355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Геннадий Прашкевич » Толкин » Текст книги (страница 4)
Толкин
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 11:07

Текст книги "Толкин"


Автор книги: Геннадий Прашкевич


Соавторы: Сергей Соловьев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 30 страниц)

Однако же я все равно считаю, что в ней заключено немало опасностей. Во-первых, она не вполне истинна и не абсолютно „теоцентрична“. Она мешает молодому человеку или, во всяком случае, мешала в прошлом увидеть в женщинах то, что они есть на самом деле: сотоварищей по кораблекрушению, а не какие-то там путеводные звезды. (В результате, помимо всего прочего, разглядев истинное положение дел, молодой человек становится циником.) Заставляет себя позабыть об их желаниях, потребностях и искушениях. Насаждает раздутые представления об „истинной любви“ как об огне, дарованном извне, как о постоянной экзальтации, не имеющей отношения ни к возрасту, ни к деторождению, ни к простой повседневной жизни, ни к воле и цели. В результате, помимо всего прочего, молодые люди ищут „любви“, способной обеспечить им тепло и уют в холодном мире без всяких усилий с их стороны; а закоренелые романтики не отступаются от поисков даже в грязи бракоразводных процессов.

Сами женщины ко всему этому почти не причастны, хотя могут пользоваться языком романтической любви, раз уж он настолько прочно вошел во все наши идиомы. Сексуальный инстинкт делает женщин (разумеется, чем меньше испорченности, тем больше здесь бескорыстия) очень сочувственными и понимающими, либо заставляет прицельно желать стать таковыми (или казаться), преисполняет готовности разделить по возможности все интересы молодого человека, к которому их влечет: от галстуков до религии. Это не обязательно сознательное стремление обмануть, но чистой воды инстинкт: инстинкт существа зависимого, инстинкт помощницы, в избытке подогретый желанием и молодой кровью. Под влиянием этого импульса женщины на самом деле зачастую обретают интуицию и понимание поистине удивительные, даже в том, что касается предметов, лежащих вне сферы их естественных интересов. Ибо им дарована особая восприимчивость: мужчина их стимулирует, оплодотворяет (во многих других аспектах помимо чисто физического). Любому преподавателю это отлично известно. Как быстро умные женщины учатся, перенимают его идеи, схватывают самую суть – и как (за редким исключением), отпустив руку наставника или утратив личный интерес к нему, дальше они продвинуться не в силах. Но таков их естественный путь к любви. Девушка, еще не сознавая, что происходит (в то время как романтический юноша, ежели таковой наличествует, пока еще только вздыхает), уже, пожалуй, „влюбилась“. Что для нее, не испорченной от природы, означает: она хочет стать матерью детей молодого человека, даже если сама она этого в полной мере и со всей отчетливостью не сознает. Вот тут-то все и начинается; а ежели события станут развиваться не так, как должно, то вреда и боли не оберешься. Особенно если молодому человеку путеводная звезда и божество требовались лишь на время (до тех пор, пока впереди не замаячит светило более яркое) и он всего лишь наслаждался лестным сочувствием, мило приправленным волнующим привкусом секса, – все, разумеется, абсолютно невинно, ни о каком „обольщении“ не идет и речи!

Возможно, тебе доводилось встречать в жизни (и в литературе) женщин, которые ветрены или откровенно распущенны, – я имею в виду не просто кокетство, тренировочный бой в преддверии настоящего поединка, но женщин, которые слишком глупы, чтобы принимать всерьез даже любовь, или в самом деле настолько порочны, что наслаждаются „победами“, – им даже доставляет удовольствие причинять боль; но это аномалии, хотя ложные теории, дурное воспитание и безнравственная мода могут их поддерживать. При том, что в современных обстоятельствах положение женщины существенно изменилось, равно как и общепринятые представления о благопристойности, природный инстинкт у них остался тот же. У мужчины есть труд всей жизни, есть карьера (и друзья мужского пола), и все это способно пережить крушение „любви“ (и переживает ведь, если у мужчины есть хоть сколько-то характера). А девушка, даже та, что „экономически независима“, начинает практически сразу думать о приданом и мечтать о собственном доме. И если она действительно влюблена, неудача и впрямь может обернуться для нее крушением всех надежд. В любом случае женщины в общем и целом куда менее романтичны и куда более практичны. Не обманывайся тем, что на словах они более „сентиментальны“ – свободнее пользуются обращением „милый“ и все такое. Им-то путеводная звезда не нужна. Возможно, они идеализируют заурядного молодого человека, видя в нем героя; но на самом деле весь этот романтический ореол им не нужен – ни для того, чтобы влюбиться, ни для того, чтобы сохранить в себе это чувство. Если они в чем и заблуждаются, то разве что наивно веря, будто они способны „перевоспитать“ мужчину. Они с открытыми глазами примут мерзавца и подлеца и, даже когда тщетная надежда перевоспитать его угаснет, будут любить его по-прежнему. И, конечно же, в том, что касается сексуальных отношений, они куда большие реалисты.

<…>

Моя собственная история настолько исключительна, настолько неправильна и неблагоразумна почти во всех подробностях, что взывать к благоразумию мне не просто. Однако ж нельзя выводить закон из крайностей; а случаи исключительные не всегда могут послужить примером для других. Что разумно было бы здесь привести, так это нечто вроде автобиографии: причем применительно к данной ситуации, с особым акцентом на возраст и материальное положение.

Я влюбился в твою маму в возрасте приблизительно восемнадцати лет.

Влюбился вполне искренне, как подтвердилось впоследствии, – хотя, конечно же, в силу недостатков своего характера и темперамента я зачастую недотягивал до идеала, с которого начал. Твоя мама была старше меня и к католической церкви не принадлежала. В высшей степени прискорбная ситуация, по мнению моего опекуна. В определенном смысле, это и впрямь было весьма прискорбно и в некотором смысле – очень неудачно для меня. Такие вещи поглощают тебя с головой, эмоционально изматывают до крайности. Я был смышленым мальчиком, в поте лица своего зарабатывал себе оксфордскую стипендию (весьма и весьма необходимую). И это двойное напряжение едва не привело к нервному срыву. Я провалил экзамены и, хотя (как поведал мне много лет спустя директор школы) я заслуживал приличной стипендии, в итоге насилу отвоевал себе жалкие 60 фунтов в Эксетере: этого, в придачу к выходной школьной стипендии на ту же сумму, только-только хватило на университет (не без помощи моего доброго старого опекуна). Разумеется, были тут и свои плюсы, для опекуна моего не столь очевидные. Я был умен, но мне недоставало трудолюбия и упорства; провалился я главным образом из-за того, что просто-напросто не работал (по крайней мере, над классическими дисциплинами) – и не потому, что влюбился, а потому, что изучал нечто совсем другое: готский язык и всякое такое прочее…

Воспитанный в романтическом духе, я воспринял свой юношеский роман абсолютно всерьез – и стал черпать в нем вдохновение. От природы слабак и трус, я за два сезона из презренной мокрой курицы дорос до второй команды факультета (регби. – Г. П., С. С.), а потом и „цвета“ завоевал. Ну, и все прочее в таком духе. Однако возникла проблема: я встал перед выбором – не подчиниться опекуну и огорчить (или обмануть) человека, который был мне как отец, делал для меня больше, чем большинство отцов по крови делают для своих детей, при этом не будучи связан никакими обязательствами, или „оборвать“ роман до тех пор, пока мне не исполнится двадцать один год. О своем решении я не жалею, хотя возлюбленной моей пришлось очень тяжело. Но моей вины в том нет. Она была абсолютно свободна, не давала мне никаких клятв, и по справедливости я ни в чем не мог бы ее упрекнуть (разве что взывая к вымышленному романтическому кодексу), выйди она замуж за другого. Почти три года я с моей возлюбленной не виделся и не переписывался. Мне было несказанно тяжко, больно и горько, особенно поначалу. Да и последствия оказались не вовсе хороши: я вновь сделался безалаберен и небрежен и даром потратил большую часть моего первого года обучения в колледже. И все-таки не думаю, будто что-либо другое могло бы оправдать брак на основании юношеского романа; и, возможно, ничто другое не закалило бы волю настолько, чтобы подобный роман упрочить (при всей искренности первой любви).

В ночь, когда мне исполнился двадцать один год, я снова написал твоей маме – это было 3 января 1913 года. А 8 января я поехал к ней, и мы заключили помолвку. Я подтянулся, поднатужился, поработал малость, а на следующий год началась война; мне оставалось пробыть в колледже еще год. В те дни ребята шли в армию – либо подвергались остракизму. Ну и предерзкое положение, особенно для юноши, в избытке наделенного воображением и не то чтобы храброго! Ни ученой степени, ни денег, зато – невеста. Я выдержал поток злословия, намеки, на которые родня не скупилась, остался в университете и в 1915 году сдал выпускные экзамены с отличием первого класса. Потом сорвался в армию: на дворе был июль 1915 года. Понял, что больше не вынесу, и 22 марта 1916 года женился. А в мае переплыл Ла-Манш (у меня до сих пор сохранились стихи, написанные по этому поводу) и угодил в кровавую бойню на Сомме. Вот теперь подумай о своей маме! И все-таки я и сейчас ни на единое мгновение не усомнюсь: она лишь исполняла свой долг, не больше и не меньше. А я был совсем зеленым юнцом с жалким дипломом бакалавра и со склонностью к виршеплетству, с несколькими фунтами за душой (20–40 фунтов годового дохода), и те тают на глазах, при этом – никаких перспектив: второй лейтенант на жалованье 7 шиллингов 6 пенсов в день, в пехоте, где шансы на выживание очень и очень невелики. Она вышла за меня замуж в 1916 году, а Джон родился в следующем (зачат и выношен в голодный 1917 год приблизительно во время битвы при Камбре, когда казалось, что войне конца не будет, прямо как сейчас). Я вышел из доли, продал последние из моих южноафриканских акций, мое „наследство“, чтобы оплатить родильный дом…

Из мрака моей жизни, пережив столько разочарований, передаю тебе тот единственный, исполненный величия дар, что только и должно любить на земле: Святое причастие. В нем обретешь ты романтику, славу, честь, верность, истинный путь всех своих земных Любовей и более того – Смерть: то, что в силу божественного парадокса обрывает жизнь и отбирает все и, тем не менее, заключает в себе вкус (или предвкушение), в котором, и только в нем, сохраняется все то, что ты ищешь в земных отношениях (любовь, верность, радость), – сохраняется и обретает всю полноту реальности и нетленной долговечности, – то, к чему стремятся все сердца…»[60]60
  Из письма Майклу Толкину 6–8 марта 1941 года.


[Закрыть]

8

Письмо Майклу было написано в 1941 году.

В 1909 году Толкин, вероятно, думал несколько иначе. Он жил. Он набирался опыта. В 1911 году во время летних каникул он вместе с младшим братом Хилари совершил путешествие по Швейцарии. В наши дни Европейского союза и шенгенских виз – мало кто вспоминает, что перед Первой мировой войной, во время так называемой Belle Epoque, «прекрасной эпохи», Европа уже была (или казалась) единой. Виз не требовалось или их выдавали прямо на границе, все основные валюты свободно конвертировались, а роль евро в международных расчетах играли золотые франки. Группу, в составе которой отправились в Швейцарию братья Толкины, организовала семья Брукс-Смит, на ферме которых в Сассексе работал Хилари, не захотевший продолжать учебу в школе. Поехали в Швейцарию сами Брукс-Смиты, их дети, Рональд с Хилари, тетя Джейн и несколько школьных учительниц, с которыми Брукс-Смиты дружили.

Через 56 лет в письме Майклу, по каким-то причинам сыну не отосланном, но сохранившемся в архиве писателя, Толкин так вспоминал свои приключения:

«Я очень рад, что ты познакомился со Швейцарией, притом с той ее областью, которую я некогда знал лучше прочих и которая произвела на меня сильнейшее впечатление. Путешествие хоббита (Бильбо) от Ривенделла на другую сторону Туманных гор, включая соскальзывание вниз по осыпающемуся склону в сосновый лесок, основано именно на моих приключениях в 1911 году. Солнечный замечательный год, когда от апреля до октября дождей считай, что вообще не шло, вот только в канун коронации Георга V и утром того дня. Я это хорошо помню, поскольку (снова предзнаменование!) КПО (Корпус подготовки офицеров. – Г. П., С. С.) в те времена был в чести, и меня в числе двенадцати представителей от школы короля Эдуарда прислали помогать „держать строй вдоль всего маршрута следования“. На ближайшую промозглую ночь нас расквартировали в Ламбетском дворце, а спозаранку пасмурным утром мы промаршировали на свой пост. Погода вскорости прояснилась. Я, собственно говоря, стоял как раз напротив Букингемского дворца, справа от парадных врат, лицом к зданию. Мы отлично видели кавалькаду, и я навсегда запомнил одну сценку (причем спутники мои ничего не заметили): когда карета с королевскими детьми въезжала внутрь на обратном пути, принц Уэльский (прелестный мальчуган) высунулся из окна, причем корона у него съехала набок. Сестрица тут же втянула его назад и сурово отчитала…

Сейчас мне уже не восстановить в точности последовательность странствий нашего отряда из двенадцати человек, по большей части пешком, зато отдельные картины всплывают в памяти настолько ярко, как если бы дело было только вчера (вот насколько давние воспоминания старика обретают отчетливость). Мы прошли пешком, с тяжелыми рюкзаками, практически весь путь от Интерлакена, главным образом горными тропами, до Лаутербруннена и оттуда до Мюррена, и, наконец, к выходу из Лаутербрунненталя среди ледниковых морен. Ночевали мы в суровых условиях, мужчины, то есть, – частенько на сеновале или в коровнике, поскольку шли по карте, дорог избегали, номеров в отелях не заказывали, с утра довольствовались скудным завтраком, а обедали на открытом воздухе. В ход шли утварь для готовки и изрядное количество „спридвина“, как один необразованный франкоговорящий участник похода произносил слово „денатурат“. Потом мы, если не ошибаюсь, отправились на восток через два хребта Шайдегге к Гриндельвальду, оставляя Айгер и Мюнх справа, и, наконец, добрались до Майрингена. Когда Юнгфрау скрылась из виду, я о том глубоко пожалел: вечные снега, словно выгравированные на фоне солнечного вечного света, и на фоне темной синевы – четкий пик Зильберхорна: Серебряный Рог (Келебдиль) моих грез. Позже мы преодолели Гримзелльский перевал и спустились на пыльное шоссе вдоль Роны, где курсировали конные „дилижансы“, да только не про нашу душу! В Бриг мы пришли пешком – в памяти остался только шум; а там повсюду трамвайные пути, и визг и скрежет стоит над рельсами часов по двадцать в сутки, никак не меньше.

После такой ночи мы взобрались на несколько тысяч футов наверх к деревне у подножия Алечского ледника и там задержались на несколько ночей в гостинице-шале, под крышей и в постелях (или скорее под постелями: bett – это такой бесформенный мешок, под которым ты сворачиваешься калачиком). Помню несколько тамошних примечательных эпизодов. Первый – исповедоваться пришлось на латыни; другие, менее знаменательные: мы изобрели способ расправляться с пауками-сенокосцами, капая расплавленным воском со свечки на их толстые тушки (слуги этого развлечения не одобрили); а еще „игра в бобров“, которая меня заворожила. Чудное местечко для забавы: на такой высоте воды много, с гор струятся бессчетные ручейки, да и материала для плотины хоть отбавляй: россыпи камней, вереск, трава, жидкая грязь. Очень скоро у нас получился чудесный „прудик“ (вместимостью, сдается мне, галлонов в двести, никак не меньше). Тут нас подкосили муки голода, один из хоббитов отряда (он жив и по сей день) завопил: „Обедать!“ – и сокрушил плотину ударом альпенштока. Вода хлынула вниз по склону, и только тут мы заметили, что запрудили ручеек, который, сбегая вниз, наполнял баки и бочки позади гостиницы. В этот самый момент пожилая дама вышла с ведром за водой – а ей навстречу пенный поток! Бедняжка выронила ведро – и бросилась прочь, призывая всех святых. Мы какое-то время лежали, затаившись, что твои „бродяги, обитатели торфяных ям“, а потом прокрались в обход и явились-таки „к ленчу“ – сама невинность, хотя и в грязи по уши (в том путешествии для нас – дело обычное).

А в один прекрасный день мы отправились в долгий поход с проводниками на Алечский ледник, и там я едва не погиб. Да, проводники у нас были, но либо эффект жаркого лета оказался для них внове, либо не слишком-то они о нас пеклись, либо вышли мы поздно. Как бы то ни было, в полдень мы гуськом поднимались по узкой тропке, справа от которой до самого горизонта протянулся заснеженный склон, а слева разверзлось ущелье. В то лето растаяло много снега, так что обнажились камни и валуны, обычно (я полагаю) укрытые под ним. На дневной жаре снег продолжал таять, и мы весьма встревожились, видя, как тут и там камни, набирая скорость, катились вниз по склону: камни самые разные, величиной от апельсина до большого футбольного мяча, а многие и покрупнее. Они со свистом проносились над нашей тропой и срывались в пропасть. „Здорово лупят, леди и джентльмены!“ Стронувшись с места, камни поначалу катились медленно и обычно по прямой, однако тропка была неровная, так что приходилось и под ноги внимательно смотреть. Помню, как одна участница похода, идущая впереди меня (пожилая учительница), внезапно взвизгнула и метнулась вперед, и между нами просвистела здоровенная глыба от силы в каком-нибудь футе от моих трусливо подгибающихся колен. После того мы отправились в Вале, но здесь воспоминания мои не столь отчетливы: хотя помню, как однажды вечером мы, с ног до головы заляпанные грязью, прибыли в Церматт, а французские bourgeoises dames[61]61
  Буржуазные дамы (фр.).


[Закрыть]
разглядывали нас в лорнеты. Мы вскарабкались с проводниками на высоту домика Альпийского клуба – со страховкой (иначе я бы свалился в снежную расселину в леднике); помню ослепительную белизну изрезанной снежной пустыни между нами и черным рогом Маттерхорна в нескольких милях от нас.

Наверное, сейчас это все уже не слишком-то интересно. Но в девятнадцать лет для меня это был потрясающий опыт после детства, проведенного в бедности»[62]62
  Из письма Майклу Толкину, приблизительно 1967–1968 годы (Письма, п. 306).


[Закрыть]
.

Из Швейцарии Толкин привез несколько цветных открыток. На одной из них (репродукция картины немецкого художника Йозефа Маделенера «Горный дух») был изображен старец, сидящий на камне под сосной. У него седая острая борода, на голове широкополая шляпа, на плечах свободный красный плащ. Олененок ласково облизывает старцу руки, а вдали возвышаются, как волшебные башни, скалы. Через много лет эта открытка вновь попала на глаза Толкину, и он надписал ее теперь понятными нам словами: «Происхождение Гэндальфа».

9

В школе короля Эдуарда Толкин изучал классическую филологию. В дополнение к обязательным языкам он занялся (исключительно по собственному желанию) древнегреческим и экзотическим для того времени финским, на котором смог наконец прочесть в подлиннике «Калевалу». Наверное, многое в этом эпосе отвечало переживаемым им тогда моментам.

 
«О ты, Укко, бог верховный!
Ты, всего носитель неба!
Ты сойди на волны моря,
Поспеши скорей на помощь!
Ты избавь от болей деву,
И жену от муки чрева!
Поспеши, не медли боле,
Я в нужде к тебе взываю!»
Мало времени проходит,
Протекло едва мгновенье —
Вот летит красотка утка,
Воздух крыльями колышет,
Для гнезда местечка ищет,
Ищет места для жилища.
Мчится к западу, к востоку,
Мчится к югу и на север,
Но найти не может места,
Ни малейшего местечка,
Где бы свить гнездо сумела
И жилище приготовить.[63]63
  Перевод Л. Вельского.


[Закрыть]

 

Одиночество… Тревожные мысли…

Прежде Рональд как-то не обращал внимания на школьное «Дискуссионное общество», члены которого в яростных спорах оттачивали свое ораторское мастерство, но дружба с Эдит его преобразила. Однажды он вдруг выступил на одном из собраний с яростной речью в защиту суфражисток. Речь Толкина членам общества понравилась, хотя в школьной газете отметили «смазанную» дикцию оратора – следствие спортивной травмы. В другом выступлении Рональд обрушился на варваризмы, вытесняющие из повседневной речи родные английские слова. А в дискуссии об авторстве пьес Шекспира сказал (по свидетельству одного из своих одноклассников) немало нелестных слов о личности английского драматурга, об отвратительной среде, в которой жил драматург, наконец, о его «гнусном характере».

На Пасху Рональд выпросил у отца Фрэнсиса разрешение написать Эдит. Крайне неохотно опекун согласился. (Сейчас, после прочитанного нами письма Майклу мы можем легко представить, что тогда творилось на душе школьника.) На письмо Рональда девушка тотчас ответила. Она тоже скучала и рада была сообщить, что на новом месте вполне устроилась, ей хорошо и «ужасные времена на Дачесс-роуд» кажутся ей только сном. Жила она в доме мистера С. X. Джессопа и его жены, которых называла «дядей» и «тетей», хотя они вовсе не приходились ей родней. «Дядя» временами бывал сварлив, соседи его недолюбливали, зато Эдит часто общалась со своей школьной подругой Молли Филд, жившей неподалеку. Каждый день она упражнялась в игре на фортепьяно, брала уроки игры на органе и даже играла на службах в приходской англиканской церкви. Более того, она стала членом «Лиги подснежника» – организации консерваторов, выступающей за англиканскую церковь и монархию. Последнее сильно удивило Рональда, но, в конце концов, у каждого – свои увлечения. В том же 1911 году сам Рональд со своими друзьями Уайзменом и Гилсоном (сыном директора) создал при школе короля Эдуарда «Чайный клуб», позже получивший приставку «Бэрровианское общество» (ЧКБО).

Собирались члены ЧКБО в школьной библиотеке, где учителям постоянно помогали сами школьники. Толкин, Кристофер Уайзмен (1893–1987) и Роберт Гилсон (1893–1916) как раз оказались в одной такой команде. Уайзмен очень любил музыку, одно из его любительских сочинений попало позже в «Книгу методистских песнопений» («Methodist Hymn-Book»), куда его рекомендовал преподобный Фредерик Люк Уайзмен (отец Кристофера), возглавлявший бирмингемскую веслианскую миссию. Гендель, Брамс и Шуман, немецкие хоралы – вот что по-настоящему вдохновляло Кристофера, но, как утверждал в своей книге Дж. Гарт[64]64
  Garth J. Tolkien and the great war. London, 2003. P. 4.


[Закрыть]
, его дружба с Толкином началась с регби. Оба носили футболки в красную полоску и постоянно участвовали в схватках на игровом поле с мальчишками, носившими зеленые футболки. Уайзмен был на год моложе Рональда, но нисколько не уступал ему в знаниях; по дороге в школу они с величайшим пылом спорили обо всем на свете. Это их еще больше сближало.

Гилсон любил рисовать, карандаш и уголь были его страстью. Роберта восхищало скульптурное мастерство флорентийского Ренессанса, он часами мог увлеченно рассуждать о работах Брунеллески, Лоренцо Гиберти, Донателло, Луки делла Роббиа.

Путешествовать, изучать искусство – что может быть интереснее?

Чуть позже к друзьям примкнул Джеффри Бейчи Смит (1894–1916). Он считал себя поэтом, и действительно мало кто среди «Великих Близнецов»[65]65
  Это прозвище, вероятно, является аллюзией на «Песни древнего Рима» Т. Маколея (Thomas Babbington Macauleay, 1800–1859), где сверхъестественные близнецы спасают римлян во время битвы с этрусками.


[Закрыть]
, членов ЧКБО, так хорошо знал английскую поэзию. Кстати, регби Смит не любил, что вовсе не мешало общей дружбе.

Через много лет, в 1975 году, Кристофер Уайзмен так рассказал о возникновении «Чайного клуба»:

«Все началось во время летнего триместра и потребовало от нас немалой храбрости. Экзамены тянулись полтора месяца; если ты не сдавал экзамен, делать было особенно нечего. Вот тогда мы повадились пить чай в школьной библиотеке. Народ вносил „субсидии“. Однажды кто-то притащил банку рыбных консервов, мы сунули ее на полку, на какие-то книжки, и там забыли. Чай кипятили на спиртовке, правда, возникла проблема: куда девать спитой чай? Впрочем, и тут выход нашелся. „Чайный клуб“ часто засиживался до конца занятий, когда по школе начинали ходить уборщики со своими тряпками, ведрами и метелками. Они посыпали пол опилками и подметали. Так вот, мы подбрасывали остатки заварки им в опилки. Поначалу мы занимались чаепитием в библиотеке, но потом, поскольку дело было летом, стали ходить в универсам Бэрроу на Корпорейшн-стрит. Там в чайной было что-то вроде отдельного кабинета, где стояли стол на шестерых и две длинные скамьи; достаточно уединенное место, оно было всем известно под названием „Вагончик“. Эта чайная стала нашим излюбленным приютом, мы даже добавили к названию „Чайный клуб“ еще и „БО“ – „Бэрровианское общество“. Когда я стал редактором „Школьной хроники“ и нужно было печатать список отличившихся учеников, я напротив фамилий тех, кто состоял в нашем обществе, ставил звездочку и в примечании пояснял: „состоит в членах ЧК, БО и т. д.“. Вся школа гадала, что такое эти ЧК и БО…»[66]66
  Карпентер Х. Указ. соч. С. 76.


[Закрыть]

10

У создателей ЧКБО было много общего – прежде всего страсть к изучению языков и искусства. Они не только спорили, они постоянно поддерживали друг друга. Уайзмен купил на какой-то благотворительной распродаже книгу, которая буквально захватила Толкина – «Учебник готского языка». Его интерес к языкам иногда казался друзьям даже чрезмерным, но каждый из Великой четверки хотел если не перевернуть мир, то хотя бы ошеломить его великими открытиями. Общим для всех было прекрасное знание латинской и греческой литературы. На встречах в ЧКБО Толкин любил рассуждать о несуществующих языках, вдохновенно читал отрывки из «Беовульфа», «Жемчужины» или «Сэра Гавейна», пересказывал поразившие его эпизоды из «Саги о Вольсунгах». «Члены ЧКБО, – не без юмора писал позже Кристофер Уайзмен, – все это считали лишним доказательством того факта, что ЧКБО, само по себе, явление странное и необычное …»[67]67
  Garth J. Op. cit. P. 18.


[Закрыть]

Многие школьники смотрели на членов «Чайного клуба» с завистью.

Через много лет (в 1973 году) один из бывших учеников школы короля Эдуарда написал Толкину: «Будучи мальчиком, Вы, конечно, вообразить себе не могли, как я смотрел на Вас снизу вверх, как восхищался остроумием, как завидовал Вашей компании – Вам, К. Л. Уайзмену, Дж. Б. Смиту, Р. К. Гилсону, В. Троуфту и Пэйтону. Я старался держаться поближе к Вам, но Вы не имели никакого представления об этом моем школьном поклонении». А другой тайный почитатель ЧКБО вспоминал в 1972 году: «Ох, эти Уайзмен и Гилсон, жующие крыжовник на сцене (во время школьных вечеров. – Г. П., С. С.) и вечно болтающие по-гречески, будто это их родной язык…»[68]68
  Там же.


[Закрыть]

Очень помог развитию ЧКБО преподаватель английской литературы Р. У. Рейнольдс. В прошлом известный литературный критик, работавший в Лондоне, он всеми силами старался внушить членам клуба свои (кстати, достаточно высокие) представления о вкусе и стиле. Именно под влиянием Рейнольдса Толкин обратился к поэзии. В поэме «Солнце в лесу» можно отыскать строфы, несомненно, предваряющие его литературное будущее:

 
Кружитесь, пойте, фейные созданья,
Виденья, радости невинной отраженья —
Лучисты, светлы, с горем незнакомы
Над карим с зеленью ковром в лесном сиянье.
Скорей ко мне! Танцуйте! Духи леса,
Скорей ко мне, пока вы не исчезли…[69]69
  Перевод С. Соловьева.


[Закрыть]

 

Фейные созданья, духи леса, танцы на лесных полянах… Не слишком ли? Страстный регбист, рассказчик ужасных историй о рыцарях и драконах, Джон Рональд Толкин в те годы удивлял многих. Он вдруг увлекся пьесой Джеймса Мэтью Барри (1860–1937) «Питер Пэн» – чудесной историей мальчика, «который не желал взрослеть». В апреле 1910 года Рональд несколько раз посмотрел эту пьесу в бирмингемском театре и записал в дневнике: «Неописуемо! Хочу, чтобы Эдит видела это…»[70]70
  Карпентер Х. Указ. соч. С. 79.


[Закрыть]

Огромное влияние оказал на юного Толкина католический поэт-мистик Фрэнсис Томпсон (1859–1907).

 
Поняв, что и Любви небесный плод
Порой сокрыт за многоликой тучей;
Что вечный Дух – и тот покорно ждет
Поры любви – прилива крови жгучей;
 
 
Поняв, что в те часы, когда Поэт
Безмолвен – в такт созвездиям небесным,
Над ним и у Венеры власти нет,
Что чувства – крылья подрезают Песням;
 
 
Поняв, что даже самый лучший челн
Ветрами направляем непрестанно
И что лишь на недвижность обречен
И мертв – корабль, лишенный Капитана;
Себя презрел я: мужа мудрый нрав
Я ради детских позабыл забав![71]71
  Перевод Д. Щедровицкого.


[Закрыть]

 

Время от времени на собраниях ЧКБО звучали жалобы на то, что мир, окружающий Великую четверку, мир, в котором они вынуждены жить, катастрофически быстро теряет романтический флер, становится беспощадно прагматичным, слишком «цивилизованным». Конечно, нельзя сказать, что мальчикам так уж сильно хотелось неведомых страшных потрясений, но им не нравилось скучное «благополучие».

Разумеется, главной заботой Толкина в 1910 году оставалась подготовка к повторной сдаче экзаменов на оксфордскую стипендию – он прекрасно понимал, что другого шанса у него, возможно, уже не будет. «Кроме того, – писал Хэмфри Карпентер, – немало сил он тратил на языки, как реальные, так и вымышленные. Во время весеннего триместра 1910 года он прочитал первому классу лекцию с внушительным названием; „Современные языки Европы: происхождение и возможные пути развития“. Лекция растянулась на три часовых занятия, и все равно учителю пришлось остановить Толкина прежде, чем он успел добраться до „возможных путей развития“. Довольно много времени уделял он и дискуссионному клубу. В школе существовал обычай вести дебаты исключительно на латыни, но для Толкина это было проще простого: в одном дебате, в роли греческого посла к сенату, он вообще всю свою речь произнес по-гречески. В другой раз он ошарашил своих соучеников, когда, в роли варварского посланника, бегло заговорил по-готски; в третьем случае он перешел на древнеанглийский. Все это отнимало уйму времени, так что нельзя было сказать, что он непрерывно готовился к экзамену. Однако же, отправляясь в Оксфорд в декабре 1910 года, Толкин был куда более уверен в своих силах, чем в прошлый раз»[72]72
  Карпентер Х. Указ. соч. С. 81.


[Закрыть]
.

11

На этот раз Толкин добился успеха, получив, наконец, open classical exhibition. Правда, результат оказался ниже того, на который он рассчитывал, но все же стипендия в 60 фунтов в год (примерно семь тысяч долларов – в пересчете на сегодняшний день), а также помощь со стороны школы короля Эдуарда и отца Фрэнсиса – дали ему возможность учиться.

Радость заполнила сердце новоиспеченного студента. Он почти не обращал внимания на то, что делалось в слишком, на его взгляд, «цивилизованном» мире. А ведь именно в апреле 1911 года французы неожиданно (даже для своих союзников) ввели войска в Марокко, спровоцировав так называемый Агадирский кризис. Пик этого кризиса пришелся на июль: его обозначил внезапный бросок немецкой канонерки «Пантера» к Агадиру с одновременным заявлением правительства Германии о намерении устроить там свою военно-морскую базу. В итоге по Фесскому договору французы получили протекторат над Марокко, а немцы – над частью Конго.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю