Текст книги "Контора слепого"
Автор книги: Геннадий Гор
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
В воскресенье меня пришел навестить дядя. Он был, как всегда, чисто выбрит и одет в тщательно выутюженный костюм. От его гладко причесанной головы пахло вежеталем.
– Ну, мальчик,-сказал он важно,-теперь можешь спокойно ходить в гимназию. Банды уже нет, и Войка ты тоже не увидишь, его исключили. Худа без добра не бывает. Ну, как ты чувствуешь себя?
– Хорошо.
– Поправляйся. В конце весны, как я узнал, приедет из Иркутска Черноокова-Окская и будет выступать с концертами... Да, да, все идет как по маслу. В моей конторе работает новый бухгалтер. Понимаешь, я расширяю свое дело.
Дядя говорил достаточно громко, чтобы слышала вся палата.
– Если дела так пойдут и дальше,-продолжал дядя,-мне придется искать новое помещение для конторы. Тесновато, мальчик, для такого количества служащих, негде повернуться. Надеюсь, что, когда ты кончишь гимназию, ты поможешь мне. Деловому человеку нужен размах, и никогда не надо бояться риска. Вот ты тоже рискнул и дал отпор этому мерзавцу. А теперь мерзавца исключили, и пусть он едет в Маньчжурию к своему белогвардейцу-отцу.
Сейчас, спустя пятьдесят лет, я рассматриваю фотографическую карточку, где словно остановилось время.
Стоит дядя в аккуратно выутюженном костюме. с галстуком-бантиком, в дымчатом пенсне на носу и в шляпе-панаме.
На его молодом лице застыло выражение значительности, будто он только что собирался пойти в свою контору.
Конторы на фотографии нет. Она существует только в моей памяти: дом из красного кирпича, лестница, темная площадка, на которой останавливался и пережидал мой слепой дядя, прежде чем вернуться домой.
Тут, на лестничной площадке, среди мусора, проходила невидимая граница между жестокой обыденностью и мечтой. Мечта, казалось, была куда действительнее самой действительности, как необходимость, чтобы слепой мог иногда весело насвистывать или, остановившись возле витрины, спросить у меня не наклеили ли афишу с анонсом о приезде из Иркутска знаменитой певицы Чернооковой-Окской.
– Пока еще нет, – уведомлял я дядю, быстро пробежав глазами содержание афиши.
– А ты уверен в этом, мальчик? Посмотри-ка внимательнее.
– Посмотрел. Нету. Идемте.
Мы прогуливаемся с дядей в саду. Дядя -спрашивает меня:
– Ну, а как там у вас в классе? Не стало скучно без этого мерзавца?
– Нет. Только "немец" ставит тройки, ему теперь некого бояться.
Сад, как многие городские сады, похож на декорацию провинциального театра с нарочитой и слишком подчеркнутой обыденностью.
Дядя садится на скамейку, широко расставив ноги и чертя тростью на песке две буквы: "Ч" и "О". Я догадываюсь, что означают эти две буквы, написанные концом палки на песке.
– Черноокова-Окская? Да?
– Да. Я смотрю, ты догадливый мальчик и умеешь читать не только книги. Что ты знаешь о ней?
– О Чернооковой-Окской?
– Да.
– Я знаю...-говорю я, словно отвечая урок.– Я знаю... Она знаменитая певица. Проживает в Иркутске. Но время от времени разъезжает по разным городам и поет.
– Ничего ты не знаешь, – обрывает меня дядя. – Поет не она.
– А кто же, если не она?
Дядя молчит и к чему-то прислушивается, пока мое воображение пытается ответить на интригующий меня вопрос. Может, она стоит на сцене-мелькает в моем сознании-и только широко раскрывает свой красивый рот, а за занавесью стоит другая, нанятая ею женщина и поет за нее?
Я говорю об этом дяде. Лицо его становится багровым.
Он стучит тростью о скамью и кричит:
– Как ты смел такое подумать? Что же, по-твоему? Она марионетка, кукла?
– Но вы же сами сказали, поет не она.
– За нее поет сама жизнь, мальчик, жизнь, заняв у нее голос. Вот что хотел я тебе сказать. Ты знаешь, что такое жизнь?
– Знаю.
– Значит, ты один это знаешь. Пойми, никто не знает, что такое жизнь. Разве я знаю, почему случай сделал меня слепым, а не превратил в Рокфеллера или в Кторова, которому еще недавно принадлежали магазины во всех больших городах Сибири... Когда я слушаю Черноокову-Окскую, мне кажется, что поет сама судьба, та судьба, которая обездолила меня, превратила мою жизнь в ночь и вот теперь пытается вернуть мне все, что она отобрала от меня. Когда я слышу пение Окской, ко мне возвращается зрение... Я вижу где-то вдали березовую рощу, дорогу, отраженные в реке облака и радугу, повисшую над моим детством...
Мое детство. Оно осталось там, где остались и стоят на месте баргузинские горы и торопятся, спешат реки, и та часто снившаяся мне река, где, стоя на скольз-ском камне, я пребывал с удочкой в руке и ловил хариусов.
Река тихо пела и неумело насвистывала, как девушка, надевшая на себя слишком синее, быстро скользящее платье, сшитое у той прекрасной портнихи, которая живет высоко-высоко, на самых верхушках гор. Я знал, что река начиналась где-то там, вверху, в вечных снегах, и мне казалось, что летняя вода в реке пахнет снегом.
Бытие на берегу горной реки в моем сознании ассоциировалось с утром, и теперь мне казалось, что там всегда было утро и недалеко солонцы, куда приходили изюбры лизать соль.
Как попали это утро и берег реки с тропой в песню Чернооковой-Окской? Слепой купил на рынке еще одну пластинку, напетую певицей, и, когда кончила шипеть и чихать простуженная труба нашего граммофона, послышалось что-то чистое, и в моем воображении возник край, поднятый вместе со снежными верхушками бар-гузинских гор к облакам.
Окская держала эти облака и тропу под ними,– тропу, карабкающуюся вместе с лиственницами на верхушку горы, и гора начинала падать на меня, как во внезапно приснившемся мне сне, и у меня начинала кружиться голова.
Почему в беге и в спешке горных рек нет никакой суеты и нетерпения, а есть торжественный покой, слившийся с неистовой стремительностью?
Своей песней Окская отвечала на этот интересовавший меня в детстве вопрос, отвечала так, словно ее уполномочила сама студеная вода, несущаяся через камни в еловом и кедровом ущелье, то сжимавшем реку своими скалами, то вдруг делавшемся просторным. Окская и пела про этот простор, и про ущелье, и про родник.
В детстве я дружил с этим родником н часто ходил туда, где он начинался под горой и где стояла березка, украшенная ленточками и разноцветными тряпочками.
Родник был целебным, и туда приходили старики буряты и эвенки промывать свои больные глаза.
На дне родника в песке лежали серебряные и медные монеты, брошенные бурятами и эвенками,-вещественное доказательство живых и интимных взаимоотношений между людьми и родником, словно родник только притворялся водоемом, наполненным необыкновенно студеной, тихо напевающей водой, а на самом деле был врачом, впопыхах надевшим на себя вместо белого халата эту звенящую, светлую воду.
И песня Чернооковой-Окской, лившаяся из трубы граммофона, пыталась помочь мне разгадать эту тайну-тайну родника, открывшего клинику возле горы под синим высоким небом, заменявшим потолок.
Да, родник моего детства был одновременно врачом-окулистом, клиникой и кассой, куда лечащиеся бросали деньги, не желая ущемить интересы природы. Но откуда это было известно знаменитой певице, жившей в Иркутске и непонятно каким образом сумевшей заглянуть на дно лечащего людей родника и в глубину моего сознания, где давно поселился этот родник, сумев одновременно остаться под горой на своем привычном месте?
Иногда мне думалось, что я когда-нибудь вернусь в баргузинские края и приду туда, где березка сторожит и охраняет покой родника, я увижу вместо родника высохшее русло, и меня охватывала такая тревога и тоска, что я не знал, куда деться. Но являлись совершенно внезапно такие минуты, когда, вслушиваясь в тишину, я вдруг слышал плеск родниковой воды, и мне казалось, что родник, преодолев леса и дороги, прибыл сюда, под окно комнаты, в которой я жил вместе со слепым. Тогда я подходил к окну, но вместо березы и веселой плещущей воды видел всегда одно и то же: кирпичную стену и мусор возле стены.
Но однажды, подойдя к окну, я действительно вместо бурой пыльной стены увидел березку и родник под ней, да, тот самый родник моего детства, и окно поплыло вместе с комнатой и кроватью, на которой, всхрапывая и что-то бормоча, спал слепой. Но родник не двигался, и березки тоже стояли на месте, прихорашиваясь, как девочки, и тут я проснулся, словно кто-то грубо меня вытолкнул из одного измерения в другое.
Слепой проснулся, протянул руку и надел на нос свое пенсне с дымчатыми стеклами.
– Ты не спишь, мальчик?
– Сейчас только проснулся. Но я видел сон... – И я стал рассказывать слепому про родник и про березку, которой всякий раз низко кланялись буряты и эвенки, благодарившие ее и родник за лечение и в знак своего внимания вешавшие на ветку лоскуток или ленточку.
– Святая наивность,-сказал слепой.-А впрочем, это народное средство часто действует животворнее лекарств. Может, мне съездить вместе с тобой к этому роднику, раз он излечивает слепых...
Этот родничок так и остался моим другом. Он помогал мне понять сложные явления и омывал своей светлой водой темные явления и вещи, которых оказалось так много, как только я покинул баргузинский край.
Мне хотелось смотреть на мир сквозь призму моего бывшего соседа родничка, словно все окна в нашей квартире и в угрюмой гимназии иногда (правда, очень редко) вдруг превращались в светлую, чуть синеватую воду и текли вместе с облаками и небом, и от этого мир становился новым и свежим, словно на утреннем берегу, мимо которого плывут плот старого эвенка Да-роткана, – плот из легких, длинных, крепко связанных бревен, и тунгусская песня, состоящая из коротких слов и длинных пауз, похожих на еле слышное эхо, повторяющее далекий крик самца-изюбра, окликающего важенку.
И тогда воспоминание приносило сюда ко мне и реку, и берег, и длинное нежное тело оленя, склонившего ветвистую голову, чтобы прикоснуться губами к воде, и вечно детские оленьи глаза с отраженным в них небом.
Все я это видел, глядя в окно, за которым стояла кирпичная стена, но стена волшебно отодвигалась, и вместо нее возникал баргузинский лес, и я не сразу догадывался, что лес был внутри меня, и мое возбужденное сознание надевало на скучную кирпичную стену лесное синее небо, тропу, и глухо откликавшееся ущелье, и свою мечту о больших лесах.
11
Дядя, разговаривая со мной, теперь вспоминал не только иркутскую певицу Черноокову-Окскую, но и оставшийся далеко-далеко под горой со своей березкой мой родничок.
Правда, дядя говорил о родничке трезво. Родничок был для него вроде знаменитого врача, которого все называют "светило" и ждут от него всяких чудес. Ждал чуда и мой дядя и стал готовиться к поездке в баргузинский край. Я надеялся, что он возьмет меня с собой. Слепому нужен будет зрячий спутник.
Желая узнать что-нибудь определенное о моем родничке, дядя купил справочник и принес его домой. Справочник назывался "Лечебные источники и курорты Забайкалья". Он стоил тридцать копеек.
Принеся справочник, дядя развернул его и попросил меня почитать его вслух. Из справочника мы с дядей узнали о целебных свойствах всех известных источников, как горячих, так и холодных. Мы узнали многое о знаменитых забайкальских курортах: Дорасун, Олен-туй, Ямаровка, Горячинск-и сколько в их водах содержится минеральных примесей. Но о моем родничке мы ничего не узнали. Он был неизвестен. И дядя сразу проникся недоверием к нему.
– Понимаешь, мальчик, этот источник не для солидных деловых людей, которые ездят в Ямаровку, в Олентуй или на Туркинские горячие воды. А твой источник, вероятно, одно недоразумение, раз им пользуются отсталые и суеверные люди, не имеющие ни малейшего понятия о науке. Нет, я не поеду туда. Возможно, мы съездим с тобой в Олентуй. Он недалеко от Читы. Все будет зависить от одной финансовой операции, которая должна произойти на днях. Если все начнется и кончится удачно, я возьму тебя с собой.
Я стал спорить с дядей, убеждать его в высоких целебных свойствах моего родничка, который был не виноват, что ученые о нем ничего не знают.
Дядя спокойно и величественно выслушал меня и сказал:
– Мальчик, я прожил на свете на пятнадцать лет больше тебя. Ты представляешь себе, что значит человеческий опыт? И кроме того, солидный деловой человек не найдет для себя подходящего отдыха среди твоих неграмотных бурят и тунгусов. А курорт-это не только лечение, но и отдых, мы заслужили с тобой отдых, мальчик, и поедем в Олентуй. Судя по описанию, это чудесное место: горы, лес, чистый воздух и курзал, где можно за небольшие деньги прилично питаться.
Прежде чем стать реальностью, Олентуй долго дразнил мое воображение, и мне снилась музыка, оркестр играл в лесу, а на поляне, поросшей цветами сараны, танцевали полудевушки-полукосули в белых бальных платьях.
Мне и теперь снятся причудливые сны. Но случались в моей жизни минуты и часы, где-нибудь в лесу, где со скалы падает вниз вода и наречие падающей воды очень трудно для перевода на человеческий язык, трудно, но все же возможно, и только чувство, похожее на то, что сковывает во сне, мешает мне стать секретарем у самой природы.
Слепой мечтал о собственной конторе и хранил ее всегда в своем воображении, а для меня всегда единственной мечтой был лес,-лес, снизошедший до разговора со мной и тоже, как мой слепой дядя, снисходительно и ласково называвший меня "мальчик".
Убеждение, что у природы есть свой язык, пришло ко мне под влиянием "Песни о Гайавате", гениально переведенной Буниным и лежавшей на моем столике рядом со скучными и мертвыми учебниками.
У слепого дяди был приятель, этакий красивый ста-ричок, бывший преподаватель географии.
Старичок тоже носил пенсне, но без дымчатых стекол, а с обыкновенными, которые любил протирать носовым платком.
– Живу как на вокзале,-говорил он,-в ожидании поезда. Но поезд опоздал не на час и не на сутки, а навсегда. А я жду, не в силах уйти с вокзала,-вот вся моя жизнь, после того как я ушел с работы из-за своих лет. Когда-то географическая карта была надеждой. Прекрасные названия далеких городов и станций будили мое воображение и звали по ночам двинуться с места, оставить свою квартиру, дом, город и оказаться в другом, незнакомом месте. Но поезд, которого я ожидал, запаздывал, и я оставался на месте, как на вокзале, все еще чего-то ожидая и на что-то надеясь.
Так философствовал старичок-географ, приятель моего слепого дяди. В старичке было общего больше, чем индивидуального. Он был очень похож на тех людей, изображения которых я видел всякий раз, когда раскрывал толстый семейный альбом с серебряной застежкой.
В альбоме было нечто устойчивое и уютное. Иногда мне казалось, что альбом только притворяется толстой книгой без слов, – книгой, населенной не сюжетами и фабулами, а людьми и каким-то особым, остановившимся временем. И это время казалось почему-то спокойным, совсем не похожим на сошедшее с ума время, которое вечно спешит и торопится на вокзалах вместе с пассажирами, одновременно спешит и стоит на месте, как остановившаяся стрелка на больших вокзальных часах,
– Я мальчишка,-говорил о себе старичок.-Мне всего три года и плюс семьдесят. И того семьдесят три, если я не разучился считать.
Он старик, думал я. Ему семьдесят три года. И в моих предутренних снах мне стал сниться дом старичка, одновременно дом, с крышей, дверью, и альбом с серебряной застежкой, в который я всякий раз входил, как входят в дом.
У меня всегда были загадочные отношения с прошлым, и стоило мне начать перелистывать какой-нибудь старинный журнал с портретом знаменитого борца-чемпиона, напрягшего, как гора, свои чугунные мускулы, или лицо бельгийской королевы, или слона, лениво вошедшего в объектив фотоаппарата, и мои чувства начинали обманывать меня, словно я уже оказался в другом измерении.
Старичок-географ, несомненно, был выходцем из другого измерения. В нем было нечто общее с теми названиями станций и городов, которые тщетно зовут нас куда-то вдаль своими красивыми, звучными именами с географической карты.
Слово "Олентуй" тоже звучало красиво, и старичок договорился с моим дядей, что тоже поедет вместе с нами и на паях снимет с нами там одно просторное, светлое помещение, чтобы пользоваться нашим обществом.
Финансовая операция, по-видимому, оказалась не слишком удачной, и мне дядя сообщил под величайшим секретом, что он договорился со старичком-географом. Старичок "располагает средствами", снимет комнату с кладовкой, в комнате будет жить географ, а мы с дядей в удобной, вполне приличной кладовке, тоже комнате, но без окна. Но об этом не должна знать ни одна душа. Финансовая неудача заставила дядю, известного делового человека, временно отказывать себе в кое-каких удобствах, чтобы иметь возможность дышать чистым воздухом, пить целебную воду из олентуйского источника и прогуливаться на виду у самого фешенебельного общества.
Дядя любил это слово "фешенебельный" и употреблял его кстати и некстати.
Старичок-географ, чтобы не опоздать на поезд, приехал за четыре часа до отхода поезда на вокзал с большим чемоданом из крокодиловой кожи, а мы – всего за час, да и то потому, что дядя перестал доверять своим старинным карманным часам, после того как они побывали в ремонте у часовщика.
Увидев нас, старичок обрадовался и сказал:
– Я подросток. Мне всего восемьдесят лет.
– Вчера вам было семьдесят три,-возразил ему мой дядя.-Неужели, пока вы сидели на вокзале, прошло семь лет?
– Вполне возможно,-сказал старичок.-Но, несмотря на годы, я чувствую себя юношей.
Вскоре подошел поезд. Старичок стал волноваться, что поезд уйдет без нас и он останется на платформе со своим огромным желтым чемоданом из крокодиловой кожи.
Началась посадка.
Старичок страшно заторопился и, расталкивая всех, вскочил на подножку вагона, оттолкнув какую-то женщину с ребенком.
Дядя этого не видел, но я ему описал кратко и выразительно.
– Существует такая болезнь, – сказал мне тихо дядя.
– Какая?
– Дорожная лихорадка. Географ болеет этой болезнью и поэтому очень спешит,-сказал мне тихо дядя.
– А эта болезнь очень опасная?-спросил я.
– Не думаю,-ответил дядя.-Тем более мой приятель домосед и ездит очень редко. А в спокойных домашних условиях эта болезнь не дает о себе знать.
Только мы сели в вагон и тронулся поезд, как уже старичок-географ стал беспокоиться, сумеет ли он выйти со своим чемоданом на остановке Олентуй, где поезд стоит всего две или три минуты, или он, несчастный пассажир, останется и поедет дальше навстречу совсем ненужному и опасному для его здоровья пространству.
Старичок беспокоился только о себе и о своем длинном желтом чемодане, но о нас он не думал, хотя один из нас был слеп и, прежде чем сделать шаг, должен был потрогать концом палки, нет ли каких-либо препятствий на пути к выходу из вагона. А препятствий было сколько угодно, везле лежали баулы, мешки и чемоданы, которым не хватило места на багажных полках.
Дядя спросил своего заболевшего дорожной лихорадкой приятеля, всегда ли он проявляет в дороге столько ненужного и даже вредного для здоровья беспокойства.
Старичок принял интеллигентный вид, снял пенсне, протер его стекла носовым платком и тихим, вежливым голосом сказал:
– Из-за этой дорожной лихорадки я провел все годы не выезжая никуда из Читы. Но ведь великий французский писатель Жюль Берн тоже просидел всю жизнь в Париже, описывая далекие страны и экзотические нравы, изучая их по книгам.
– Значит, великий писатель Жюль Верн тоже страдал дорожной лихорадкой?
– По-видимому, да. Только этим можно объяснить постоянное пребывание его на одном и том же месте. Но свое домоседство он сумел совместить с интересом к географии и путешествиям.
Я взглянул на старичка и подумал, что он необыкновенный человек, раз болеет той же болезнью, какой болел Жюль Берн.
– А как же вы отважились ехать в Олентуй?– спросил дядя.
– Я сам удивляюсь,-сказал задумчиво старичок,-что решился на такую авантюру, имея за спиной восемьдесят семь лет.
– Вам же семьдесят три. Вы всегда это говорили.
– Время-таинственная категория, всегдашняя загадка для ума. А у меня, как видите, особые взаимоотношения с временем. Хотя по паспорту мне всего семьдесят три года, но чувства мои говорят, что мне гораздо больше.
Дядя не стал спорить со своим приятелем, а в знак согласия только кивал головой.
– Всем великим людям,-сказал не без важности старичок,-свойственны недостатки. Жюль Верн боялся пространства и времени, а Дарвин последние годы своей жизни провел отшельником на ферме в Дауне, боясь встречаться с людьми. А восьмидесятилетний Лев Толстой бежал от семьи и умер на первой случайной станции.
Я с интересом выслушал эти слова и подумал, что, возможно, старичок почти так же велик, как Жюль Верн, Дарвин и Толстой, но далеко не все об этом знают.
В это время в вагон вошел проводник и сказал:
– Следующая остановка – Олентуй.
12
Дядя, пахнущий одеколоном и вежеталем, в белой панаме и в тщательно выутюженных чесучовых брюках, вышел на утреннюю прогулку,
Видя его с сигарой во рту и с тростью и принимая его за крупного дельца, никто не подозревал, что он вместе со мной жил в кладовке, которую нам сдавал приехавший с нами старичок-географ. Сам старичок снял для себя светлое помещение, пахнущее свежевыструганными сосновыми досками. Он уже не вел с дядей разговоры о времени, не философствовал, а только спрашивал слепого: почему он по ночам так громко храпит?
– Ваш храп проникает сквозь стену дома и будит меня. У меня очень чуткий сон.
– Извините. В следующий раз постараюсь не храпеть.
Мне дядя объяснил, что из-за неудачной финансовой операции нам приходится отказывать себе во всем: жить в кладовке, скрывая от всех свое местопребывание, а в курзале есть одно первое, по большей части бульон, ссылаясь на рекомендованную врачом строгую диету.
Старичок менялся на наших глазах. Он очень быстро окреп, посвежел, и на его щеках теперь играл почти детский румянец. От дяди я знал, что старичок был мыслителем, хотя еще неизвестным. Он один на всем свете знал, что такое время, и, кроме того, он знал много об окружающих нас вещах и явлениях и писал специальный научный труд.
Старичок отличался завидным аппетитом и хранил в кладовке, которую он нам сдал для жилья, большой круг копченой колбасы, ветчину и кусок голландского сыра.
Я подолгу не мог заснуть, вдыхая все эти аппетитные запахи, так как за весь день мы съедали с дядей по тарелке бульона и по стакану простокваши.
Иногда мне казалось, что старичок нарочно хранил столько продуктов в кладовке, чтобы соблазнить нас С дядей на какой-нибудь сомнительный поступок.
В середине дня иногда старичок снисходил до разговора с дядей и даже со мной.
– Что такое сосна? – спрашивал он меня или дядю.
– Сосна-это дерево,-отвечал я..
– А что такое дерево?
– Дерево-это крупное долголетнее растение.
– А что такое растение?
– Растение... Растение...-повторял я и терялся от смущения.
– Нужно смотреть в корень вещей, – назидательно говорил старичок.-А корни вещей находятся в нашей голове,
Я охотно отвечал на вопросы, которые любил задавать старичок, все еще надеясь, что он угостит меня за удачный ответ копченой колбасой или голландским сыром.
Старичку, по-видимому, нравилось меня экзаменовать, но он задавал очень странные вопросы, а отвечать на них, казалось мне, было легко, но легкость эта была обманчива, и я убеждался, что на них невозможно ответить.
– Что такое костюм? – спрашивал он меня.
– Костюм – это одежда.
– А что такое одежда?
– Одежда? Это такая вещь, которую люди надевают на себя, чтобы не быть голыми, – ответил я, ду-Ная, что старичок похвалит меня за мой ответ,
Старичок усмехнулся:
– Это не ответ. Костюм это часть человека. Посмотри на своего дядю. Если снять с него панаму, чесучовые брюки и пиджак и оставить его в нижнем белье и заставить прогуляться по главной аллее или возле курзала, где гуляют нарядные дамы,-что было бы?
– Ничего.
– А что означает слово "ничего"?
После вопросов старичка, которого дядя называл "мыслителем", я чувствовал себя так, словно стоял на людном месте в нижнем белье.
Вскоре между нами и старичком возник острый конфликт. Причиной конфликта был мой аппетит. Съедали мы в курзале, как я уже упоминал, всего по тарелке супа, а на второе иногда брали простоквашу. И по вечерам я просто не мог глядеть на полки кладовой, где лежали сыр и копченые колбасы, принадлежащие старичку.
Однажды, когда дядя прогуливался возле курзала и посматривал своими дымчатыми стеклами пенсне на всех встречных, я не выдержал и перочинным ножиком отрезал тоненький ломтик варшавской колбасы.
Неслыханное событие произошло у меня во рту. Казалось, колбаса была волшебной, она медленно таяла, и я не удержался, отрезал еще один тоненький кружок, затем положил колбасу на то место, где она лежала, и посмотрел-заметно ли было, что я отрезал два ломтика.
Старичок видел все словно сквозь стены. Утром он описал дяде мой поступок и заявил:
– Если это повторится, то я закрою кладовую на замок, а вам предоставляю право искать другое помещение.
Когда старичок вышел, дядя снял пенсне, тщательно протер его суконкой, надел на нос и посмотрел на меня:
– Что же это, мальчик, а? Мы же с тобой порядочные люди, и, кроме этого, нам прописана врачом строгая диета, как же ты мог нарушить предписание врача и оскорбить мои чувства таким непоследовательным и сомнительным поступком?
– Я больше не буду,– покаялся я.– Но откуда старичок догадался? Ломтик, который я отрезал, был не толще почтовой марки.
– Великие люди по большей части бывают очень наблюдательны.
– А разве наш старичок великий человек?
– В этом я никогда не сомневался. Он мыслитель и пишет труд о сущности вещей.
– А у вещей есть сущность? – спросил я дядю.
– Я тоже считал, что есть, но старичок в своем труде доказывает, что никакой сущности нет. Он мне сказал, что, если ему это удастся доказать в своем труде, он произведет переворот в человеческом мышлении.
Однажды, вернувшись с прогулки, мы обнаружили на дверях кладовки большой тяжелый замок. Дядя, не доверяя мне, сам проверил и убедился, что в кладовку не попасть.
Рядом с замком, прижатая к дверям кнопкой, торчала записка. Я прочел ее вслух. Старичок извинялся и просил нас поискать другое помещение, так как ему не дает спать дядин храп и беспокойство за полную сохранность своих продуктов.
Дядя оставил меня стоять на месте возле закрытых дверей кладовки, а сам пошел в помещение-поговорить со старичком.
Вышел он не один, а в сопровождении мыслителя. Старичок открыл ключом замок и молча отдал нам наши вещи: чемодан, два мешка, набитых сеном и заменявших нам матрацы и одеяла. Потом вежливо приподнял свою соломенную шляпу и сказал тихим, приятным голосом:
– Доброго пути.
Что нам оставалось? Идти на станцию и покупать билет? Но дядя отверг это предложение.
– Из достоверных источников, мальчик, я узнал, что на днях сюда приезжает отдыхать знаменитая певица Черноокова-Окская. Было бы крайне прискорбно уехать, не увидев ее.
Тогда я предложил дяде поселиться в лесу, в полукилометровом расстоянии от курорта. Там стояла заброшенная избушка, сшитая из бересты. Она, по-видимому, никому не принадлежала.
– Мальчик,-сказал дядя,-не много ли ты берешь на себя? Удобно ли такому солидному человеку, как я, известному в городе коммерсанту, жить в берестяной хижине?
– Но жили же мы в кладовке.
– Не жили, а только приходили ночевать.
– И здесь тоже будем только ночевать. И вот мы поселились в берестяной избушке, которая словно заранее знала, что дядя не будет сюда приглашать гостей, и спряталась в кустах от всякого нескромного взгляда.
– В конце концов, – сказал дядя, – Робинзон Кру-зо тоже жил в такой хижине на своем необитаемом острове. А он был вполне порядочный человек и по занятиям, насколько помню, тоже коммерсант.
– А как вы считаете, – спросил я дядю, – хорошо с нами поступил этот старичок, которого вы из уважения называли мыслителем?
– Он, кажется, и в самом деле мыслитель. И виноват не он, а я. Не нужно было так громко храпеть. А здесь, в этой комнате, можно храпеть сколько угодно. Здесь не так плохо, мальчик. Посмотри, нет ли гладкой доски, на которой я бы мог утюжить свои брюки и сорочку?
– А как мне поступать, если я встречу этого старичка-мыслителя? Здороваться с ним или нет?
– Непременно здороваться,-сказал дядя.-Солидные деловые люди никогда не ведут себя, как базарные торговки. Ты должен не показать виду, что сер–дишься. Воспитанность и вежливость-это то, что я ценю выше всего на свете.
Нет, выше всего на свете слепой ценил не вежливость и воспитанность, а аккуратность. Собирая и укладывая в Чите свои вещи, он не забыл положить в саквояж утюг. И вот мы еще не успели поселиться и освоиться в берестяном домике, как он попросил меня затопить старую, покрытую ржавчиной железную печку, чтобы согреть утюг.
Из берестяной хижины он каждый раз выходил на прогулку в тщательно выутюженных брюках, в панаме и в галстуке бабочкой.
Вокруг нас и рядом не было никаких соседей, кроме высоких сосен, елей и лиственниц. Но этим соседям не мешал дядин храп, который будил меня по ночам, давая возможность видеть маленькое оконце, полное звезд, весело подмигивающих мне с лесного неба.
Лес иногда беседовал со мной, когда дядя уходил на прогулку, трогая концом своей палки тропу, уже успевшую подружиться с его ногами, обутыми в длинноносые, желтые, модные тогда ботинки-джимми.
Чтение было самое подходящее занятие для подростка, как я, поселившегося в сшитой из бересты, всеми заброшенной хижине. Из раскрытой книги со мной разговаривал сам Геккльбери Финн, плывший на плоту по огромной реке. Я воображал себя не только Геккльбери Финном, но я рекой, по которой он плыл.
Здесь поблизости не было большой реки, но здесь был лес, и в его тишине было столько недоговоренного и недосказанного, сколько не могла бы досказать ни одна книга.
– Мальчик, – говорил мне слепой, когда, согрев утюг, гладил свои сорочки,-здесь мы дышим свежим воздухом бесплатно. Но я не тот человек, который любит пользоваться бесплатными услугами. Когда мы будем уезжать отсюда домой, я положу конверт с деньгами где-нибудь в углу хижины, в незаметном для постороннего глаза месте. Может, вернется хозяин хижины и узнает, что здесь жили, пользуясь его кровом, порядочные и интеллигентные люди.
– Старичок, сдававший нам кладовку, тоже интел– лигентный человек.
– Я не могу его осуждать, – заступился за старичка дядя. – Он крупный, но пока еще неизвестный мыслитель. А мой храп мешал ему размышлять. Рассуждая и осуждая, мальчик, всегда надо думать прежде не о себе, а о других. Мы с тобой, по-видимому, мешали старичку, и он, тщательно взвесив все обстоятельства, повесил на дверях замок. Замок этот слишком велик. Он мог бы повесить и поменьше, все равно мы не стали бы его открывать и тихо взяли бы свои вещи и ушли. Никогда нельзя быть лишним, мальчик. А мы-то и были лишними. Здесь мы не являемся лишними и никому не мешаем.