Текст книги "Хранилище"
Автор книги: Геннадий Николаев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
– Армии нужны вооружения, без оружия армия – толпа...
– Народ – толпа, верно,– перебил лейтенант.– Народ! Но армия – не толпа. Это колонны и шеренги. Единая воля, единая власть. Армия – кузница революционного духа, всеобщей дисциплины, железного порядка. Армия – сила сама по себе. Слыхал о «приливных волнах» Мао Цзе-дуна?
– Злая фантастика!
– Это реальность! Массы, готовые погибнуть ради великих идей, есть самое мощное оружие.
– «Великие» идеи, за которые надо положить горы трупов...
– Бескровных побед не бывает.
Я был голоден, но каша застревала у меня в горле. Кое-как выпив кружку чая, я поблагодарил Сашка, стоявшего у печки, и ушел в спальню.
Не раздеваясь, прилег на свою койку. С противоположной стены на меня взирал генералиссимус. Лицо его бронзово застыло, в припухших глазах – холодная пустота. Фотография, не портрет живописца – натура запечатлена с документальной точностью.
Помню, как-то зимой, не то в сорок втором, не то в сорок третьем, нас с сестренкой ночью разбудили. Мне было лет десять-одиннадцать. Взрослые – дед, бабушка, мама – стояли возле черного репродуктора, на лицах благоговейное внимание: вот– вот начнет говорить Сталин. Отца на фронт не взяли, забраковали по зрению и слуху, он преподавал на курсах младших командиров, жил в казарме, дома бывал редко. В квартире было жутко холодно, отопление не действовало, тепло удерживалось от плиты на кухне, где мы все и спали. Я залез на табуретку. Из репродуктора доносились щелчки, сухой потреск, покашливание, невнятный гомон далекого зала, и вдруг – обвал, бешеный шквал аплодисментов, выкрики: «Слава! Ура! Сталину! Родному!». Бабушка прошептала со слезами на глазах: «Господи! Появился!». Дед прицыкнул на нее, еще ближе склонился к репродуктору – уже тогда он был туговат на оба уха. «Великому! Да здравствует! Сталину! Ура!» Реву, казалось, не будет конца. Дед глотал слезы, покрякивал. Его родной брат, дядя Василий, неделю назад после семилетнего заключения проследовал из северных мест через наш город в ссылку – на пять лет. У нас он смог побыть несколько часов – отметился в МВД, сходил со мной в баню да посидел за скудным нашим столом ... Дед крякал и глотал слезы умиления. Бабушка и мама тихо плакали. Меня трясло от холода и ожидания. Я приплясывал на табуретке и тихо подвывал, пока дед не схватил меня за ухо. Не помню, о чем говорил тогда Сталин, помню странную смесь восторженного преклонения, охватившего меня, и горечи из-за несправедливого наказания – до боли вывернутого уха.
Теперь казалось, что портрет смотрит прямо на меня, упорно ловит глазами – наваждение да и только! Я отвернулся к стене, но и затылком чувствовал его взгляд...
Однако вскоре меня сморило. Перед глазами запрыгала изрытая яминами дорога, в ушах загремело от тряски в бронетранспортере, замелькали лица начальников – гражданских, военных, попутчиков в поезде. Выползло бурое тяжелое Хранилище – я почувствовал, как упруго, до предела сжата под ним земля, как медленно, едва заметно вминается, раздается под его чудовищной тяжестью...
Приснился мне отец. Он ив моем сне был пьяный. Как часто с ним бывало в последнее время, он рвался на балкон, в нем клокотала ораторская страсть. Я, мальчишка, держал его из последних сил. Безотчетный страх холодил мне спину, я боялся, что отец вырвется, выскочит на балкон и тогда... Он был крупнее меня, и его сильные руки выскальзывали из моих, мы рывками двигались по комнате, натыкаясь на мебель, роняя стулья. Ему удалось вывернуться, он оттолкнул меня – я отлетел на кровать, полутораспальную, с панцирной сеткой, на которой комом валялись простыни, одеяло. Что могло случиться на балконе, я не знал, но страх буквально душил меня, лишал голоса и воли. Пока я барахтался в несвежем белье, выбирался из ямины продавленной сетки, отец уже был на балконе. Наконец, и я очутился там, рядом с ним. Под нами, на сколько хватало глаз, простиралась бескрайняя степь, заполненная народом. Люди показывали на нас, что-то кричали. Кричал и отец – я пытался зажать ему рот, но он отбрасывал мою руку и что-то выкрикивал. Вдруг, рассекая толпу с трех, четырех, пяти направлений, к нам быстро двинулись какие-то люди – в черных шляпах и в кожаных пальто, все похожие друг на друга. Они шли цепочками – от далекого горизонта, все ближе, все теснее захватывая круг под нашим балконом. Отец продолжал кричать. Я оттаскивал его от перил, он медузой скользил в моих руках, вытекал, снова лез к перилам и кричал, кричал, кричал. Кошмар тянулся бесконечно, одному справиться с отцом было не под силу, я звал на помощь. И тут даль над горизонтом грозно сгустилась, вспыхнула, ослепительно засияла громадным полукругом, который взмыл ввысь, превратился в яркий клубящийся шар. К шару с земли потянулась черная, страшная, как бы свитая из кишащих змей нога... Я рванул отца вниз, на бетонный пол балкона. Он рухнул на меня, я увидел его белое искаженное лицо, вытекшие от пекла глаза и черный рот, раскрытый в оскале...
Проснулся я ночью, оцепеневший от страха. На соседней койке похрапывал кто– то, бормотал бессвязное. Кошмар продолжал мучить меня и наяву. Казалось, это отец пытается подняться с кровати, чтобы снова выскочить на балкон. Я косился на соседа, ожидая, что вот-вот он встанет и тогда придется подниматься и мне. Но тут я разглядел в лунном свете портрет напротив, над койкой, и вспомнил, где я.
Быстро раздевшись, я залез под одеяло. Казалось, засну мгновенно, но одеяльце было тонкое, и я стал замерзать. Не помог и пиджак, которым я укрылся. Идти же в холодную прихожую за полушубком не хотелось. Да и не спалось уже, сон перебился, я ворочался с боку на бок, тревожные мысли не давали покоя.
Как там дома? Утихомирился ли отец? Удалось ли маме справиться с ним? Не запаникует ли Юлька? Выдержит ли? Простит ли меня? Я-то ее уже давно простил...
Эх, плюнуть бы на все и прямо череа тайгу – домой!
В сумраке комнаты на меня смотрел со стены Сталин. Казалось, это он похрапывает и посвистывает, блаженно сощурив веки. Лейтенант был какой-то каменный – спал в майке и трусах под таким же жиденьким одеяльцем, что и у меня. Фонарь за окном чуть раскачивался (видимо, поднялся ветер), и Сталин с портрета как бы подмигивал мне с заговорщическим видом...
5
На следующий день с утра я напомнил лейтенанту про обещание выделить еще двух солдат. Он поморщился, мотнул головой.
– Не дам.
– Тебя знакомили с приказом министра?
– Твоего министра. У меня свой есть. И свои приказы. Все, Оладьев, к-кру-у-гом! Ш– а-агом арш!
Я стискивал кулаки, с трудом удерживаясь от подмывающего желания дать с маху в эту кривую высокомерную усмешку, в тупое переносье, торчащее между волчьими глазами каким-то странным волдырем. Он был выше меня ростом, но уже в плечах. На нем была форма офицера, на поясе висел тяжелый пистолет...
Я отвернулся, вышел в коридор. Пожалуй, впервые в жизни я так остро ощутил свою беззащитность. Возмущение сменилось отчаянием: как, не теряя собственного достоинства, заставить лейтенанта выполнять то, что является действительно чрезвычайно срочным и важным.
Я нашел Сашка. Еще вчера ему пришло в голову, чтобы не терять время на переходы, брать обед и ужин с собой в Хранилище. Оказывается, он уже договорился обо всем с лейтенантом, и мы отправились нагруженные заплечными термосами с кашей и чаем – остатками завтрака. Хлеб – две буханки – Сашок нес под мышками. Сашка больше всего радовало, что хоть ненадолго избавится от тягостных обязанностей прислуживать лейтенанту.
Мы шустро, без раскачки взялись за дело, но не прошли и двух рядов, как снаружи донеслись какие-то странные звуки. Гортанный голос выкрикивал что-то невнятное и следом раздавалось какое-то хлопанье, словно били палками по ковру, подвешенному для выбивания пыли.
– Что зто? – насторожился я.
– Строевая,– ответил Сашок.– Лейтенант гоняет. В раж вошел...
– Пойду взгляну, – сказал я, доставая сигарету.
На площадке перед Хранилищем, печатая шаг, маршировала колонна – шесть рядов по пять человек в ряд. В гимнастерках, в сапогах, в шапках-ушанках. Лейтенант – в одном кителе – бежал сбоку приседающим шагом, вытянув шею и хищно оглядывая марширующие ряды. Колонна шла на меня – напряженные лица, остекленелые глаза, вздернутые подбородки.
– Р-ряз!.. Р-ряз! ..– вскрикивал лейтенант.– Носочки – выше! Удар – всей ступней! Р-ряз! .. Р-ряз!
Солдаты тянули носочки, лупили всей подошвой, но лейтенант был недоволен. Лицо его, раскрасневшееся, возбужденное, было перекошено гримасой азарта и боли.
– Р-рядовой Копаница! Зад! Зад подтяни! Как баба на базаре! Р-рядовой Кудрявцев! Грудь! Грудь вперед! Интел-лигенция, твою так! Р-ряз! Р-ряз! .. Кру-у-гом ... арш!
Колонна четко развернулась и, не сбиваясь с шага, потопала по плацу от Хранилища. Лейтенант боковыми прискоками понесся за колонной. На краю площадки колонна развернулась и под хлесткие команды двинулась снова ко мне. Лейтенант заметил меня, поманил.
– Послушай! – придушенно зашептал он, когда я подошел к нему.– Слу– шай-слушай!
Как дирижер, взмахами руки, он рубил такт, выставив ухо и прижмурив глаза для полной сосредоточенности.
– О! Слышишь? О! – Он вскидывал палец, отмечая какие-то одному ему ведомые сбои.– О! Опять! Р-рядовой Копаница! Задница! Задница торчит! Выбиваешься!
Я, признаться, ничего не слышал. Топают нормально, какого ляха ему надо от ребят.
– Р-ряз! .. Р-ряз! Молодцы! Р-ряз! .. Р-ряз! 01 Хорошо! Кру-у-гом... арш! Сержант Махоткин! Ко мне! Бегом!
Шагавший в первом ряду сержант рванул вперед, по дуге подбежал к лейтенанту.
– Покомандуй-ка, а я посмотрю,– сказал лейтенант.– Что-то они не дотягивают сегодня...
– Р-ряз! .. Р-ряз! . . Р-ряз! – подхватил Махоткин и прискоками, как и лейтенант, пошел за колонной.
Задумчиво покусывая кончик уса, лейтенант следил за маршем. Казалось, он не замечал ни мороза, ни ветра, что порывами вздымал и закручивал над площадкой снежную пыль.
– Р-ряз! .. Р-ряз!.. Р-ряз! – простуженно рявкал сержант.
– Я из них сделаю образцово-показательный взвод,– сказал лейтенант.– В Кремле буду служить! Вот цель! Перед Новым годом ждем министра с инспекционнойпоездкой. А ты, Оладьев, путаешься под ногами.– Он кинул на меня насмешливый взгляд.– В Кремле! Понял? Ол-ладьев...
– Слушай, ты! Если еще назовешь Оладьевым, ей-богу, врежу!
Я схватил его за отвороты кителя, резко оттолкнул. Лейтенант поправил форму, полоснул холодным прищуром.
– Ладно, еще потолкуем,– с каким-то клекотом сказал он и пошел вслед за сержантом.
– Р-ряз! .. Р-ряз!.. Р-ряз!
Я вернулся в Хранилище. Сашок сидел. на досках возле электрического шкафа и курил. После яркого света его съежившаяся фигурка была едва различима.
– По-моему, сумасшедший,– сказал я, кивнув в сторону площадки.
– Нормальный, – вяло отозвался Сашок.– Ну что, пошли?
И мы снова полезли на стеллажи.
Разнобой был и в размерах ящиков, и в их раскладке на стеллажах: то тут, то там обнаруживались пустоты, ящики были брошены небрежно, вкривь и вкось – тут уж каждый стеллаж пришлось заносить в журнал, предварительно произведя замеры. Дело резко замедлилось.
К вечеру мы настолько вымотались, что еле передвигали ноги. Сашок уже не напевал и не насвистывал. От холода и пыли у нас воспалились глотки, подсел голос, мы сипели, как два алкоголика. Руки были сбиты, пальцы в порезах и ушибах.
Обессиленные, мы сели в проходе, привалившись спинами к нижнему ряду ящиков. Над нами горели мощные лампы. К запаху пыли примешивался какой-то остренько-сладковатый запашок – то ли озона, то ли фтора. Тут и там на пыльном полу видны были странные бороздки, полосочки, крючочки, которые складывались в замысловатый рисунок. Влево и вправо по широкому проезду тянулись однообразные ряды стеллажей. Черные изломанные тени искажали перспективу, в сумрачных концах Хранилища мерещились искореженные фермы, остроконечные призмы, надолбы, а сверху – серенькая кисея паутины.
– Ну, давай, напой мотивчик,– попросил я, подтолкнув Сашка локтем.
Сашок сипло откашлялся, помолчал, собираясь с духом, потом тихо затянул свое
«Ой-ё-ё-ё-ё-ё-ё...». В незатейливом сплетении звуков, в их спокойном, плавном чередовании ощущались северные сибирские просторы, дали без конца и края, ничем не заслоненное небо, и я подумал, что, наверное, эта открытость земли и неба не может не влиять на характер живущего здесь народа: тут и люди, должно быть, открытые, честные, прямые ... Сашок вытягивал ноту за нотой, зажмурив глаза и чуть покачиваясь в такт музыке. Мелодия возникала вольная, широкая, какая-то суровая. «Ой-ё-ё-ё-ё-ё-ё...». Я закрыл глаза и увидел низкое хмурое небо, неоглядные пространства, болотистые низины с чахлыми кустиками ольхи и корявыми березами. Услышал, как завывает ветер, дующий из синих северных далей, несущий с собой запахи студеного моря, рыбы и близкого снега, как шуршит, перекатывая мелкую прибрежную гальку, сильная полноводная река, как всплескивает на быстрине крупная рыбина и звенит висящий сплошным серым слоем над землею гнус...
Сашок вдруг умолк, приткнулся плечом.
– Глянь! Что там?
Я с трудом разодрал слипавшиеся глаза. Сашок показывал на противоположный, стоящий перед нами ряд стеллажей.
– Вон, вон,– нервно зашептал он, весь как-то подбираясь.– Да вон, между ящиками, в самом низу.
И тут я увидел прямо перед нами, через проход, в щели между ящиками, одна над другой семь, нет, восемь крысиных морд – острые носы, поблескивающие точки глаз, уши. И еще две влезли поверх этих восьми. Нижние запищали, задергались, вся пирамида повалилась, отпрянула дружно, как по команде, в черноту щели – писк, возня, вскрики, яростное гырканье. Меня передернуло: какого черта им тут надо! Это же не продовольственный склад – Хранилище! Что им тут грызть – ящики, в которых металл? Стальные стеллажи? Бетонные полы? Странно, странно... А может быть, они грелись? Спасались от мороза? Может быть, здесь, в этом месте Хранилища, самая теплая зона? Именно в том месте, где они сидели друг на друге... Самая теплая... Значит, и самая опасная! Значит, если когда-нибудь и начнется что-нибудь в Хранилище, то именно здесь, в этих вот мирно стоящих на полках ящиках...
Я включил прибор – рубиновый глазок задергался в бешеном переплясе под сухой непрерывный треск, смахивающий на беспорядочную морзянку. Пришлось переключиться на более грубый диапазон. Теперь можно было сосчитать импульсы и, умножив на сто, получить реальное число. Какая-то чертовщина! Давно ли лазали здесь с Сашком, обмеряли ящики – счетчик молчал, а сейчас... Особой опасности не было, мы могли находиться тут и час и два без всякого риска, но само появление импульсов – откуда? почему? что произошло? – было для меня загадкой. Уж не космос ли подкинул? Я взглянул вверх – из-за яркого света кровли не было: видно, мгла да и только. Выключив прибор, я прислушался. Какая-то странная возня доносилась и сверху – или мне почудилось?
Сашок в страхе не спускал глаз со щели, где только что были крысы. Страх его подействовал на меня успокаивающе. Ну что за беда – крысы! Постоянный спутник человечества с незапамятных времен. Самый живучий народец нашей планеты. Даже на атолле Бикини после испытания американской водородной бомбы крысы прекрасно продолжали жить и плодиться в трюмах оплавленных, искореженных кораблей. Тут опасность тоже есть, но разве можно сравнить с той. Если выдерживали ту, то эта для них что слону дробина...
Сашок показал на замысловатые переплетения линий и точек на полу.
– Следы! – шепотом сказал он.
– Ну и что?
– Жуть как боюсь. Сызмальства. У вас у соседки ребеночка задушили. В люльке лежал, а она пьяная, уснула, они забрались, язычок выгрызли, он и задохнулся. Я только в школу пошел... А у нас под полом жили, никак не могли выгнать. Чего только не перепробовали – и отраву разную, и кошек держали, и дыры цементом, и стекло толченое с тестом. Бесполезно. Как осень, они тут как тут. По ночам спать не давали. Мать даже колотушку приспособила. Слишком расшумятся или доски начнут грызть, она – тук в пол, они и притихнут. Потом – опять за свое, она – опять колотушкой. И так всю ночь. Мамке-то все одно, что день, что ночь, а нам все же спать надо, да и страшно.
Он скосил на меня глаза и долго не отводил, глядя пытливо и как-то жалобно. Сзади за нами раздались какие-то скрипы, и он резко выпрямился, пружиной вскочил на ноги. Я тоже поднялся, прислушался. Монотонно гудели лампы – ухо привыкло к звуку, и казалось, будто в Хранилище стоит полная тишина. Потемневшие огромные глаза Сашка нервно дергались, шарили по сторонам – он так по-детски, сильно испугался, что мне стало смешно.
– Эге-гей! – закричал я сиплым голосом.– Нечистая сила! Пошла вон!
И два эха, оттолкнувшись от противоположных концов Хранилища, повторили мой крик – «Он! Он! Он! Он!» Я обнял Слижикова за плечи, подтолкнул к выходу.
– Пошли! На сегодня хватит, а то уже мерещится черт знает что. Утро вечера мудренее. Верно?
Сашок кивнул, с виноватой улыбкой двинулся рядом, опасливо озираясь по сторонам. Мы шли по центральному проходу и через каждые пять рядов переключали освещение – пятно яркого света скачками следовало за нами.
Снаружи шел снег, и было тепло. За те несколько часов, что мы находились в Хранилище, резко потеплело. И снег валил крупный, сырой, мохнатыми хлопьями. Я машинально шагал вслед за Сашком и, озадаченный, думал про крыс и про странное поведение прибора – и то и другое не находило сколько-нибудь разумного объяснения...
6
Орало радио, голая лампочка под потолком раскаленно сияла. Лейтенант лежал, закинув руки за голову, глаза его были закрыты, казалось, спал.
Я выключил радио, потихоньку умылся, погасил свет, разделся и лег. Тени от падающего снега мельтешили на стенах, на потолке. Портрет генералиссимуса стал объемным, ожил: одутловатое старческое лицо с седыми усами подергивалось, меняло выражение, жило своей тихой ночной жизнью.
– Ты, видно, впервые на объекте,– вдруг заговорил лейтенант.
Я вздрогнул: показалось, что слова эти он произнес с акцентом, как Сталин.
– Должен предупредить,– продолжал лейтенант,– здесь у меня особая зона. Особая! Потому и права у меня особые! Если что, не с тебя спросят – с меня! И лучше, парень, не лезь, а то ненароком могу запечатать – никто не распечатает. В Хранилище... Понял?
Перед глазами плыли ящики, сумрачные проходы, крысиные морды. Я засыпал, слова лейтенанта тормозились, вязли в коротком пространстве, отделявшем нас друг от друга...
Вспоминался поезд, на котором ехал сюда. По билету нижнее сидячее, но когда протиснулся через забитый людьми тамбур, понял – не до жиру.
Их называли амнистированными – рваные бушлаты, прожженные телогрейки, пятна от содранных зэковских номеров на спине и ватных штанах, бескровные лица с мертвыми глазами – страх, тоска, усталость. Сидят, лежат вповалку плотной притихшей массой, переговариваются вполголоса, шепотом. Сизые пласты дыма колыхаются в проходе – нечем дышать.
Я присел с краю, чуть сдвинув чьи-то босые сопревшие ноги, откинулся на спинку сиденья. Поезд тронулся. По проходу, перешагивая через сундучки и котомки, двое милиционеров провели оборванного, заросшего человека в галошах, подвязанных веревочками. Он прижимал к груди холщовый мешок комом, неестествегао радостно улыбался, истово кивал налево и направо, порываясь сдернуть с головы драный треух. Милиционер, подталкивая его в спину, повторял: <<Иди, ты! Иди, ты!»
Старик, сидевший напротив с толстой книгой, проводил взглядом странную троицу, вздохнул. Сосед его, лысый, с красными пятнами на лбу, сказал шепеляво:
– Шпятил от радошти.
Старик покосился на него.
– Надорвался...
Поезд прогрохотал по большому мосту через реку. За окном открылись заснеженные поля, затянутые сизой дымкой, черные деревушки, редкие перелески в сумеречных далях. Сибирь выпускала из своих объятий еще один эшелон. Мне уже не раз приходилось ездить в таких вот поездах, до отказа набитых людьми, которых свобода больше пугала, чем радовала.
Я вынул бутерброды с сыром и с колбасой, что сунула мне с собой мама, протянул соседям: «Берите, угощайтесь!»
Старик, поблагодарив, отказался. Лысый, вытерев глаза, осторожно взял бутерброд двумя пальчиками, отломил немного, остальное положил обратно. Потянулись и другие – брали, боясь, как бы не взять слишком много. Я подавал бутерброды и наверх, тем, кто, свесившись, следил за нами. Люди отламывали по крошечке, благодарно кивали, отводили мои руки, указывали на других. В конце концов вся эта горка бутербродов так и осталась почти не тронутой. И мне они не полезли в горло. Я растерянно держал их на коленях, пока лысый решительно не свернул бумагу, в которой они лежали, и не сунул обратно мне в портфель.
Пять с половиной часов в вагоне, забитом хмурыми, молчащими, о чем-то думающими людьми. Людьми, которые устали друг от друга, от тесноты и спертости неволи, от чужого глаза, чужого уха, чужого тела. Людьми, которые разучились говорить, улыбаться, радоваться...
То ли во сне, то ли наяву я увидел отца – бежал за поездом, размахивая руками, выкрикивая что-то, спотыкаясь и чуть не падая. Лицо его было в слезах. Господи! Хоть бы отстал, не свалился бы под колеса!
– ...Солдат должен быть занят,– бубнил свое лейтенант,– и ты ничего не смыслишь...
– Слушай, дай поспать,– пробормотал я.
Лейтенант затих, но сон не шел. Мысль снова и снова возвращалась к отцу...
В начале марта пятьдесят третьего, досрочно сдав пару зачетов, я приехал на несколько дней домой. Третий год я учился в институте, дома бывал наездами, как нынче. За эти годы отец совсем сошел на нет, я просто испугался, когда увидел его. И опять он был пьяный...
Помню пьяного отца зимой, весной, летом и осенью. Почти не помню трезвого. Они пили втроем – он, дед и бабушка. Спасение от них было в бегстве из дома, и мы убегали – мама, сестра и я,– убегали в тишину кабинетов маминого училища, где мама начинала секретаршей еще до войны, а во время войны и после, все годы, пока в здании располагался эвакогоспиталь, проработала медсестрой. Мама печатала на машинке, подрабатывала на жизнь – сколько лет провела она, согнувшись над пишущей машинкой, чтобы мы с сестрой могли нормально питаться, выглядеть <<не хуже других», учиться в институте! Я мог только догадываться о том, что происходило между матерью и отцом. Десятилетия страданий и унижений.
Вообще-то это было для меня загадкой. Почему так долго и упорно мама держалась за него? Ради нас? Боялась оставить без отца? Но что, кроме скандалов, пьянства и душевной опустошенности мог он нам дать? Деньги? Но это были такие крохи! Многие годы, еще надеясь победить, мама мучительно боролась за него – водила по врачам, устраивала на лечение, отбирала зарплату. Все было тщетно. С ним одним она, может быть, и справилась бы, но с тремя ... Уходить от мужа значило для нее уходить и от собственных родителей, а это было ей совсем не под силу...
В тот день я встал довольно поздно. Умывшись, вышел в коридор. Держась за стеночку, из своей комнаты в кухню прошла пьяненькая бабушка. Вчера допоздна они там пили со случайными уличными собутыльниками, теперь бабушка зашла опохмелиться остатками. Ссохшаяся, уже тяжко больная, с раскосмаченными седыми волосами, она стояла, покачиваясь на тоненьких ножках, возле стола, за которым, уронив голову на руки, спал отец, и сливала из бутылок какие-то капли. Увидев меня, она хихикнула, виновато прикрылась ладошкой, выпила собранное и бочком-бочком, как бы не замечая меня, юркнула из кухни.
Я включил радио – проверить часы. Тяжелая траурная музыка была на излете. После долгой-долгой паузы раздался торжественно-печальный голос Левитана: «От Центрального Комитета... Ко всем гражданам Советского Союза... » Я кинулся к отцу, схватил за плечи, растормошил. Левитан продолжал свою мучительную работу: « ...скончался Иосиф Виссарионович Сталин...»
Отец воздел руки к небу и как-то дико, фальцетом прокричал: «Что?! Что?! Что?!» Уронив руки на затылок, он все с тою же дикой улыбкой ошеломленно повторил: «Умер?! Умер?! Умер?!»
Из репродуктора лилась траурная музыка. У меня перехватило в груди, глаза заволокло. Отец рухнул лицом в стол, завыл, заголосил. Голова его каталась по окуркам, рыбьим костям, остаткам пищи. Он выл, хрипел, рвал на себе рубаху, с пеной на губах, опухший, небритый, серый от седины и перепоя. Казалось, вот-вот умрет, задохнется от мучительных спазм. Я стоял над ним, беспомощно опустив руки. Он вздрагивал, тихонько подвывал. Разодранная рубаха сползла с плеч, и меня вдруг резануло – какие у него острые худые лопатки, какие синие выпирающие ребра, какая серая костлявая голова ... Я обнял его, прижал заросшее колючее лицо и на какой-то момент оглох и ослеп от нахлынувших слез. Что с ним происходит? Что с нами со всеми происходит? Отчего так горько плачет отец? Он же всю жизнь не любил Сталина! Всю жизнь не любил, а теперь жалко! Или жалко себя? Свою пущенную в распыл жизнь? Но в чем спасение? Как удержать, оттащить его от края? Как уберечь маму?
Я заставил отца умыться, отвел в комнату, напоил горячим чаем, уложил в постель, укрыл вторым одеялом. Долго сидел возле него, но не так-то просто было побороть многолетнюю отчужденность. Постепенно, слово за словом, с трудом мы разговорились. Я не знал, о чем его спрашивать, боялся поранить,– кругом были минные поля. Видно, он это чувствовал, потому спрашивал сам, впервые за многие годы он поинтересовался, как я учусь, с кем дружу, какие перспективы после окончания... Я отвечал односложно: учусь нормально, в удачные семестры получаю повышенную стипендию, дружу со всеми, врагов нет, ребята все как на подбор (и действительно отбирались самые способные!), перспективы ... трудно сказать, ведь я мечтаю о больших делах... Отец помолчал, спросил: «А сколько же это, повышенная стипендия?» Это было шестьсот пятьдесят в тех, дореформенных рублях. «Ого! – рассмеялся отец.– Ты – богатый, у тебя можно брать в долг. Нашим студентам платят в два раза меньше». Я объяснил, что у нас особый факультет, секретность, очень важная работа после окончания... «Да, ты прав, что пошел в физику,– сказал отец.– У нас нет науки истории... При узурпаторе, как помнишь, я не одобрял тебя, а теперь – одобряю. Дело не в узурпаторах – были, есть и будут – дело в России! Россия не должна быть слабой. А Россия – это от Балтики до Тихого, от Северного Ледовитого до Турции... Правда, не уверен, даст ли физика людям, кроме силы, еще и счастье... Но ты прав, прав. Я ошибался, я». Ни о чем подобном, признаться, я не думал, когда поступал на физтех, просто был влюблен в физику, верил, что физика станет для человека истинной панацеей, спасет жизнь и душу человечества. И не только потому, что прибавит силы, а потому еще, что покажет массам, как изумительно прекрасно устроена природа, призовет к совершенству через постижение красоты и гармонии мира. И правда, посмотрите на таблицу Менделеева: какая поразительная стройность! Какая гармония, какой порядок! Как, должно быть, изящны и совершенны в своем многообразном единстве атомы! А как изобретательна природа в стремлении к обновлению, к поиску форм, имеющих устойчивую жизнь лишь в гармонии с меняющимся содержанием! И если человек, познав основы физики, поймет наконец, в каком прекрасном и гармоничном мире живет, то, несомненно, и сам постарается быть прекрасным и гармоничным. Значит, есть надежда, что, изучая физику, будет меняться к лучшему и все человечество!
Когда-то отец хотел, чтобы я стал врачом, убеждал, как это благородно и необходимо во все времена и у всех народов! Может быть, единственная по-настоящему полезная профессия...
А я стал физиком. Теперь отец доволен, что я выбрал свою дорогу, и благословляет на подвиги. И снова плачет...
Ну что же ты плачешь, отец? Узурпатора больше нет. Теперь ты сможешь заниматься своей любимой историей так, как подсказывает совесть. И сын твой рядом с тобой – пробита стена отчуждения, мы снова вместе! Покаюсь, грешен, и я виноват, что мы так долго не слышали друг друга, уплыли так далеко. И вот встретились, словно завершили кругосветное плавание. Раньше я прятался в свою физику, казалось, всю душу отдавал ей, но теперь я с тобой, отец, и никогда не оставлю тебя! Тоненькая ниточка, связывавшая нас, оказалась крепче всех тех канатов, которыми привязывала меня к себе «другая» жизнь...
Так что не плачь, отец,– радуйся! Ведь это сама История со скрежетом сделала шаг вперед, в будущее, которое, конечно же, прекрасно! Но отец плакал...
7
Снег падал сплошной рыхлой массой, в трех шагах ничего не было видно. Термометр за окном показывал всего пять градусов ниже нуля.
Лейтенант забрал Сашка на очистку дорог и проходов вдоль забора. Весь личный состав «точки» с утра до позднего вечера боролся со снегом. Я в одиночестве боролся с ящиками.
Приходилось исхитряться: то привязывать конец рулетки к стойке стеллажа, то прижимать ее к полу, а самому карабкаться с журналом за пазухой по ящикам. Пуговица на полушубке давным-давно оторвалась, я опоясался солдатским ремнем. Полушубок распахивался на груди, журнал выскальзывал, падал, сцепить края было нечем. Руки плохо слушались, карандаш выпадал, закатывался под стеллажи, не раз я хватал вместо карандаша крысиные хвосты.
Вечером во время ужина я потребовал у лейтенанта, чтобы он вернул Слижикова. В расстегнутом кителе, со слипшимися от пота волосами – тоже весь день отбрасывал снег,– лейтенант выставил фигу:
– А это не хошь? Начальник нашелся! В шарашке своей командуй, а здесь я буду командовать!
Он быстро доел кашу, выпил залпом чай, встал и, двигаясь рывками, как механизм, вышел, хлопнув дверью.
Сашок, убиравший со стола, присел напротив меня. За этот день он еще больше осунулся, рот обтянуло, зубы выставились вперед, как у жеребенка.
– Стрелять пошел, – сказал он, кивнув на выход.– Как психанет, так стреляет.
– А где стреляет? – спросил я.
– А в сарае. У него там плахи вот такие вдоль стены, мишени, он и бабахает. Метров с двадцати.
– Такой большой сарай? – удивился я.– Почему не видел?
– А за снегом, только крыша и торчит. – Сашок перегнулся ко мне через стол, зашептал, настороженно поглядывая в проход, боясь, как бы вдруг не вернулся лейтенант.– Вы узнайте у него, все ребята просят, почему не дает бульдозер. У нас бульдозер, новенький, а он с лопатами гоняет. Спросите.
– Бульдозер? Где?
– А в сарае, в этом же.
– Новый?
– Как игрушечка! Летом обкатку делали.
– И водители найдутся?
– Ой, да конечно! У нас трое с МТС.
– А почему не дает? Сержант обращался?








