделав вид, что вообразил, что я его заподозрил в чем–то нехорошем.

– Зачем же менять? Я чужого добра не хочу. Со своим проживу. Зачем мне менять?

– Тот же. Тот. – Теперь я не сомневался, что тот. Но каким же образом я ходил несколько часов вокруг одного и того же мужика и не замечал этого?

Я оглянулся – и что же, позади я увидел множество маленьких одинаковых участков и на них множество пахавших мужиков. Они показывали на меня пальцами и посмеивались.

– Как же я не догадался оглянуться, – подумал я. И мне стало ясно: каждый последующий мужик слышал вопрос, который я задавал каждому предыдущему мужику, и ответ заготовлял заранее.

– Ай да единоличники, – подумал я, – хитрые мужички. И вдруг спохватился, что самого главного–то не узнал. Каким образом единоличники завладели колхозной землей.

Я подошел к одному из старичков и повторил свой вопрос.

– А я думал, что земля–то колхозная. – К моему удивлению, он посмотрел на меня без всякого удивления и ответил мне без всякой насмешки:

– А чья же больше, – ответил он, – конечно, колхозная.

– Что за черт, – хотел было подумать я, – ну конечно, тот, – но вовремя вспомнил, что мне уже известно, что не тот, и не подумал.

Я спросил:

– Что же, вам ее колхоз в аренду сдал, что ли?

Теперь старичок посмотрел на меня с явным удивлением и ответил с явной насмешкой:

– Колхоз не помещик и не кулак, – ответил мне старичок, – чтобы сдавать нашу землю нам же.

– Так это земля не колхозная?

– Колхозная!

– А вы единоличники? – спросил я.

– Откуда вы взяли, что мы единоличники, – сердито ответил старичок, – мы колхозники!

Теперь я понял все. Так вот о чем мне говорила Катерина Оседлова, я припомнил также слова, сказанные мне в поле одним комсомольцем: «Каждый у себя». Теперь я понимал их смысл. Каждый у себя.

Старичок попросил у меня закурить и протянул руку за папиросой. Мне показалось, что все старички протягивали руки за папироской, каждый по руке. И я стал обходить их маленькие поля, угощать стариков папиросами. Я ходил целый день, пока не вышли все папиросы. И остановился – отдать последнюю папиросу. Впереди было еще много старичков, но у меня уже не было больше папирос, и я остановился. Старичок, заметив, что я отдал ему последнюю папиросу, благодарно улыбнулся, остановил лошадь и прокашлялся, показывая этим, что он готов со мной говорить. «С чего бы начать?» – подумал я. И решил действовать прямо и решительно, как действовали бы на моем месте товарищ Молодцев или товарищ Оседлова.

– Скажите, товарищ, – обратился я к нему, и голос, которым я спрашивал, показался мне голосом Молодцева, – скажите, товарищ, – начал я голосом Молодцева, – скажите, пожалуйста, – и почувствовал, как голос Молодцева снова стал моим голосом, – как же так, земля–то колхозная…

– Уже было сказано, – сердито ответил старичок, – что колхозная.

– А вы колхозник?

– Уже было сказано, – сердито ответил старичок, – что колхозник.

– Так ответьте, – вдруг осмелел я, – почему же вы работаете как единоличник, обособленно?

– Понимаю, – уже весело ответил старичок, очевидно обрадовавшись новому вопросу (ему, как и читателю, надоело переливать из пустого в порожнее), – теперь я вас понимаю, – ответил он, – не впервой приходится отвечать. Потому работаем отдельно, что так привыкли. С детства работаем отдельно.

– Так у вас, – перебил я его, – получается не колхоз, а черт знает что.

– Зачем ругаетесь? – с укоризной сказал старичок. – Теперь не такое время… А колхоз у нас колхоз. Потому что работа идет в общую пользу. Собирать вместе будем, жать, молотить. А пахать отдельно, так сподручнее, потому что привыкли.

– Коли так, – сказал я, – колхоз у вас только на бумаге.

– И на бумаге, – подтвердил старичок, – как можно без бумаги. Ну, добрый путь вам. Надо работать. Мы – не лодыри. Мы – не молодежь. Это молодежь пашет вместе. Баловство, а не работа. Косить, жать – еще туда–сюда. А пахать только одному сподручно или с семьей. Мы – не молодежь.

Я поклонился старичку и пошел домой. Я считал глазами старичков, но глаза мои меня обманывали, старичков было не так много, десять, пятнадцать. Но папиросы! Папиросы! Папирос была целая пачка. Кому же больше верить – глазам или папиросам. Впрочем, папиросы я мог где–нибудь рассыпать. И я верил своим глазам. Старичков было не так много. Теперь я уже смотрел на их поля другими, более наблюдательными глазами. Глазами, замечающими то, чего они раньше не замечали. Я, например, увидел, что поля старичков были огорожены еле заметной изгородью. Это была конспиративная изгородь – постороннему глазу ее трудно заметить – какие–то набросанные жерди, сломанные кусты, веревки, но все же это была изгородь.

Изгородь и межа – символ всякого единоличника!

Здесь все поля были огорожены невидимыми изгородями. Воображаемая межа отделяла пашню от пашни.

Но изгородь остается изгородью, даже когда ее нет, но когда она существует в чьем–то воображении. И межа остается межой.

Я подошел к одному старичку и спросил его, желая проверить свою догадку.

– Что же вы, – спросил я, – каждый на своем поле работаете, на котором работали до вступления в колхоз?

– На своем, – ответил старичок, – на котором век свой проработал. На своем как–то привычнее, веселее.

– О чем же думает Молодцев, – размышлял я по дороге, – неужели он ничего не замечает?

Во дворе встретил меня Молодцев.

– Что, видел уже, – спросил он меня, – наших липовых колхозников, наших старичков?

– Видел, – сказал я, – как только вы это допускаете.

– До поры до времени, – ответил Молодцев. – До поры до времени. Их у нас немного. Все старички. В один день не переделаешь. Нужно время. Вот молодежь, да и взрослые работают не так. Видел?

В это время к нам подходит Катерина Оседлова. С подойником в правой руке к нам подходит Оседлова.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю