355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Геннадий Гор » Контора слепого » Текст книги (страница 1)
Контора слепого
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 18:37

Текст книги "Контора слепого"


Автор книги: Геннадий Гор



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)

Гор Геннадий
Контора слепого

ГЕННАДИЙ ГОР

КОНТОРА СЛЕПОГО

1

Навстречу нам шла молодая, нарядно одетая женщина.

Я тихо предупредил слепого. Лицо слепого вдруг стало надменным. Остановившись, он сказал мне:

– Мальчик, у меня нет времени. Видишь, я спешу. Забеги после двух ко мне в контору.

А между тем у слепого не было никакой конторы. Иждивенец всех своих родственников по очереди, он недавно приехал к нам жить в Читу.

Слепой подружился со мной. Мне, гимназистику, льстила дружба с солидным тридцатилетним человеком, носившим пенсне с дымчатыми стеклами и знакомым с той стороной жизни, куда не было доступа мне и моим сверстникам.

Забывая о моем возрасте, он слишком подробно рассказывал мне о легкомысленных женщинах, с которыми встречался в кафешантанах и кабаре, и о богатых деловых людях. За одного из них он всякий раз пытался себя выдать, громко, чтобы слышали прохожие, напоминая о своей конторе, которая располагалась в кирпичном доме, во втором этаже над складом, где хранились тюки с чаем.

Тюки с чаем действительно хранились в полуподвальном этаже кирпичного дома. Что же касается конторы... В нее надо было подняться по лестнице прямо в ночные сны, в сны без начала и конца, где мой дальний родственник (я называл его дядей) превращался из слепого иждивенца в богатого, самоуверенного дельца, снабжающего чаем, доставленным из Кяхты, все частные лавки и бакалейные магазины Читы.

Миф о конторе постепенно становился реальностью, той особой заманчивой реальностью, в которую хочется уйти, как в мягкий, обволакивающий утреннее сознание, ласковый сон.

Я мысленно видел эту контору и слепого, вдруг ставшего зрячим и важно восседавшего за конторским столом. Он бросал в телефонную трубку отрывистые слова или протирал суконкой дымчатые стекла своих пенсне, прежде чем развернуть вдруг волшебно заговорившую газету, торопящуюся сообщить новости о будущих торгах, лотереях и мелких кражах, напечатанные петитом, сообщить о всех новостях всем, но не ему.

А потом слепой громко корил меня на улице за то, что я его задержал и теперь он из-за меня опаздывает на деловое свидание с человеком, вчера приехавшим из Благовещенска.

Моего слепого родственника интересовало все – дома с легкими открытыми окнами, за которыми дразнили его воображение чужие, незнакомые квартиры, уличные лотки (с них китайцы продавали дальневосточные сласти), но больше всего то, что мысленно угадывалось: лица и фигуры женщин, проходящих мимо.

В таинственном, всегда покрытом для него сумраком. мире жили незнакомки, то приближающиеся, то удаляющиеся, напоминавшие о себе возгласом, легким, мелоднчным смехом или тонким, дразнящим воображение запахом дамских духов.

– Те! Это не она?-спрашивает слепой, ловя своими возбужденными чувствами улицу с ее шумами и запахами.

И тогда мои глаза, наивные глаза лишенного юмора робкого подростка, смотрели на все, словно сквозь дымчатые стекла пенсне, украшавшие покрасневшее, возбужденное лицо слепого.

– Ну, какова?

– Пожалуй, слишком широковаты скулы.

– Что ты понимаешь в женщинах, мальчик?-говорит громко слепой, чтобы его услышала и оглянулась незнакомка.

Незнакомка оглядывается и, видя величественного слепого, одной рукой опирающегося на ореховую трость с костяным набалдашником, а другой достающего из кармана брюк шелковый платок, недоуменно и растерянно усмехается. Кто он, этот франт? И почему он скрывает свои глаза и свою душу за этими дымчатыми стеклами пенсне?

Незнакомка всматривается.

Уж не воображает ли она, что он вышел из полузабытого, снившегося ей еще вчера сна или сошел с экрана иллюзиона (так называли тогда кинотеатр), возле дверей которого разыгралась эта полунемая сценка.

Слепой идет на ту улицу, где стоит сложенный из кирпича дом.

Этот дом-часть действительности и обрывок бреда, являющегося ко мне вместе с высокой температурой ангины или гриппа, часто навещавших меня, – этот дом возникает внезапно вместе с толстыми, высокими тополями.

Пахнет тюками с чаем из подвала и конской мочой от дороги. Дом, как во сне, ведет с нами странную игру, словно стоит уже не там, где стоял всегда, а поменялся местом с соседними домами.

Внизу-склад, а выше-та самая контора, куда мы идем.

Слепой останавливается, долго ищет что-то в кармане, потом раздраженно говорит:

– Что ты не напомнил мне, мальчик? Ведь я забыл дома ключ от своей конторы.

Мы возвращаемся. Сейчас мы идем озабоченные, и слепой не вслушивается в голоса и смех прохожих, не просит меня описать видимое мною и слышимое им. Он спешит за оставленным дома ключом от конторы.

Дойдя до поворота, я оглядываюсь и смотрю: стоит ли кирпичный дом на месте или он исчез, как в снившемся перед утром сне?

По темным читинским ночам мне снилась контора слепого. Она снилась мне так часто и так постоянно, словно я уже поступил на службу в эту контору, учился печатать на машинке, подметал пол и отвечал по телефону на вопросы деловых людей, когда хозяин конторы отлучался.

И когда я просыпался, мне казалось, что в комнате пахнет тюками с чаем. Я научился от слепого жить в двух мирах.

Давным-давно кончилось детство, прошла юность, наступила зрелость и тоже прошла, уступив место старости, но я не могу забыть слепого, идущего вместе со мной в контору, которая казалась нам более реальной, чем все, что нас окружало.

Слепого давно нет в живых. В 1941 году он задохся от выхлопных газов в нацистской душегубке, недалеко от занятого немцами Днепропетровска, вместе со слепыми, хромыми и немыми, жившими в интернате для инвалидов, в кирпичном двойнике дома, оставшегося в Чите и в читинских снах.

Никто не знает своего будущего. Не знал его и мой дядя. Ему легко дышалось и думалось, несмотря на слепоту. Казалось, он верил, что в его конторе уже звенит нетерпеливый телефон, пока он дома пьет кофе со свежими сливками.

2

На главной улице города открылась выставка картин ультрасовременных художников.

Преподаватель русского языка и литературы-молодцеватый человек, носивший лакированные краги и франтоватую жокейскую фуражку с длинным козырьком,-прежде чем начать урок, долго и невесело смеялся. Вчера он посетил выставку и видел сошедшие с ума картины.

Посмеявшись, он вдруг присмирел, начал спрашивать и ставить всем двойки.

Дядя спросил меня вечером, из-за чего я получил двойку.

– Не знаю. Думаю, из-за художников. Учителю не понравились их картины, и у него было плохое настроение.

Дядя улыбнулся толстыми губами и заявил, что он тоже хочет побывать на выставке и узнать, прав ли наш учитель русского языка.

После обеда мы отправились: он – в белой панаме ив галстуке бантиком, и я-в новых, жавших ноги-ботинках.

Над входом висела вывеска: радуга и лицо с синими щеками, большим оранжевым носом и красными усами.

Я обратил внимание: лицо на вывеске было похоже на физиономию нашего учителя литературы. Не сошел ли наш учитель с ума, прежде чем покрасил свой нос в оранжевый цвет и переселился из скучного, сумрачного класса сюда, на эту веселую, заигрывающую с прохожими вывеску?

Я описал слепому вывеску и сказал-уж не из-за нее ли так рассердился наш учитель, увидев себя над дверями и вынужденным вместо школы днем и ночью пребывать здесь и заманивать прохожих на выставку, как заманивает красивая восковая дама молодых и пожилых женщин в дамскую парикмахерскую, находящуюся рядом с выставкой.

– Возможно,-сказал дядя.-Хотя я с трудом могу поверить тебе, что у твоего учителя оранжевый нос и красные усы. Ты немножко преувеличиваешь, мальчик.

– Вывеска тоже немножко преувеличивает.

Войдя в зал, мы остановились возле большой картины.

На картине был изображен человек, сидящий в кресле перед большим зеркалом. Он сидел с намыленной щекой. А к креслу с клиентом бежал парикмахер, подбоченившись одной рукой, а другой размахивая бритвой.

Парикмахер был без головы. Отделившаяся от него голова стояла на подоконнике раскрытого окна и, скептически усмехаясь, смотрела на то, что происходило в комнате.

– Что же ты молчишь, мальчик? – тихо спросил дядя, разглядывая слепыми глазами невидимое ему полотно.-Тоже что-нибудь неладное с красками?

– Нет, с красками все в порядке, – ответил я.– Клиент уже намылен и ждет, когда парикмахер примется за дело.

– Почему он медлит? Может, не успел вскипятить воду?

– Он не медлит, а, наоборот, бежит к креслу, размахивая бритвой.

Дядя еще раз посмотрел на картину, словно сверяя мои слова с показаниями своих насторожившихся чувств.

– Ты описал мне все, что изображено на картине? Мне почему-то кажется, что ты что-то от меня утаил.

– Да, но я не хотел вас огорчать.

– Я хочу знать правду.

– Дело в том, что у парикмахера нет головы. Его голова почему-то стоит на подоконнике.

– Не выдумывай чепуху. Ты не умеешь правильно видеть. Посмотри еще раз, но внимательно. Та голова, что на подоконнике, восковая.

В эти дни я думал о картине, виденной мною на выставке. Картина, чем-то похожая на сон, врастала в мое сознание, и я снова и снова видел большое зеркало, человека с намыленной щекой, сидящего в кресле, и бегущего парикмахера, чья голова, отделившись от туловища, смотрела с подоконника и иронически усмехалась.

Дядя тоже вспоминал картину и каждый раз говорил:

– Нет, я не повесил бы в своей конторе такую картину. Такая картина не годится для. помещения, где совершаются коммерческие сделки... Объясни мне, мальчик, зачем художнику, если он в своем уме, понадобилось изображать голову отдельно от человека?

– Не знаю.

– А я догадываюсь, но о своей догадке не скажу.

Мы идем в контору. На этот раз дядя, прежде чем выйти из дома, проверил-в кармане ли ключ. Ключ был в кармане, и мы шли не спеша. Дойдя до дома, сложенного из красных кирпичей, дядя остановился.

– Обожди меня, мальчик. Я на минуту забегу в контору, дам распоряжение служащим, посмотрю телеграммы и телефонограммы, а затем я вернусь сюда.

Не спеша, солидно шагая, дядя вошел в кирпичный дом, а я остался на улице.

Ждать мне пришлось долго, и стоять на одном месте вскоре наскучило. Я было уже решил тоже войти в кирпичный дом и подняться во второй этаж, но раздумал. Мне представилось, как слепой стоит на площадке лестницы возле дверей несуществующей конторы с таким видом, словно кого-то ждет.

Наконец дядя вышел. Он шел легко, на этот раз так уверенно, словно к нему вернулось зрение. Он весь сиял, и во рту, рядом с золотой коронкой, дымилась толстая гаванская сигара.

– Извини меня, мальчик. Я немножко задержался. Сделка оказалась удачной. И теперь мы с тобой пойдем в кафе, я тебя угощу мороженым.

3

Мы сидим за столиком у широкого окна. Мне он заказал две порции мороженого, а себе-стакан чаю.

Официант держится почтительно. Он, разумеется, уже догадался, что у моего дяди диета, которую тот не может нарушать даже здесь, в кафе, помня строгие наставления домашнего врача.

Помешивая ложечкой сахар в стакане, дядя достает из кармана деловую телеграмму и снова кладет ее в карман. Во рту его дымится сигара, а-на лице безмятежное выражение, какое бывает у людей, к которым благоволит судьба.

Он говорит мне достаточно громко, чтобы услышали за соседним столиком, и достаточно тихо, чтобы там не подумали, что он это говорит не для меня.

– Когда я жил в Гонолулу, мальчик, в моем бунгало никогда не было душно. Мой бой умел позаботиться обо мне. И все же в середине дня там было очень жарко. Зной-это бич деловых людей, которым некогда прятаться от солнца.

И, подозвав официанта, он попросил его опустить штору.

Мне хочется думать, что слепой действительно когда-то жил в бунгало на одной из нарядных улиц Гонолулу, где изредка еще можно было встретить Джека Лондона в серой стетоновской шляпе с широкими полями и где, пытаясь догнать лакированные автомобили, мелькали ногами рикши, на уличных лотках лежали бананы, похожие на продолговатые желтые груди полуголых туземок.

Слепой рассказывал мне и о туземках, об их больших ртах, которые он любил целовать. От этих больших смеющихся ртов пахло тропическими деревьями и морем.

Я никогда не видел моря, а слепой видел его чужими глазами, но он зато сохранил в своих ушах его шум, а в ноздрях-его щекочущий запах, смешанный с запахом больших цветов и похожих на цветы женщин.

В прошлом у слепого были Гавайские острова и белые паруса яхты, на которой Джек Лондон отправлялся по утрам в море. В настоящем у слепого была контора. А у меня не было ничего, кроме гимназии, еще не успевшей стать единой трудовой школой.

В гимназию я ходил, как сквозь бред, когда душит страх и сердце бьется возле самого горла. Там в классе пребывал Войн, которого боялся даже сам директор. Сын военного чиновника, служившего у атамана Семенова, недавно бросившего семью и бежавшего вместе с белыми в Маньчжурию, Войк для того и послан был из бреда в явь, чтобы сделать ее менее реальной.

По большей части он сидел на своей парте возле глухой стены, но когда он вставал, все в классе менялось: стены надвигались, потолок нависал над головой, в коридоре прибор для гимнастики становился похожим на виселицу, а в оконное стекло билась большая осенняя муха, тоже обезумевшая от страха.

Войк был коротконог. На лице его играли большие женские глаза, но вдруг, остановившись и застыв, глядели на вас, внушая вам странное безволие, состояние, когда трудно пошевелить пальцами и невозможно произнести хотя бы одно слово.

Еще не положив ранец в парту, я совал Войку мелочь, которую мне давали на завтрак. Он собирал дань со всего класса, каждый платил ему чем мог. Ежедневно он уносил чужие завтраки, перочинные ножи, перья, пеналы. Но не столько эта дань, сколько власть над нашими душами доставляла Войку истинное удовольствие. Это удовольствие играло в его красивых женских, ласковых глазах. А его глаза, как у ската, иногда освещались внутренним искусственным светом, когда он брал чужую понравившуюся ему вещь и небрежно бросал в парту, на время превращавшуюся в склад.

Все знали, даже новички, что на Войка нельзя жаловаться. У него были связи с уличной бандой хулиганов, чинившей суд и расправу над каждым, кто не сумел ему угодить.

Войк и сейчас является ко мне, бесцеремонно входя в мои сны, но тогда он не являлся, а пребывал в классе, перенеся его в какое-то особое зловещее измерение, ежедневное, как будни.

Иногда он приносил с собой фотографическое изображение обнаженной рыхлой женщины и, положив на парту, долго и жадно разглядывал вдруг остановившимися и застывшими глазами. А однажды вместо обнаженной женщины он принес вырезанный из дореволюционного журнала портрет царя и, тоже положив на парту, долго и жадно разглядывал.

Царь, в отличие от этой женщины, был одет, но когда Войк разглядывал его, он почему-то мне казался раздетым.

Голос у Войка был ласковый, женский, но иногда он вдруг прерывался и переходил в шепот, когда нужно было предупредить того, кто впал в немилость или съедал свой завтрак, забыв отдать его Войку.

Я помню, как впервые увидел Войка и его большие женские, по-матерински ласковые глаза.

"Какой прекрасный человек",-подумал я, и мое сознание унесло с собой эти ласковые глаза, когда я вернулся из гимназии домой.

На другой день, глядя на меня женскими ласковыми глазами, Войк спросил меня:

– А где же твой завтрак?

– Я не ношу с собой завтраки.

– Напрасно. Завтра ты его принесешь и отдашь мне. Тебе дают деньги на мелкие расходы?

– Нет. Не дают.

– С завтрашнего дня будут давать.

Слова Войка тогда не показались мне зловещими. Но в середине дня, когда я возвращался из гимназии, что-то случилось с пространством. Дома приблизились к домам, и на все как снег, внезапно упал сумрак. Пе-реулок стал душным, и я оказался окруженным толпой незнакомых подростков. Один из них поднес к моему носу кастет, а другой сказал, картавя:

– Попробуй завтра приди только без завтрака или без денег.

С тех пор я стал выпрашивать деньги на завтраки у слепого, не смея просить у отца.

Дядя, отсчитывая мелочь, сэкономленную от своих расходов, всякий раз говорил мне:

– Ты, понимаешь, мальчик, я забыл разменять нужную купюру, и придется дать тебе медью и серебром. Не экономь, купи себе булку с колбасой или сыром. Только не приучайся играть в азартные игры. Из картежника, пьяницы или бильярдиста никогда не выйдет порядочный человек, способный одевать, кормить и обувать семью.

Про Войка я не решаюсь рассказать даже дяде. Войк-это из снов. А кому хочется рассказывать сны?

Сны начинались наяву сразу, как только я входил в переулок. Дома, словно сговорившись с Войком, на чинали надвигаться на меня, и вдруг появлялась банда. Их было тринадцать (чертова дюжина), но лицо у всех было одно, и рот, в котором не хватало три зуба.

И в тот же замедлившийся миг, прикинувшийся вечностью, вдруг становилось душно, и, только выйдя из этой тесноты и духоты, я смутно догадывался, что мир был более пластичным, чем я предполагал. И от этого мне становилось страшно.

Уж не обладал ли Войк способностью гипнотизера?,

Вполне возможно.

Он поселился в моем сознании и оттуда внушал мне мысль, что все на свете возможно и нет границы между реальностью и сном.

4

Мой дядя любил прогуливаться по берегу Ингоды. Стоя возле воды, он своим тонким чутьем ловил ее свежесть и мысленно углублялся в даль, заманивавшую его в далекие детские воспоминания.

Было время, когда он видел, и вещи, и лица людей не прятались от него в вечном сумраке, отбиравшем от него краски и формы.

Ему было девять лет, он заболел. Болезнь прошла, унеся с собой видимый мир и оставив его в резко на" ступившем мраке. Ночь начиналась и продолжалась, а утра все не было и не было. Лежа в постели, он все ждал, что утро наступит и перейдет в день...

За окном не было неба и облаков, да и окно осуществлялось только тогда, когда к нему протягивалась рука и пальцы жадно и нетерпеливо трогали стекла, вдруг перестававшие пропускать свет.

Солнце, покинув небо, переселилось в сны мальчика, которому теперь незачем было ходить в гимназию. По ночам он видел цветные, яркие солнечные сны, после которых так не хотелось просыпаться.

Запомнилось ему, как он впервые после болезни вышел во двор. Рядом с двором стоял сад.

Мир спрятался. Мальчик чувствовал под подошвами сапог землю, вдруг страшно и неожиданно уходив. шую из-под ног и спешившую поменяться местом с пустотой.

Мир спрятался, исчез, сгинул, и только подошвы ног сквозь дрожь испуга и неуверенности уведомляли растерявшиеся чувства, что не все исчезло, что еще есть что-то. Что?.. Об этом сейчас доложит протянувшаяся в темноте рука.

Шаг, еще шаглРядом мать и ее глаза. И вдруг случилось чудо. Послышался дивный звук, словно мальчика своим нежным, музыкальным голосом окликнуло спрятавшееся пространство.

В саду куковала кукушка. Сияние солнечных лучей, синева неба, плывущего в речных водах, коричневая кора деревьев-все аукалось и дивно перекликалось, завернутое в этот длившийся прозрачный звук.

Да, мир приближался, извещая о своем возвращении мальчика, и он всем своим существом почувствовал медовый запах распустившихся веток, каким-то чудом тоже слившихся со звуком.

Мир, заняв голос у кукушки, окликал и откликался, пребывая одновременно здесь и там, словно "там" и "здесь" вдруг слились и заговорили.

А на другой день это повторилось. Мир, спрятавшись в звук, снова окликнул мальчика, и невидимая кукушка снова посетила соседний сад, чтобы на миг сорвать покрывало темноты, окутавшей все явления и вещи.

Затем звук растаял, и все снова спряталось. Вещи снова стали злыми. Еще не привыкший ходить в сумраке, мальчик постоянно натыкался на острые и твердые углы предметов. Еще недавно такое пластичное, умевшее услужливо расступаться, давая мальчику дорогу, пространство вдруг таинственно и настороженно сомкнулось. Кто-то перед самым носом мальчика закрыл дверь и замкнул на замок.

Весь день и всю ночь мальчик ожидал утро. Он снова выйдет с матерью во двор, и в соседний сад снова прилетит кукушка.

Но на этот раз кукушка не прилетела.

Мой слепой дядя начал насвистывать веселый мотив из какой-то оперетты. Он любил жизнь и рано научился радоваться ей. Радоваться жизни его не разучила слепота. – Который час? Взгляни-ка, мальчик, на мои часы.

И слепой, достав из кармана брюк толстые карманные часы, протянул их мне. Крышка раскрылась, показав стрелки и жирные числа.

Часы, казалось, жили своей особой карманной жизнью, храня время слепого, умевшего вдруг превращаться в коммерсанта и дельца.

– Половина двенадцатого.

– Вот как? Мне надо в контору, мальчик, хотя и здесь тоже хорошо.

Слепой уже собирался уходить, как вдруг на берегу возник голос кукушки. Этот голос словно окликнул его из другого времени, донесся сюда из детства, напоминая одно далекое и страшное утро. Дядя прислушался. Лицо его стало напряженным и грустным.

Когда голос кукушки смолк и наступила тишина,. дядя спросил:

– Ты выучил уроки?

– Да. Еще вчера перед сном.

– А что снилось тебе?

– Доска. Пифагоровы штаны. Пенсне нашего математика. И добрые глаза Войка.

– Кто этот Войк?

– Не знаю.

Я действительно не знал, кто такой Войк, и не знаю даже сейчас. Зло мне казалось непознаваемым, даже если оно сидело на соседней парте.

– Какой-то Войк звонил на днях ко мне в контору, спрашивал – не нужен ли мне бухгалтер. У него приятный голос. Не отец ли это случайно твоего одноклассника?

– Нет. Его отец живет в Харбине.

Дядя идет не спеша. Люди с глубоко развитым чувством собственного достоинства редко спешат. У них с временем совсем другие отношения, чем у людей суетливых, торопливых, всегда боящихся куда-нибудь опоздать.

Дядино время имеет символ: толстые карманные часы с солидной крышкой и золотыми стрелками. Эти часы показывают время точно. Да и показывают ли? Скорее, они его хранят и делятся им, дарят время владельцу.

Эти часы помогают дяде чувствовать полноту жизни. Иногда дядя вынимает их из кармана и, раскрыв крышку и поднеся к уху, с наслаждением вслушивается. Ощущение такое, что у часов есть какая-то тайна и, тикая, часы делятся этой тайной с дядей, отмеривают эту тайну, потому что эта тайна выражается в числах и не сопротивляется отмериванию. Но в этом отмеривании есть что-то доброе и красивое, похожее на музыку.

Послушав тиканье часов, дядя закрывает крышку и неторопливым движением кладет часы в специальный карман клетчатых хорошо выутюженных брюк.

Дядя сам чем-то похож на свои карманные часы. Он, не видя цифр и стрелок, точно угадывает время, ошибается не больше чем на четверть часа. И все же, не доверяя себе, просит меня сказать, который час.

Часы эти он купил, когда жил в Гонолулу. Купил он эти часы у диккенсовского старичка, торговавшего старьем. Это были старые часы, может когда-нибудь тикавшие в кармане у добряка Пикквика.

Жил ли дядя когда-нибудь в Гонолулу? Может, жил, а может, и не жил.

Гонолулу был чем-то похож на контору в кирпичном доме, давно поселившуюся в моих снах и изредка из снов переселявшуюся в действительность.

Не доходя до кирпичного дома, дядя замедляет шаги и, внюхиваясь в запах духов, спрашивает.:

– Дама?

– Да, но довольно пожилая.

– Знакомая?

– Нет. Незнакомка.

Когда женщина поравнялась с нами, дядя, опираясь на ореховую трость, кричит на меня:

– Нерасторопный разгильдяй! Когда я наконец избавлюсь от тебя и найду другого услужливого и аккуратного работника!

Дама бросает насмешливый взгляд на слепого.

Слепой достает сигару и подносит заграничную зажигалку вместе со вспыхнувшим огнем к своим толстым, налитым кровью и гневом губам.

В своем клетчатом костюме и серой шляпе ов элегантен.

У меня дрожат руки. Такое чувство, что я действительно провинился и меня завтра уволят из конторы. Слепому удалось своей интонацией, позой и выражением разгневанного лица создать совершенно реальную и убедительную ситуацию. Я еще не догадываюсь, что слепой, кроме всего прочего, артист, талантливый артист, но которому из-за его слепоты никогда не играть на сцене.

Мы уже подошли к кирпичному дому. Дядя говорит:

– Обожди, я на этот раз недолго задержусь в конторе.

Жду. Долго-долго жду. Улица на этот раз не хочет превращаться в сверкающий кадр нового заграничного кинофильма, в кусок сцены или сна, она поразительно буднична, назойливо скучна. Дома и заборы не желают переселяться из хмурого серого пространства на воображаемую мною картину, висящую на стене какой-нибудь из квартир. Но квартир словно не существует, существуют только одетые в будничный полдень дома.

Я жду и скучаю. А дяди все нет и нет. Наконец я, не выдержав скуки, открываю дверь в кирпичный дом и подхожу к зловонной, пахнущей чужими кошками лестнице.

На площадке второго этажа стоял слепой. Его плечи и спина вздрагивали. Слепой тихо плакал.

5

Как и мой слепой дядя, я скитался по разным городам, жил у родственников, прежде чем наконец познакомился с отцом, вернувшимся в Россию в 1917 году из долго длившейся эмиграции.

Из всех моих странствий лучше других запомнился один эпизод.

Я плыл на пароходе по Байкалу. Пароход должен был зайти в Горячинск за дровами. Когда он приблизился к берегу, капитан приказал команде опустить лот, чтобы узнать, далеко ли дно и можно ли бросить якорь.

Лот опустили, но дна не оказалось. Пароход вместе с пассажирами висел над прозрачной, похожей на воздух бездной.

Это ощущение тайны и чуда потрясло мой детский ум, впервые задумавшийся о загадочности всего, что нас окружает и, чтобы не пугать, притворяется обыденностью.

Эпизод, казалось, забылся, как только я сошел на берег, но ощущение загадочности возобновилось, когда я поселился в Томске у двоюродной сестры. Она была старше меня всего на десять лет и старалась по мере своих сил заменить мне рано умершую мать.

Домик, в котором мы жили, стоял в тополевом саду, на пожелтевшей траве шуршали осенние листья, но домик вдруг превращался в пароход не. только в моих зыбких гимназических снах, но и наяву, когда двоюродная сестра читала мне вслух "Моцарта и Сальери" или своим мелодичным голосом окликала явления и вещи, всякий раз становившиеся таинственными, словно завернутыми в синеву и даль.

Голос моей двоюродной сестры был как лот, опущенный в глубину и пытавшийся узнать, есть ли под нами дно или дна нет и не будет.

Антиномия скучного вокзального зала для ожидающих, с одной стороны, и бездонной глубины Байкала – с другой, где повис пароход, своими гудками пытающийся разбудить окружающее безмолвие,-эта антиномия и делала такой загадочной жизнь, еще и оттого, что моя мудрая сестра рано умерла от чахотки. И мне уже не у кого теперь спросить о том, о чем я безрезультатно спрашивал самого себя.

Когда была жива моя двоюродная сестра, мир мне казался похожим на нее. Она пыталась убедить меня, что вещный мир вдруг одушевился, и это ощущение появилось у меня оттого, что сестра любила мне читать вслух "Пана" Гамсуна или "Синюю птицу" Метерлин-ка. Все было загадочным и таинственным, и это рассказывала мне жизнь мелодичным голосом моей двоюродной сестры, – жизнь, изредка покидавшая предназначенное ей пространство и замыкавшая себя в большую раму, висевшую на стене, чтобы сменить соскучившуюся по простору картину.

Картину эту написал и сам сделал для нее раму не профессиональный художник, а ссыльный революционер, друг моей двоюродной сестры, убитый в 1918 году белоказаками.

Это была самая удивительная картина из всех, которые когда-либо я видел. И дело было не только в том, что в какие-то редкие, напряженные, необыкновенно странные минуты она куда-то исчезала, оставив пустую раму, которую тут же начинала заполнять пришедшая на смену картине жизнь, но и в том, что во мне в эти минуты все начинало меняться, и я догадывался, что картина переселялась в мое возбужденное сознание, и рама, не желавшая пребывать пустой, наполнялась жизнью. Той жизнью, о которой рассказывала мне двоюродная сестра.

Я закрывал глаза, и только я их закрывал, как, осветив темноту, яркая, как жар-птица, появлялась передо мной картина, одновременно пребывая на дне моей души и перед глазами.

Я рассказывал об этом чуде своей сестре и спрашивал, почему и зачем это происходит. И она говорила мне, что ее друг, ссыльный революционер, убитый белогвардейцами, был очень талантливый человек и поэтому его картина в какие-то необыкновенные минуты, отнятые у озабоченной жизни, превращалась, как в сказке, в жар-птицу.

Вот именно в эти минуты я угадывал, что у озабоченной жизни, у всех скучных, как урок чистописания, дел есть продолжение, как ушедшее в глубь мира бездонное пространство Байкала.

А потом картина снова возвращалась на свое место в раму, и я видел синее небо и радугу, повисшую над деревьями и над деревенским мальчиком, стоящим возле березы. У деревенского мальчика были необыкновенно синие глаза, так же как у бежавшей возле его ног речки. Речные глаза мальчика смотрели на меня с картины, и речка тоже смотрела синими, взятыми в долг у мальчика глазами.

Сестра рассказывала мне, что ссыльный часто вспоминал свое деревенское детство, а мальчик– это был он сам, бережно перенесенный из одного времени в другое, чтобы всегда быть рядом.

Лицо мальчика было грустным. И. я думал: уж не догадывался ли он о том, что, когда он станет взрослым, его зарубит пьяный от жизни казак своей кривой шашкой?

Картина, написанная ссыльным революционером, была непохожа на те картины, которые я видел в других домах и на репродукциях со слишком взрослых картин Третьяковской галереи. В этой картине было что-то чистое, наивное, детское, словно ссыльный, пройдя сквозь долгие сумрачные годы, так и остался светловолосым мальчиком, для которого деревенская речка пела свою неторопливую однотонную песню. Мальчик держал в руках пастушеский рожок, но самое странное, звук утреннего рожка, призывавшего коров, иногда слышался мне с картины, словно мальчик уже поднял свой рожок и поднес его к губам.

По утрам меня будил тихий звук рожка, посланный поселившейся на холсте той далью, где ссыльный еще был мальчиком, завернутым в синее утро и в зябкую рябь игравшей на рожке реки.

Да, это речка играла вместе с мальчиком, и мир начинался сызнова после того, как утро сменяла ночь и моя двоюродная сестра вешала на окне занавеску, похожую на кусок отрезанного ножницами неба.

Домик висел над бездной, но эта бездна не казалась мне страшной, хотя и была таинственной, как тот час на пароходе, когда спущенный лот старался достать дно, но так его и не достал.

Казалось мне, домик плыл вместе с тополевым садом и улицей, и, когда двоюродная сестра уходила в университет, где она училась, с ней уходил и мальчик вместе с речкой, и рама снова была пустой. Я тогда еще не понимал, хотя смутно догадывался, что между картиной и мальчиком, погибшим ссыльным и моей сестрой существовала невидимая связь, как бежавшая по безмолвному проводу телеграмма.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю