355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Геннадий Красухин » Комментарий. Не только литературные нравы » Текст книги (страница 13)
Комментарий. Не только литературные нравы
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:08

Текст книги "Комментарий. Не только литературные нравы"


Автор книги: Геннадий Красухин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

А машина-то была подержанная, и её траты в супермаркете никого не волновали. И пристальный интерес к их с мужем жизни был лишь в её воображении. Но так хотелось ошеломлять, вызывать зависть, возвышаться над другими! Этим она и жила.

– Геннадий Григорьевич, вы должны уважать мои амбиции, – говорил мне сменивший её заместитель главного редактора «Литературы».

– Амбиции, Серёжа, – возражал я, – уважения не заслуживают.

– Ну, моё честолюбие, – уточнял он.

Много в этом его ощущении объяснила мне небольшая его семей – ная драма, разыгравшаяся после новогоднего редакционного вечера. Вечер начался с оглашения списка новых ветеранов, которые с января будущего года получат, как я уже рассказывал об этом, прибавку к зарплате. Каждому новому ветерану, то есть сотруднику, проработавшему в редакции 10 лет, вручается подарок: плюшевая игрушка, дешёвый плеер или деревянная матрёшка с бутылкой водки внутри. Моему заместителю досталась матрёшка с водкой. Оказалось, что это смертельно оскорбило его жену. «Я думала, что начальство тебя ценит, – говорила она. – А к тебе относятся как к пьянице». Сергей позвонил мне в новогоднюю ночь, поздравил и сказал, что звонит не из дома, что придёт, конечно, домой, но праздник для него уже испорчен. Слава Богу, что незадолго до этого ему исполнилось 50 лет. Я написал Артёму, попросил премировать своего заместителя. Артём согласился. И только эта премия вернула ему расположение жены, убедившейся, что руководство её мужа уважает.

«Прямо как у Пушкина», – подумалось мне. Есть у Пушкина рассказ про четырёхлетнего сына своего знакомого, который в отсутствии родителя говорил сам себе: «Какой папенька хлаблий! Как папеньку госудаль любит!» «Кто тебе это сказывал, Володя?» – спросили подслушавшие ребёнка взрослые. «Папенька», – отвечал тот.

Но семейная ссора моего сотрудника не столько смешна, сколько грустна. Больше четверти века люди живут вместе. Воспитали дочь, которая уже окончила институт. Выработали, конечно, общие принципы отношения к миру. И вот лелеют собственные амбиции, культивируют их, поддерживают их друг в друге. Тебя продвигает начальство, ты ему нравишься – и мне ты нравишься, начальство тебя не ценит – и я тебя ценить отказываюсь! Как после этого не стараться угодить властям, чтобы не уронить себя хотя бы в глазах близкого тебе человека!

Любопытно, что над тем же феноменом задумался мой хороший знакомый Наум Коржавин (я, как и все его приятели, звал его Эмкой – по настоящему имени Эммануил), двухтомник воспоминаний которого «В соблазнах кровавой эпохи» я не так давно прочитал. Великолепный психолог и тонкий аналитик человеческой души, Эмка очень точно написал о явлении, когда люди, причастные вроде по профессии к культуре, оказываются обойдёнными её духом. Обойдёнными, пишет Коржавин, «как-то очень эластично и гармонично». Они не злы и не особенно плохи. Их нельзя отнести «даже к тем, о ком можно сказать словами Лермонтова: «К добру и злу постыдно равнодушны»»: они вообще не замечают «проблемы добра и зла, чести и бесчестья, честности и нечестности». Что же до другой строчки из того же стихотворения Лермонтова: «И перед властию презренные рабы», то она, продолжает Эмка, «если и воспринималась ими, то только по отношению к давней, ныне официально ошельмованной (значит, ненастоящей) власти. А вообще стремление угодить власти воспринималось ими как нечто естественное, а умение угодить ей, угадав наперед её желание, – вообще как высшее профессиональное и человеческое достижение. И то сказать – это ведь не было связано у них с подавлением чего-то своего. Своего, кроме как на бытовом уровне, не было – его им заменили установки, которые были для них благом и стимулом творчества».

* * *

Абсолютно точно! Так и вёл себя в «Литературной газете» бывший преподаватель литературы Ростовского университета Фёдор Аркадьевич Чапчахов. Не верилось, что он не просто читал книги, но много знал наизусть, любил, ценил русскую и мировую классику, но её дух каким-то образом оказался закрытым для его души. Он читал книги, как пил «мёд-пиво» сказочник, у которого по усам текло, а в рот не попало! Ну ни капельки не попало. Человек, всю жизнь продрожавший перед начальством и перед своей женой (трудно сказать, перед кем больше!), но при этом хорохорившийся, рассказывающий подчинённым о своих дерзких поступках и бесстрашии. Его абсолютно не волновали вопросы «чести и бесчестия, честности и нечестности».

– Иногда диву даёшься, – говорил я своему заместителю, обнаружив в «литературном календаре» газеты не замеченную мной прежде какую-нибудь заметку в густопсовом советском стиле, – почему вы не вступили в партию? Просто не успели? Не подошла ваша очередь в Литинституте?

– Я и не собирался туда вступать, – отвечал он мне. Так же отвечал мне и Чапчахов, который до «Литературки» был членом редколлегии ростовского журнала «Дон», потом кочетовского «Октября». Тот пришёл в «Литгазету» убеждённым якобы беспартий – ным, но променял убеждения на членство в редколлегии. Ввели с условием, что он подаст заявление в партию. И он немедленно подал.

А меня, как говорится, Бог упас! На заводе я не был принципиальным антикоммунистом. Да и какие у меня тогда были принципы? Может быть, только нелюбовь к массовым сборищам. Отсюда и нелюбовь к комсомольским собраниям, на которых я не только скучал, но как бы внутренне протестовал против того ритуала, который там следовало соблюдать: «кто за?», «кто против?», «кто воздержался?» Не хотелось поднимать руку, я её и не поднимал.

Да и так сложилась моя жизнь, что не был отец для меня авторитетом, и я к его советам прислушивался редко.

Но вот сидим мы, радиомонтажники, в пивнушке. Вливаем в пиво водку, пьём этот «ёрш», закусываем бутербродами с сёмгой и с варёной колбасой. И слушаем, что говорит нам сидящий, выпивающий и закусывающий с нами секретарь большого комитета комсомола (института и завода) Игорь по фамилии (извините!) Штаркман. Говорит он, обращаясь ко мне, но слушаю я его вместе с другими.

– А он дело говорит, – подтверждает Юра Щипанов. – Ты слушай, слушай!

Я слушаю:

– Обычный конкурс на редакционно-издательский Полиграфического – 8—10 человек на место. На вечернем меньше. Ты, допустим, будешь поступать на вечернее…

– А для чего ему? – встревает наладчик Федя. – Пусть идёт на дневное.

– На дневное рано, – объясняет мне Игорь Штаркман. – Нужно два года стажа, а у тебя их нет.

– Ну и поступит, когда накопит, – заключает Федя.

– Стаж-то ты накопишь, – говорит Игорь. – И характеристику от завода получишь. Но конкурс есть конкурс. Сколько ребят из нашего института его не прошли – ни на дневное, ни на вечернее. А почему?

– Да, почему? – интересуемся мы.

– Потому что такой фантастической возможности вступить в партию, как у тебя, у них нет. А коммунист-абитуриент – это как абитуриент-мастер спорта. Идёт вне конкурса по особым спискам.

Отчего Штаркман заговорил именно о редакционно-издательском факультете? Видел, что я люблю литературу. Была у нас общая ежемесячная стенная газета, где я почти регулярно печатал свои стихи, которые многим на заводе и в институте нравились. Особенно тепло к ним относился научный сотрудник институтского отдела печати Боря Боссарт. Хотел извиниться и за эту фамилию, да вспомнил, что она нынче известная. Современная писательница Алла Боссарт, обозреватель «Новой газеты», – дочь моего приятеля Бори, который был ещё и очень неплохим карикатуристом. Его карикатуры появлялись не только в нашей газете, но и в периодике: в журналах «Крокодил», «Смена». Помню, как радовался Боря первой публикации своей дочери в «Юности». Не помню только точно, работал я в это время на заводе или уже ушёл: мы сохраняли тёплые отношения друг с другом и некоторое время после моего ухода.

Штаркман входил в редколлегию газеты, которая была органом парткома, профкома и комитета комсомола. А на маленьком нашем заводе иногда вывешивали личный наш заводской листок, намного меньший размерами, чем общая стенгазета. Я и в этот листок давал свои стихи.

Забегая вперёд, скажу, что первая моя в жизни публикация – заметка о современной поэзии в «Литературной газете» – была подписана: «Г. Красухин, радиомонтажник завода «Полиграфмаш», Москва». А впоследствии, когда в 1970 году Московское совещание молодых писателей рекомендовало меня в члены Союза, его московский секретарь Александр Рекемчук написал в «Вечерней Москве» о тех, кого рекомендовали. Обо мне он сказал, что я пришёл в литературу, набравшись опыта работы на заводе. Звучало это солидно, но не совсем достоверно: слишком коротким был в моей жизни её заводской отрезок.

– Конечно, – отхлёбывая своего «ерша», вдруг соображал Игорь Штаркман, – тебе может понравиться твоя работа. И тогда ты захочешь поступить на факультет электронного машиностроения. А там – половина преподавателей из нашего института. Поступление почти гарантировано.

– Во! – радовался за меня Федя. – Слышал? Поступай на электронное. Вернёшься главным электриком. Узнавать-то нас не перестанешь?

– Да кто ж тебя, беспартийного, главным электриком возьмёт? – скептически спрашивал Игорь. – В лучшем случае будешь мастером цеха. И встанешь на очередь в партию. А поступишь коммунистом, вернёшься на завод коммунистом, все руководящие должности твои. Какая освобождается, туда тебя и продвигают.

– Дело говорит! – подтверждает Юра Щипанов. – Ты слушай, слушай!

Но я не слушал. Точнее не слушался.

Электронное машиностроение я изучать не собирался. В технике я вообще туповат. Так и не научился читать электронные схемы: действовал по примитивным: объект «1» припаять к объекту «4», а тот в свою очередь подсоединить к объектам «7», «9». И хотя подсоединял я разноцветные провода, они перекручивались, так что находить нужные мне концы для зачистки и паяния приходилось с помощью тестера: обзваниваешь каждый, пока не начнёт колебаться на экране стрелка. Не могу сказать, что мне нравилась такая работа или что она меня отталкивала. Скорее, я был к ней равнодушен. Нравились мне мои напарники, с которыми приятно было приходить в заводской буфет, отдавать буфетчице талон на молоко и кивать на её «как всегда?», получая бутылку пива и тарелку с горячей, взбухшей колбасой, которую она взвешивала, вынимая из чана с кипятком. Приятно было потом подсмеиваться вместе со всеми над этой её хитростью: все понимали, что кипяток утяжеляет вес продукта. Но никто против этого не возражал. «Её зарплата – это не наша зарплата!» – глубокомысленно говорили мои гуманные товарищи. Отношения с буфетчицей у нас сохранялись дружескими.

Поскольку дома я не обедал, я не давал родителям денег из своей зарплаты. Давал только младшему брату пятёрку на школьный буфет. Так что денег в кармане у меня было много. Отверг я предложение матери отдавать их ей на сохранение, как это делал её неженатый брат, которому она скопила приличную сумму и вручила ему её, когда он женился. Мы с дворовыми и школьными друзьями любили посиживать в чешском баре «Пльзень», где тебе приносили кружку бочкового чешского пива, горячие шпикачки и корзиночку солёных рогаликов, испечённых полумесяцем.

Я не помню, сколько это стоило, хотя в бар мы заходили очень часто. Но помню, что стоило немного. В то время бары и рестораны были дёшевы. Своё восемнадцатилетие я отпраздновал в ресторане «Метрополь» – с фонтаном в зале. Пригласил человек восемь гостей. Заказал большую тарелку икры и столько холодных закусок, что шашлыки по-карски все жевали вяло, запивая их водкой и коньяком. Впрочем, начался вечер с нелюбимого мной до сих пор «шампанского», а вино я заказывал исключительно грузинское (нынче признанное контрафактным главным санитарным врачом Онищенко, при котором то и дело объявляют о массовых отравлениях детей в школьных буфетах и в лагерях, солдат в воинских частях; однако, если верить Онищенко, ничего опаснее грузинских и молдавских вин для русских желудков не существует!). Словом, съедено и выпито было много. А сумма счёта мне запомнилась отчётливо: 372 рубля. Я дал официанту 400 (чуть больше четвёртой части моей месячной зарплаты), и тот провожал нас едва ли не до самого выхода, предлагая заходить почаще и в его смену. Невероятно любезен был и швейцар, принявший от меня 15 рублей.

Разумеется, зарплата, которую я получал на заводе, мне нравилась. И всё же посвящать жизнь этой профессии у меня не было никакого желания.

И поступать на редакционно-издательский факультет Полиграфического института – тоже. Не предполагал я тогда, что почти всю жизнь проработаю редактором. Я тянулся к литературе, но к авторству в ней.

А что до раздававшихся со всех сторон советов вступать в партию, то исходили они, как правило, от институтских сотрудников. Желая мне добра, они ничего плохого в таком поступке не усматривали. Да и я не видел в этом ничего плохого. С волками жить – по-волчьи выть! – это давно известно. Но пример Веры, рьяно взявшейся воплощать в собственной жизни такое правило, меня не вдохновлял. А напарники мои – радиомонтажники и наладчики, с этой точки зрения, волками не были.

За исключением одного наладчика – Василия Ивановича Гардальонова.

Я пришёл на завод на его место: его перевели в наладчики из радиомонтажников, которым он работал недолго. Наладчики были элитой: разъезжали в командировки на места, где был установлен наш ЭГА, выявляли и устраняли недоделки, заменяли испорченные детали. Василий Иванович стал наладчиком почти сразу же, как вошёл в заводской партком. На правах старшего товарища он журил нас, вспоминающих о вчерашних посиделках в пивнушке: «Ну и как головка? Бо-бо? Небось о пиве думаете?» «Не трави душу, Василий Иванович!» – отзывался кто-нибудь из моих старших товарищей. «Не трави! – усмехался Гордальонов. – Да ты сам её и травишь!» «Ну ладно, – смягчался он. И обращался к наладчикам: – У кого из вас меньше всех голова трещит? Кто мне поможет?»

А помогать ему следовало. Он не обладал даром остальных: чуть ли не по звуку, чуть ли не на ощупь определить причину неполадки и устранить её. Поэтому доверяли ему, как правило, поездки в местные командировки – то есть по городу. Ну иногда и в Московскую область. Говоря иначе, его подстраховывали: если что, он звонил, и к нему немедленно выезжал другой наладчик.

Зачем же держали Василия Ивановича? Не знаю. Начальство к нему относилось хорошо, а точнее – это он замечательно относился к начальству. Забыл имя-отчество рано умершего главного инженера завода Кушнирского. Завидев его, Гордальонов сахарно улыбался, почтительно приветствовал, слушал подавшись вперёд всем корпусом. А с директором завода Жерковым отношения у Василия Ивановича были почти дружескими. Они жили неподалёку друг от друга, и Жерков нередко подвозил Гордальонова на своей служебной машине. Нет-нет, никакого амикошонства! Оба были на «вы», и Василий Иванович всегда благодарил хозяина, вылезая из его машины.

Жерков, однако, его привечал и выделял. Приказал повесить портрет Гордальонова в галерее передовиков производства. Хотя, как уверял нас Василий Иванович, сам он был категорически против такого почёта. Заявлял об этом на парткоме.

– Я предлагал заменить мой портрет на твой, – говорил он Феде.

Федя был главным гардальоновским консультантом-наставником и вообще очень авторитетным работником. Советоваться с ним приходили из многих институтских лабораторий.

– Хорошая голова! – говорили о нём одни.

– Самородок! – другие.

Поэтому, когда мы узнали, что наш ЭГАМ окажется среди экспонатов советского павильона Всемирной международной выставки в Брюсселе и что, помимо директоров института и завода, его будет сопровождать наладчик, никто не сомневался, что в Брюссель поедет Федя.

Больше всех за Федю радовался Василий Иванович. «Увидишь, – говорил он ему, – настоящую заграницу, попьёшь настоящего пива. Шоколаду детям привезёшь! Нас в Германии угощали бельгийским шоколадом: м-м-м!», – и он целовал себе пальцы, сложенные щепоткой.

Гордальонов служил в войсках, которые демонтировали и вывозили в СССР немецкие предприятия.

– Пузырь привезёшь? – спрашивали Федю ребята. – Интересно сравнить с нашей!

– С нашей нечего сравнивать, – убеждённо говорил Юра Щипанов, – потому что никто и не сравнится. Пил я и венгерскую «палинку», и польскую водку…

– Не скажи, – возражал ему Федя, – «зубровка» у поляков не хуже нашей. А «палинка» – это фруктовая настойка. Мы же с тобой наших фруктовых не пьём.

– Не вздумай из Бельгии везти фруктовую!

– Что я, одурел? – обижался Федя.

– А кто тебя знает? – говорили ему. – Запросто по пьянке можешь перепутать.

– Я ж туда не пить поеду! – резонно рассуждал Федя.

– Не удержишься! – смеялись.

Новость, которая вскоре за этим последовала, сразила всех: партком высказался против Фединой кандидатуры и рекомендовал послать в Брюссель Василия Ивановича Гардальонова.

– Что поделать, брат? – сокрушённо говорил Феде Гардальонов. – Я бился за тебя на парткоме. Но со мной не согласились.

– Врёт! – сказал нам пожилой токарь, член парткома. И описал, как было дело. Гардальонов действительно назвал Федино имя, на что Жерков отозвался резко: «Но он ведь не только беспартийный, но, кажется, ещё и запойный пьяница?» «Ну не запойный», – возразил Василий Иванович. «Но выпить не дурак!» – подхватил Жерков. «Это есть», – подтвердил Гардальонов. «Так как же мы можем брать на себя ответственность посылать его в такую командировку? Вы можете поручиться, что он не станет там пить?» – спросил Василия Ивановича Жерков. «Я бы такого ручательства не дал, – сказал Гардальонов. И добавил: – Но наладчик он действительно опытный». «А других, – ответил на это Жерков, – мы на заводе и держать бы не стали! Для чего нам посылать беспартийного пьяницу, когда мы можем послать партийного трезвенника».

– Я был единственным, – рассказывал Гардальонов, – кто проголосовал против моей кандидатуры.

– Врёт! – и по этому поводу сказал нам токарь. – Голосовали открыто, и Гардальонов поднимал руку вместе со всеми.

Посовещавшись, мы решили пойти к Жеркову, поручиться всем коллективом за Федю.

Но убедить Жеркова не смогли. Его не убедило даже то, что в случае непредвиденных обстоятельств Гардальонов с машиной не справится.

– А вы не допускайте непредвиденных обстоятельств, – жёстко сказал директор. – Обследуйте машину как следует, пока её ещё не отправили. Языком её всю вылижите. Привыкли, что ваше же дерьмо потом за вами подтирают! Сколько рекламаций приходит на завод! Во сколько обходятся ваши недоделки государству! На одни командировки наладчикам сколько денег выбрасываем.

– Мы-то тут при чём? – запротестовали мы. – Машину устанавливают без нас, подключают без нас. И к её механике мы никакого отношения не имеем. Было хоть раз такое, чтобы машина не заработала по нашей вине?

– По вашей или не по вашей, – сказал Жерков, – а жалобы поступают постоянно. И наладчикам приходится выезжать постоянно. Это вы не хуже меня знаете, так что хватит ваньку валять!

– А неизвестно ещё, кто валяет ваньку! – возразил Юра Щипанов. – Агрегат экспериментальный, не серийный. К нему не привыкли. Многое зависит от тех, кто его устанавливает на месте. Все, кто имел дело с Федей, знают, что он – наладчик от Бога: любую помеху устранит. А вот устранит ли Гардальонов – сомневаюсь.

– Всё, поговорили, – подытожил Жерков. – Ступайте пить пиво, которое вам выдают за вредность. Гардальонов, кажется, с вами не пьёт? И спирт не пьёт, а протирает им, как и положено по инструкции, экспортную продукцию? Понятно, почему вы в нём сомневаетесь.

– Ну про пиво ему любой мог сказать, – задумчиво произнёс Юра, когда мы вернулись к себе, – народу в буфете много. А вот про спирт… Вера не могла, она и сама отливает себе в баночку.

По всему выходило, что проинформировать директора мог только Василий Иванович.

Дураком Гардальонов не был. Что наши отношения с ним испорчены, он понял сразу. И не пытался их восстановить. Не заговаривал с нами, как и мы с ним. Обедать ходил отдельно от всех. А на своём рабочем месте сидел, склонившись над схемами, и сверял их с книгами, которые приносил с собой. Прибегать к чьей-нибудь помощи он не пытался и ни к кому не обращался за разъяснениями. Так и просидел он молча в нашей комнате до самого своего отъезда в Брюссель.

А вернувшись, подал заявление об уходе, которое Жерков немедленно подписал.

Нет, с машиной в Брюсселе всё было в полном порядке. Она получила золотую медаль, которую показал всему коллективу директор института. Кажется, к золотой медали прилагалась какая-то денежная премия, и её поделили прежде всего между конструкторами агрегата. Перепало ли что-либо заводу, не помню.

А Жерков чуть было не лишился директорского места. Во всяком случае, партийный выговор райком ему вкатил. За потерю, – так передавали райкомовскую резолюцию, – бдительности. И выражалась эта потеря как раз в том, что именно директор настаивал, как информировал членов райкома перепуганный парторг, чтобы в Брюссель ехал Гардальонов.

Жерков пытался объяснить, что Гардальонов был единственным коммунистом среди специалистов и что этим в первую очередь объясняется его выбор. Но это лишь усугубило суровость райкома: а почему так сложилось? Кто, по мнению директора, должен нести персональную ответственность за низкий уровень политико-воспитательной работы в коллективе, почему квалифицированные, грамотные рабочие завода остаются вне рядов коммунистической партии?

Потерял ли партийный билет Гардальонов, я не знаю. Может быть, отделался строгим выговором с занесением? Всё-таки он считался пролетарием, а к рабочим партийные власти относились мягче, чем к дипломированным специалистам. Ещё Маркс с Энгельсом пришли к неутешительному для советских райкомов выводу о том, что пролетариям нечего терять, кроме своих цепей. А это значит, что, лишившись партийного билета, рабочий своей карьеры не испортит: ушёл с одного завода – устроится на другой!

Потом уже, когда я давно не работал на заводе, Жерков, приглашённый на шестидесятилетие моего отца, рассказал мне, что выпивали они с Гардальоновым в Брюсселе в его, жерковском, номере и по его предложению. Но Жерков и не подозревал, что Василий Иванович является лечащимся алкоголиком, у которого как раз незадолго до поездки закончился срок действия зашитой на три года «торпеды».

После первой бутылки Гардальонов вёл себя вполне интеллигентно, но после второй потерял контроль над собой. Жерков сумел доставить собутыльника в его номер, но наутро узнал, что тот в нём не усидел, спустился в бар, спустил в нём выданную ему валюту, а главное, вёл себя так буйно и шумно, что бармену пришлось обратиться в полицию. Дальнейшее понятно: какие-никакие, но привилегии бывшего члена парткома Гардальонова исчезли, как сон золотой, а директорское кресло под Жерковым стало покачиваться, раскачиваться, пока, наконец, не знаю, за какой проступок, не вытряхнуло хозяина со своего сидения.

* * *

А вот карьера моего соседа по квартире Витьки до сих пор представляется мне удивительной.

До Витьки и его матери тёти Кати в их комнате жила тётя Нюра с дочкой Ниной, которая была старше меня на три года. Тётя Нюра работала уборщицей в кремлёвском буфете, и у меня сохранилась фотокарточка, на обратной стороне которой маминой рукой написано: «Елка в Кремле». Это тётя Нюра каким-то образом раздобыла для меня билет на ёлку для детей кремлёвских сотрудников. Для обычных граждан Кремль при Сталине был закрыт. Хорошо помню, что впустили нас троих – тётю Нюру, Нину и меня, долго осматривая, изучая наши билеты и переговариваясь с кем-то по телефону. А потом мы шли по дорожке сквозь частокол солдат, и моё приподнятое праздничное настроение почти улетучилось, когда я смотрел на хмурые, посиневшие от мороза лица. Правда, на ёлке было весело, и подарок приятно оттягивал руку, когда мы шли назад. Но новое созерцание неулыбающихся, иззябших лиц опять поубавило радости и веселья. Помню ещё, что нам с Ниной хотелось подойти к мощным экспонатам, которые стояли на площади, – к Царь-пушке, к Царь-колоколу, но солдаты нас к ним не пропустили: сходить со специально отведённой для идущих на ёлку или с ёлки дорожки не полагалось.

А уже после смерти Сталина, кажется, в 1954 году, тётя Нюра, как я уже рассказывал, обменяла свою комнату на тётикатину, которая была самой маленькой в трёхкомнатной квартире 5 корпуса. Въехав к нам, тётя Катя оплатила тёте Нюре переезд и дала ещё какую-то сумму – компенсацию за потерю в метраже. Потеря была значительной – целых семь метров, но тётя Нюра очень нуждалась в деньгах, а у тёти Кати они имелись. Она работала в пивной напротив проходной завода имени Сталина (потом – Лихачёва). «Золотое дно!» – завидовали ей мои родители. Да и тётя Лена ей завидовала. В нашей комнате и в комнате тёти Лены висели на стене по одинаковому небольшому коврику: тётя Лена и мать в своё время вместе купили по одному такому в Даниловском универмаге. А тётя Катя положила огромный ковёр на пол, да другим покрыла духспальную тахту, да над Витькиным диванчиком повесила большой тканый ковёр-репродукцию шишкинских медведей. Не говорю уже о дорогой мебели – ещё одном предмете зависти двух соседок – тёти Лены и матери. А вот в отношении гражданского мужа тёти Кати мать с тётей Леной расходились. Тёте Лене он нравился, а маму возмущали официально неоформленные отношения супругов, и она с ним еле здоровалась.

Наверное, тётя Катя и сама была не прочь оформить свои отношения с дядей Лёшей, да как она бы это сделала? Дядя Лёша приходил к ней не каждый день, а строго по графику: иногда три, иногда четыре раза в неделю, – когда официально дежурил у себя в милицейской конторе. Как точно называлась его контора, не помню, знаю только, что она ревизовала определённые торговые точки. Майор милиции дядя Лёша был официальным ревизором пивной тёти Кати. Так что их союз имел под собой прочную материальную основу. Тётя Катя однажды объяснила моей матери, что не может дядя Лёша развестись, бросить свою семью: это помешало бы его служебной карьере. Мать тем не менее говорила с дядей Лёшей сквозь зубы, и её отношения с тётей Катей были прохладными.

А у нас с Витькой они сразу стали дружественными. Витька, как я уже писал, был старше меня на пять лет, и я охотно выполнял его поручения. Они были несложными: схватить трубку зазвонившего в коридоре телефона, отозваться на женский голос, требующий Витьку: «А кто его спрашивает?» – и передавать трубку Витьке, если на другом конце провода называлось нужное ему имя. Всем остальным следовало говорить, что он только что ушёл с приятелями, просил меня узнавать, кто ему звонит, и сказал, что будет сегодня очень поздно.

Тётя Катя с дядей Лёшей уходили рано, а приходили не раньше восьми вечера. Весь день комната была в Витькином распоряжении, и он, хорошо сложенный, слегка похожий на актёра Николая Рыбникова, частенько проводил время с разными женщинами, которых, как говорится, менял, как перчатки, – не влюбляясь и не сентиментальничая.

Правда, раза два в неделю, когда дядя Лёша находился в своей семье, к тёте Кате приходила её мать – Витькина бабушка. Но Витьку это не смущало. И бабушку не смущало, что внук порой запирался в комнате со своей дамой. Бабушка в основном находилась на кухне, она, а не тётя Катя, занималась хозяйством – готовила семье еду сразу на несколько дней. В комнате ей делать было нечего, а на кухне помимо прочего можно было поболтать с соседями, понаблюдать чужую жизнь.

Есть у меня небольшая документально-художественная повестушка «Два дня в сентябре». Тот, кто её читал, вспомнит, быть может, Полину Егоровну, нашу соседку, которая некогда была домработницей сталинского приятеля (в повестушке я назвал его Георгием Витальевичем). Так вот. Полина Егоровна и есть бабушка Витьки. Я не менял её имени. Была она домработницей крупного большевика, устанавливавшего советскую власть в Москве, первого наркома юстиции, пробывшего на этом посту всего три месяца, а потом перекинутого на другую ответственную должность, – Георгия Ипполитовича Ломова-Оппокова. После реабилитации и отца, и своей, и сестры сын Ломова-Оппокова, работавший хирургом в госпитале на Хавской, приходил в нашу квартиру к Полине Егоровне. От него я и узнал о судьбе их семьи.

Имени Витькиной бабушки я не менял, но её саму переместил во времени – поселил в нашу квартиру раньше, чем она там могла появиться. Повестушка моя не во всём документальная, она ещё и художественная, так что правил жанра я не нарушил.

Официально Витька считался учащимся какого-то техникума. Но он в него не ходил. И думаю, что недолго в нём учился. Просто скрывал от матери, что отчислен. А матери им заниматься было некогда.

Кроме женщин (а иногда вместе с ними) приходили в Витькину комнату два его друга – типичная замоскворецкая шпана устрашающего вида: косые чёлки, золотые фиксы во рту. Колян, как рассказывал Витька, свою пятёрку отсидел полностью, а Сашка с тюрьмой знаком ещё не был.

Надо отдать должное обоим. Стоило мне несколько раз встретить их во дворе, на глазах у всех поздороваться за руку и дружески с ними побеседовать, как вся наша дворовая шантрапа стала обходиться со мной очень почтительно.

А в нашей квартире мы нередко ещё и выпивали. Полина Егоровна была большой мастерицей варить очень вкусную брагу. Вкусную и крепкую. Варила она помногу. И Витька с товарищами частенько звали меня присоединиться к ним. Я присоединялся.

Вот когда я не просто попробовал, но хорошенько распробовал хмельное зелье. Собутыльники пили стаканами. Я в четырнадцать лет за ними угнаться не мог. К тому же поначалу меня нередко выворачивало.

Но потом – привык. Пил почти на равных. Так что когда мы с моим школьным дружком Мариком Быховским в первый раз (это было в девятом классе) посетили питейное заведение – кафе «Артистическое» напротив МХАТа, я считал себя опытным бойцом и потому настоял не только на бутылке коньяка, но и на бутылке портвейна. Разумеется, этого нельзя было делать ни в коем случае.

Зато на даче, куда мать выезжала со своим детским садом, в Катуаре (теперь – Лесной городок по Киевской дороге), где велико – возрастные дети сотрудников жили со своими родителями, снимавшими в посёлке комнаты, я уже выпивал совершенно по-взрослому. Особенно с Вовой Моруковым, чей отец нередко посылал нас за четвертинкой и закуской и забывал про сдачу. Когда накапливалась нужная нам сумма, мы покупали бутылку, которую распивали, закусывая печёной картошкой. Вова учился плохо, его мать – медсестра Лидия Филипповна просила меня растолковывать ему непонятное. Я объяснял, но Вова понимал не слишком здорово, напрягался, уставал, поглаживал голову своего маленького братика, а потом манил меня на крыльцо и заговорщицки предлагал: «Давай сообразим!» И мы соображали. Иногда поллитровку на двоих. И ничего: ни мои, ни его родители этого не замечали. Мы с ним ещё долго находились в дружеских отношениях. Я провожал его в армию. Но после уже не виделись.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю