355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Геннадий Прашкевич » Малый бедекер по НФ » Текст книги (страница 21)
Малый бедекер по НФ
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:52

Текст книги "Малый бедекер по НФ"


Автор книги: Геннадий Прашкевич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 22 страниц)

Явно насторожился.

Обвел зал глазами. Уходит!

Шурик тоже протолкался к выходу.

Темный коридор, на подоконнике обжимается парочка. «Ты чё? – доносилось в промежутке между долгими поцелуями взасос. – Такую чепуху в суп?» – «Зато вкусно», – доносилось между долгими поцелуями.

Шурик рывком открыл дверь туалета.

– Ты чё, козел? – дохнул на Шурика густым перегаром писатель Петрович.

– Извини.

Снова коридор.

Куда подевался Люха, он же Иван Сергеевич Березницкий?

Даже не накинув на плечи куртку, Шурик выскочил на плоское крылечко Домжура.

Совсем стемнело. Сквозь густой падающий снег просвечивали фонари. Следы еще не занесло. Ровная цепочка крупных овальных следов, очень похожих на следы снежного человека, уходила в самую глубину двора к каким-то неясным пристройкам.

Что там делает Люха?

Почему он двинулся в глубь двора?

Почему, черт побери, он не кинулся на шумную улицу, не растворился в толпе, а пошел к каким-то пристройкам?

Боковым зрением Шурик уловил какое-то движение справа.

Он отпрянул, но тут же получил чудовищный удар ногой прямо в живот.

ГОРМОНЫ СЧАСТЬЯ

«…чудовищный удар ногой прямо в живот».

Только я поставил точку, как дверь моего номера заходила ходуном. Ломиться в дверь таким образом домакиня не могла, прозаик П. и поэт К. тем более. Люха! – с испугом прикинул я. И опомнился. Какой Люха? Я в Варне. Я на берегу Черного моря. Домжур далеко и Люха – всего лишь плод моего воображения.

Я бросил блокнот на стол: «Антре!» И в номер ввалился, черт побери, гигантский человек пудов под десять, одетый всего лишь в плавки, зато гигантские.

Это был поэт Петр Алипиев. В одной руке он тащил гигантскую гроздь бананов, а в другой – огромную бутыль шотландского виски.

Перед снегом последние дни, листья кленов алее заката. И, последние, реют они, как старинные аэростаты…

Петр Алипиев сам напоминал аэростат. Правда, в плавках.

– Геннадий! – свирепо зарычал Петр Алипиев, не делая никаких пауз. – Я приехал. Я назначил встречу прекрасной женщине. Я купил самую большую бутыль выдержанного дорогого виски. А женщина оказалась змеей. Ее притягивают мерзкие подземные норы. Ей чужд мир поэта. Солнечный свет больно режет ее фальшивые глаза. Я не хочу о ней говорить, Геннадий.

– Правильное решение.

– Если даже она задержалась у друзей, – продолжал рычать Алипиев, – если даже она сломала ногу, или у нее сгорел дом, или она продалась в гарем, польстившись на подогретый бассейн и почасовую оплату в долларах, если ее муж упал в доменную печь, если землетрясение обрезало ей дорогу, все равно она должна была прийти, потому что знает, как сильно я этого хочу! Но она не пришла. Я думаю, она самка, Геннадий.

– В некотором смысле все женщины самки, – осторожно заметил я.

– Ты знаешь, – с новой силой зарычал Алипиев, – у меня никогда не было никаких претензий к природе. Пусть самки, пусть. Я всегда с большим чувством описывал природу, даже самую бедную, но природа этой женщины…

Я мягко прервал его:

– Что я могу для тебя сделать?

– Давай сядем рядом, – свирепо прорычал Алипиев. – Давай сядем рядом, будем пить виски, закусывать бананами и всю ночь читать печальные стихи!

Было видно, как сильно ему нравится такой вариант.

– Домакиня сказала, что ты привез известных советских писателей и поэтов. Она сказала, что вы пропили с никарагуанцами их революцию. Пока я ополосну стаканы, зови известных советских прозаиков и поэтов. Все люди – братья, особенно старшие. Мы всю ночь будем читать печальные стихи и пить виски.

Я сильно сомневался в реальности такого предположения, но, гонимый неистовым ревом Петра Алипиева, обманутого самца и превосходного поэта, натянул плавки и рубашку и поднялся этажом выше. Постучав в дверь прозаика П., я услышал, как он взволнованно забегал по комнате. Не знаю, что он подумал. Может, по давней партийной привычке решил, что за ним пришли!

Поразительно, но прозаик П. и поэт К. составили нам компанию.

Они вошли в номер, когда мы с Петром уже пропустили по стаканчику.

Они были в полном официальном обмундировании известных советских писателей – глухие черные пиджаки, такие же глухие черные брюки, ослепительно белые рубашки и черные глухие галстуки, тщательно подобранные к цвету башмаков.

– Боже мой, – испугался Петр. – У вас опять кто-то умер?

Шотландское виски.

Стихи.

Ночь.

А дым встает над тающим костром и пропадает где-то на вершине, тревожаще напомнив нам о том, что мы не все, конечно, завершили.

О том, что птицы тянутся с земли, туманы ватой пеленают башню, и многие цветы не расцвели, а семена не все упали в пашню.

Выпивка не бывает плохой.

Крепкое виски проняло даже прозаика П., но он стоял на своем:

– Все – химия. Жизнь самого обыкновенного стреднестатистического человека – всего лишь химия. Даже любовь – химия.

Он торжествующе обвел нас поблескивающими глазами:

– А поскольку и любовь – химия, то у нее есть точная формула.

– Формула любви? – потрясенно спросил Алипиев. – Как она звучит?

– Це восемь аш шестнадцать, – торжествующе добил поэта прозаик.

– И ты тоже так думаешь? – спросил Алипиев поэта К., даже в такую жару не расстегнувшего ни одной пуговицы пиджака.

Поэт К. строго кивнул.

Петр был сломлен открывшейся ему истиной.

– Любовь это просто химия? Всего лишь химия? Как спирт? – Он с отвращением взглянул на бутыль. – Как нефть? Как черная икра?

– Да, – беспощадно подтвердил прозаик П. – Как нефть. Как черная икра. Любовь – это всего лишь химия и игра ферментов.

– Мон дью! – простонал Алипиев.

– И с этим ничего не поделаешь, – добивал его прозаик П. – Все на свете – только химия. Даже ваша любимая женщина.

– Мон дью! – Алипиев был потрясен. – Платиновые волосы, высокая грудь, длинные ноги. И все химия?

– Исключительно!

Прозаик П. грозно постучал резной палкой об пол.

– Если вы видите перед собой любимого человека, ваш гипофиз незамедлительно приступает к выработке адреналина и других гормонов счастья.

– Гормонов счастья?

– И вообще, – прозаик П. беспощадно обвел комнату рукой, – разрекламированные в стихах любовные игры по сути своей всего лишь нечто вроде наркотического отравления. Стоит предмету вашей любви…

– Мон дью! Предмету!

– …стоит предмету вашей любви свалить с горизонта, как выработка гормонов счастья прекращается и ваш организм начинает страдать.

Алипиев не выдержал.

– Геннадий! – свирепо взревел он. – Я живу на свете много лет, я человек не новый. Я написал много стихотворений о любви, говорят, среди них есть превосходные. А на самом деле получается, что любви нет, есть только химия?

– Только химия, – безжалостно подтвердил прозаик П.

Он, конечно, не хотел обижать Алипиева, но дорожил правдой.

– Платиновые волосы, высокая грудь, длинные ноги. – Алипиев был безутешен. – Выходит, я шел на встречу с химией? И страдаю сейчас только потому, что мой гипофиз не выделяет гормонов счастья? Выходит, мы все тут просто – химия? И наши разговоры – химия?

– Вот именно, – подтвердил прозаик.

Возьми меня в Калькутте.

Разве кто-то желает меньшего?

Поразительная штука – у поэта К. не оказалось печальных стихов.

У него были разные стихи. О рубке леса, например, когда, понятно, щепки летят. О снулых рыбах в пруду, которым снится весна. О правилах, требующих от среднестатистического человека не высовываться. Даже были стихи об уважении к женщине, изложенные школьным четырехстопным ямбом. И все это дерзко и вызывающе, напористо и с издевкой. Но печальных стихов у поэта К. совсем не было.

Алипиев не поверил.

– Это как в шахматах при ничьей, – потрясенно заявил он. – Никто не проиграл и никто не выиграл.

Он стиснул стакан в своей чудовищной руке.

Платиновые волосы, высокая грудь, длинные ноги.

Женщина, которой он назначил свидание, обманула его дважды.

Один раз, когда не пришла к нему, а второй раз, когда скрыла от поэта тот чудовищный факт, что она хуже бактерии, что она всего только химия!

Я даже испугался за Петра.

Его гипофиз напрочь отказывался вырабатывать гормоны счастья.

Он начал рычать, разбив стакан о стену. Вот ведь паскудство, рычал он. Паскудная жизнь, паскудные люди, паскудные законы природы! Он рычал: я раньше знал, что в каждой семье есть паскудный мальчик, который умнее всей нации, а в каждой писательской организации есть паскудный писатель, который умнее всех остальных вместе взятых писателей, но он, поэт Петр Алипиев, такого ужасного писателя, как прозаик П., видит впервые. Его сердце не может вытерпеть. Это ж сколько невыносимой энергии затрачивает мое сердце, рычал он, когда я вижу перед собой химию в виде платиновых волос, высокой груди, длинных ног?

Вопрос был задан чисто риторически, но прозаик П. жестоко ответил:

– Среднестатистическое человеческое сердце ежегодно расходует такое количество энергии, какого хватило бы для того, чтобы поднять груз весом более девятисот килограммов на высоту почти в четырнадцать метров.

– Мон дью! – простонал Алипиев. – Геннадий, мне уже пятьдесят. Но я не знал, что всю жизнь увлекаюсь химией. И никогда не знал, что так часто поднимаю на большую высоту большой груз.

– Все химия, химия, – не отступал прозаик.

– Я хочу утонуть!

Алипиев грузно поднялся.

– Идемте к морю. Я не могу. Мое мировоззрение не просто расшатано, оно уничтожено, как при прямом атомном ударе.

– Надеюсь, вы не собираетесь идти к морю в плавках? – строго спросил прозаик П.

Он смотрел на нас взглядом человека, много видевшего, много знающего, с горечью, но щедро он раскрывал нам глаза на истинную природу мира и человечества. – Здесь оживленное шоссе. Могут ехать люди. А мы – официальная делегация.

В мозгах Алипиева что-то сгорело.

– Мон дью! – простонал он. – Твои друзья – большие люди. Но, подарив знание, они отняли у меня веру.

Покачиваясь, как старинный аэростат, Алипиев высвободил из плавок сперва одну, потом другую ногу:

– У твоих друзей большие мозги. Они знают правду жизни. Они правы. Идти ночью в плавках! К морю!

И зарычал на меня:

– Снимай плавки!

Наверное, и сейчас живут в Варне люди, видевшие, как глубокой ночью в мае 1985 года оживленное шоссе неподалеку от Дома творчества болгарских писателей пересекала странная группа – два абсолютно обнаженных человека, а за ними два других человека – в черных глухих пиджаках и при галстуках.

И снова идет волна. Приближается. Спешит. Затихает. Ненасытен песок. Пьет и пьет. А волна, утолив его жажду, снова возвращается в море. Сколько еще ждать? О времени говорить или о волнах?

И все это химия.

«КАК ВЫ МЕНЯ НАПУГАЛИ!»

Ночь.

Снег над городом.

– Как вы меня напугали! – сказал Шурик, разгибаясь после удара.

Люха, он же Иван Сергеевич Березницкий, стоял перед ним, широко раздвинув руки, будто собирался Шурика обнять. Длинный рот чернел на лице, как кривая трещина на могильном камне, выполненном из белого мрамора.

– Не дергайся, – сказал он Шурику, – иначе я все на тебе порву.

Шурик резко, без замаха врезал Люхе по физиономии. Метод, конечно, дедовский, примитивный, но действует надежно. И Люха сразу бросился на Шурика.

Свет слепил глаза.

Вдруг, как из аэродинамической трубы, понесло ледяным ветром.

В сложных ситуациях нельзя мелочиться, эту истину Шурик усвоил с детства. Если в твоих руках редчайшая антикварная ваза, а на тебе собираются все порвать, не жалей вазы. Звон бьющегося фарфора отрезвляюще действует на нападающего. Если в твоих руках ножницы, не чикай ими перед носом противника, а сразу ткни куда нужно. Все, что попадет под руку, должно лететь в физиономию преступника.

К сожалению, на этот раз у Шурика под рукой ничего не оказалось, даже антикварной вазы, а жилистая рука Люхи уже вцепилась ему в горло. Задыхаясь, он все же успел сразу двумя руками врезать Люхе по ушам. Со стороны они, наверное, походили на двух обнимающихся после долгой разлуки приятелей. Милые добрые люди, соскучившиеся друг по другу. Кулаки так и мелькали в воздухе. Шурик уже оценил силу противника. К тому же он догадывался, что имеет дело не с простым среднестатистическим человеком. Серия ударов, проведенных Люхой, чуть не выкосила его. Он почти потерял сознание. Он уже пускал зайчиков с того света. Но в последний момент его спас профессиональный навык. Сразу плечом и предплечьем он навалился на Люху, сбил его захват и тут же, не теряя ни секунды, ударил ребром ладони по кадыку и добавил в пах для верности.

Люха тяжело рухнул в снег.

Шурик оглянулся. Это невероятно, но на плоском заснеженном крылечке Домжура никого не было. Ни одного человека. Шурику казалось, что за дракой наблюдает весь город, но рядом никого не было.

Шурик наклонился над Люхой.

Что-то в его позе Шурику не понравилось.

– Ну, вставай, – сказал он и потряс Люху за плечо.

Люха не шевельнулся. Шурик поднял и тут же отпустил его кисть. Она безжизненно упала на снег. Да что же это такое? – беспомощно удивился Шурик, ощупывая ледяное лицо Люхи. Тело так быстро не остывает.

Превышение обороны…

Шурик умылся снегом.

Ему самому сразу стало холодно. Он вовсе не хотел ничего такого, зачем ему было убивать Люху? Иван Сергеевич Березницкий сам на него напал, он, Шурик, только оборонялся.

Он еще раз поискал пульс, но ничего такого не обнаружил.

Тогда, часто оглядываясь, утирая ладонью взмокшее лицо, Шурик медленно вернулся в бар.

Телефон.

Где тут телефон?

Он поднялся на второй этаж, зарядил автомат монеткой и набрал номер Роальда.

– Кто это?

– Твой счастливый случай, – хмуро ответил Шурик.

– Ты откуда?

– Из Домжура.

– Ты его нашел?

Роальд, несомненно, имел в виду Люху.

– Я его убил.

– Заткнись! – грубо ответил Роальд. – Заткнись и не говори глупостей. Я тебя не за этим принимал на работу. Убить может каждый дурак. Заткнись и не неси ерунду. Человека убить не так-то просто.

– Значит, мне повезло.

– Ладно, – сказал Роальд. – Спустись в бар и выпей стакан водки. Если ты говоришь правду, тебя не развезет.

И грубо спросил:

– Где это случилось?

– Во дворе. Он пытался уйти.

– Вас кто-нибудь видел?

– Нет.

– Плохо, – сказал Роальд. – Он точно первый напал на тебя?

– Точно, – устало ответил Шурик.

– Как он понял, что ты следишь за ним?

– Я прокололся. Оставил на столике газету со снимком. Он сразу что-то заподозрил.

– Ладно. Спустись в бар и выпей.

Шурик повесил трубку. Давешняя парочка все еще обжималась в темном коридоре на подоконнике. Шурик видел их силуэты. Им было наплевать на все, они ни о чем не хотели знать, даже о том, что во дворе, уже заносимый снегом, лежит труп Люхи. Их интересовали поцелуи и черепаха, которую они собирались съесть. Плевать им было на какого-то там Люху, на Ивана Сергеейича Березницкого. Время остановилось. Нечто подобное я испытал, когда мы улетали из Софии. Была глубокая ночь. Рейс откладывали и откладывали. В аэропорту нечем было дышать. Раскинув на полу коврик, обратившись к востоку, творил намаз пожилой араб, рядом на скамье зевал шотландец в сильно помятом клетчатом кильте, поблескивал зубами сизый сенегалец. Вечный вокзальный гул, мерный, как время. И сквозь него – металлический голос диктора: «Нула часов нула минут нула секунд».

Время остановилось.

– Плеснуть? – спросил Шурика фантаст в темных очках.

– Плесни.

Шурик знал, пить сейчас не следует, но его трясло.

Ему хотелось согреться. Он вдруг уловил в прокуренном воздухе явственный нежный запах подснежников. Этого никак не могло быть, но он уловил явственный нежный запах.

– Шурик. Не слышишь? Тебя зовут.

– Меня? Кто?

– А я знаю? Дверь только что открывалась.

Честно говоря, Шурик никак не ожидал от Роальда такой прыти.

Роальд, конечно, мужик крутой, но сам Шурик за такое время вряд бы управился. Сунув в карман сигареты, он шагнул в коридор.

Тяжелая рука опустилась на его плечо. «Не дергайся, – дохнул ему в ухо Люха, он же Иван Сергеевич Березницкий. – Ты меня совсем достал. Я так не люблю. Я еле стою на ногах. Пойдем объяснимся».

– Далеко? – спросил Шурик, прикидывая, как удобнее бить мужика.

– Да тут рядом. Не дергайся. Дважды я ни с кем не дерусь.

ПЕТЬ ПЕСНЬ

Несмотря на самоуверенность, Шурик был не из тех, кто считает, что снаряд якобы дважды в одну воронку не падает. Видел он воронку, в которую снаряд ложился и четыре раза подряд. Однажды в Ростове в доме своей приятельницы, назовем ее Катей, он раз и навсегда убедился в несостоятельности всех этих красивых теорий. Обычно, приезжая в Ростов, Шурик весело вваливался в уютную трехкомнатную воронку Кати и проводил у нее сутки, а то и двое, практически не покидая широкого раскладного дивана.

Вот и на этот раз он ввалился в воронку.

Но только-только Катя совлекла с себя пестрый халатик, чтобы Шурик без помех мог обозревать всю прихотливую архитектуру ее прекрасно сложенного тела, как в уютную трехкомнатную воронку ввалился второй вполне приличный снаряд – какой-то бородатый гусь, следующий с Камчатки. Говорил, что геолог, нагло пил и жрал, как крокодил, пронзительно рассматривал Шурика. В конце концов, с помощью Кати Шурик приделал гусю крылья и даже успел примять Катю на диванчике, как ботву в огороде, но тут в воронку с шумом ввалился третий снаряд – загорелая блондинка из Ташкента. Не открыть ей дверь было нельзя, о приезде блондинки Катю заранее предупреждали, к тому же при блондинке была посылка от какого-то неизвестного Шурику Катиного друга. Ревнивая, кстати, оказалась блондинка. Взгляду нее оказался рентгеновский. Увидев, в каком халатике и на какое голое тело ходит по квартире ее раскрасневшаяся подружка и как ужасно нетерпелив в дружеской беседе Шурик, она, в общем, тоже не задержалась. Но не успел Шурик, рыча, броситься на моментально скинувшую халатик Катю, как в прихожей заверещал звонок. По настойчивости звука было понятно, что на этот раз в Катину трехкомнатную воронку падает снаряд ба-а-альшого калибра…

Шурик изумленно выдохнул:

– Ты жив?

– Это как? – не понял Люха.

– Ну, болит у тебя что-нибудь?

– Это как? – снова не понял Иван Сергеевич Березницкий, но потом до него дошло: – Ища свободу, в сфере Эгги я потерял одну из шести своих конечностей. В галактике Эйхмана мне выстрелили глаз и спалили волосы на всех левых бедрах. Но все, что у меня осталось, – это мое и никаких особенных неудобств я не ощущаю.

Здорово я ему навесил, решил Шурик. Заговаривается мужик. К Эйхману такого не подпустили бы… Вторая мировая когда уже кончилась… И про сферу тоже… Нашел о чем говорить… Уж лучше бы про монтеров… Так понятнее. Один из фантастов, совсем молодой, когда Шурик уходил, сидел на полу у входа и всех спрашивал: не монтер ли он?

Шурик потряс головой.

Чудеса. Пятнадцать минут назад Люха лежал в снегу бездыханный и пульс у него не прощупывался. А сейчас стоит живой—здоровый, правда, несет полную чепуху об Эйхмане и о каких-то неудобствах.

Свет фар высветил крылечко Домжура.

Они зажмурились, одинаково поднеся ладони к глазам.

Хлопнула дверца и Роальд вырос перед Шуриком и с некоторой опаской, но и с любопытством взглянул на Люху:

– Живой?

Люха промолчал.

– Как вы мне надоели, – сказал Роальд. – Прыгайте в телегу. – И спросил: – Ко мне поедем?

– Лучше ко мне, – попросил Люха.

– А ты там снова не начнешь? – Шурик покрутил пальцем у виска.

– Я же сказал, что ни с кем не дерусь дважды.

– Видишь, – похвастался Шурик. – Заговаривается.

– Ты совсем меня достал, – мрачно объяснил Люха. – У меня трансфер сел, совсем не качает энергию. Я устал. В любой момент я могу превратиться в истинного жуглана. Хорошо бы рвануть на один коричневый карлик…

Роальд покосился на Шурика, устроившегося рядом с ним.

Не пожалел ты Люху, говорил этот взгляд. Таким вот вернуть Ивана Сергеевича Березницкого Люции Имантовне – скандала не оберешься.

Но что случилось, то случилось.

Комнатку Люха снимал ординарную, правда, отдельную, на девятом этаже.

Они долго поднимались по узкой лестнице, потому что в такое позднее время лифт не работал. Стараясь не шуметь, Люха отпер дверь и провел гостей прямо в комнату. Самодельный стеллаж с книгами они увидели, все больше фантастика. Круглый стол под скатертью. Два стула.

– Ну? – грубо спросил Роальд.

Ему хотелось побыстрее закончить дурацкое, ничего особенного не сулившее дело. Ну, бегал мужик от жены, бегал талантливо, но сам ведь и засветился. Завтра сдадим мужика Люции Имантовне, получим гонорар и забудем.

– Вы действительно Березницкий? Почему вас Люхой зовут?

Люха устало опустил голову:

– Устал… Достоин жестокого наказания…

– Это-то ясно, – грубо успокоил Люху Роальд. – Бегать несладко. Куда ни побеги, все равно тянет на малую родину, а? Прижаться щекой к березе, услышать знакомые голоса. Разве не так?

Люха опустил голову еще ниже:

– У нас нет берез. У нас вообще ничего похожего на деревья нет.

Шурик и Роальд переглянулись:

– Как это нет? Совсем ни одного?

Нула часов нула минут нула секунд.

Они услышали странную исповедь.

Разумное существо не может жить только естеством.

Разумное существо всегда нуждается в чем-то привнесенном извне, в чем-то даже малость противоестественном. Ну как, скажем, привнесено извне и всегда малость противоестественно искусство. Он, Люха, рожден с неким дефектом. В его далеком и упорядоченном мире, славящемся как раз тягою к естеству, он сразу впал в состояние тех немногих несчастливцев, которых тянуло к противоестественному. Или, скажем так, к искусству. Люха, как все эти несчастливцы, не желал просто пить и есть, не желал, как абсолютное большинство, трудиться над проблемами истинного самосовершенствования. Он почему-то хотел петь песнь – действо в его мире строго запрещенное, приравненное законом к самым тяжким преступлениям.

Люха так и произнес: петь песнь.

И быстро добавил – грех.

Еще грешней все это выглядело оттого, что у самого Люхи петь песнь не очень-то получалось. Но он любил и слушать. Он часами, не уставая, мог слушать все новое и запретное. Томясь, часто не понимая себя, сам тянулся к искусству. И все время чувствовал себя преступником. И вот…

– Труп где? – быстро спросил Шурик.

– Труп? – Люха растерялся. Наверное, у них это называлось как-то по-другому.

Но он вспомнил. А-а-а, труп… Нуда… Если двинуться по вайроллингу от Скварцы к Петиде, то, наверное, под тем развесистым белым клюмпом… Нуда, он, Люха, упрятал тот труп надежно… Легко проверить… Органика в сфере Эгги не разлагается…

Здорово я ему вломил, самодовольно отметил про себя Шурик, пока Роальд включал магнитофон.

Исповедь.

Почти исповедь.

Он, Люха, не придурок.

Он всегда понимал – преступление не окупается.

Но преступление смертно манит. Он был в бегах. Он прятался от Галактической полиции. Он угнал большой клугер. По-настоящему большой клугер. Грех, конечно. Преступление за преступлением, так выглядит выбранный им путь. Стоит запеть песнь или хотя бы попробовать, как становишься на путь гнусных преступлений. Он, Люха, грабанул из сейфа государственные серпрайзы, а с ними мощный трансфер и ПРА (портативный репрессивный аппарат, рассчитанный на любую форму жизни). Но вот кончается энергия и ему, Люхе, совсем плохо. Заканчивается свобода выбора, вот-вот он вольется в реку жизни, из которой невозможно выбраться на счастливый берег и добраться до серпрайзов…

– Где они спрятаны? – нажал Шурик.

– Есть один уединенный коричневый карлик…

– Найдем!

Впервые Люха высадился на Земле в одном из пригородов Новосибирска.

Если вы следите за вечерними газетами, сказал Люха, вы должны помнить большую статью об НЛО над Затулинкой. Он, Люха, прибыл на том НЛО. При посадке ему отбило память, хорошо, что трансфер был заранее правильно запрограммирован, то есть Люху автоматически превратило в существо видимой формы – в человека.

Так же автоматически Люха заработал на Земле первый срок.

В каком-то кафе он съел и выпил страшно много всяких вкусных вещей, еще не зная, что бесплатной еды и питья на Земле не бывает даже в мышеловках. Поэтому весь следующий год он имел дело только с тюремной баландой.

Терпеливо отсидев свое, Люха получил справку об освобождении на имя Ивана Сергеевича Березницкого, так он почему-то назвался начальству. Возможно, случайно слышал такое имя, чем-то понравилось.

Не важно.

С Люцией Имантовной он познакомился уже как Березницкий.

Люция быстро поставила Люху на ноги, приобщила к нормальной жизни землян, но, к сожалению, законы искусства оказались для Люции Имантовны чуждыми. Она не умела петь песнь, ей вполне хватало естественных радостей.

А он, Люха, конечно, преступник.

А преступление, известно, не окупается.

А все, что не окупается, – преступление. Скажем, искусство никогда не окупается.

Видел из вас кто-нибудь, чтобы искусство окупалось? Особенно здесь, на Земле? Если кто-нибудь такое и видел, значит, был пьян. Он, Люха, знает о запрещенных книгах, о запрещенных фильмах, о запрещенных спектаклях. Он знает о психушках и лагерях. Он, Люха, часто ходит в Домжур. Там много людей, пытающихся петь песнь, значит, преступающих закон. Он, Люха, сам не умеет петь песнь, но у него, наверное, вывихнут какой-то ген, потому что его с невероятной силой тянет к преступлению.

Более того, его тянет к такому преступлению, которое в принципе не может окупиться.

Вспомните Модильяни, сказал Люха Шурику и Роальду.

Вспомните Гогена. Или Грету Гарбо. Разве она ушла из искусства не потому, что убоялась собственных преступлений? Вспомните темные очки и мышиную, надвинутую на глаза шляпку Греты. Она спаслась, только вернувшись в естественную жизнь. А Джером Селинджер – великий ум, вдруг понявший опасность искусства? Он молчит уже много лет, он молчит уже десятилетия, вот как трудно изжить в себе эту страшную тягу – петь песнь.

Грех, сказал Люха.

Ни психушка, ни лагерь – ничто не спасает от преступления.

А преступление не окупается. Ну не порочный ли круг? Как жить, зная о таком круге? Он, Люха, не раз преступал законы, его ничто не могло остановить во грехе. Он сдался. Но ему хочется петь. Он понимает, что ни к чему хорошему это не приведет, особенно здесь, на Земле, но он заражен, он не в силах спастись, в нем слишком велико чувство вины.

И разве он один?

Под каждым развесистым клюмпом…

Да ладно, он не хочет говорить об этом, он хочет петь песнь.

Он ужасно хочет петь песнь, хотя знает, что пение – предает. «Слова – как открытые двери, в которые может войти ликтор и взять тебя». Искусство является единственным настоящим преступлением во Вселенной, поэтому оно не окупается никогда. В нем нет правил, есть только исключения. Его технология придумывается каждым певцом индивидуально, а потому ни для кого не имеет значения.

Он, Люха, устал от понимания. И от непонимания тоже.

Например, он не понимает, почему при столь многочисленных и эффективных запретах на указанное преступление на Земле все равно ищут любую возможность петь песнь? Вот он слышал горестную песнь о кампучийцах. Наверное, если пойти от Домжура к Затулинке, там под каждым развесистым клюмпом…

Грех! Грех!

Земля – планета противоречий и преступлений.

Он, Люха, не понимает, почему на Земле окончательно не запретят петь песнь? Неужели уровень цивилизации всерьез измеряется только уровнем преступлений? Он, Люха, много терял. Он терял псевдоподии и жвалы, ему выстрелили один глаз, но то, что у него осталось, – это все принадлежит ему и мучительно требует все новых и новых преступлений.

Слова – как глина.

Из слов можно вылепить все что угодно.

Недавно в Домжуре один молодой писатель оправдывал инквизицию.

Подумаешь, сказал молодой писатель, за всю-то историю инквизиции всего тысяч тридцать брошенных в огонь.

Разве преступление начинается не с первого трупа?

Он, Люха, сильно страдает. У него слишком ясный мозг, слишком чувствительная, а потому извращенная натура. Он знает, что корабль цивилизации плывет, а червь искусства точит. Пассажиры смеются, корабль плывет, дамы и господа смотрят вдаль, они живут естеством, а червь точит. Но как не петь, как не петь? – Люха в отчаянии заломил руки. Да, конечно… Сияющее солнце, сады Эдема… Чего только не обещает искусство!

Но скука серых заборов, бетонных стен…

Мир всегда плоский, как до Коперника… Только песнь таинственно возвышает…

И круг замыкается. И гаснет огонь. Угли холодны.

А ведь еще вчера там, в серой золе, что-то мерцало.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю