Текст книги "Тонкий голосок безымянного цветка"
Автор книги: Геннадий Черненко
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
Бутафор быстренько потер ладошкой об ладошку, и жест этот был мне неприятен: то ли предвкушение пива, то ли удовольствие от обыгрыша простачка.
Мы начали вторую пирамидку. И снова незаметно, ласково, неукротимо Александр Васильевич зажимал меня, заставляя ошибаться. "Э, нет,– сказал я себе,– так дело не пойдет. Попробую-ка я бить паучка его же оружием". Я стиснул зубы и начал отыгрываться. Бутафор сразу заметил перемену моей тактики.
– Нет, голубчик,– виновато улыбнулся он,– боюсь, что так у вас совсем ничего не получится.
– Почему? – раздраженно спросил я.
– Разница в возрасте.
– Ну и что?
– Видите ли, вам, наверное, еще и сорока нет, а мне под семьдесят.
– А все-таки?
– В моем возрасте меньше интересуешься результатом и больше процессом. В вашем же, милый Геночка, человека волнует результат. Вы стремитесь забить шар, выиграть партию, заработать больше денег, получить премию, поехать на кинофестиваль куда-нибудь в Канны или Ташкент, вскружить голову необыкновенной фемине с зелеными глазами. И, добиваясь этого результата, милый мой дружок, вы торопитесь, вам не терпится, вы подгоняете время. А я никуда не тороплюсь. На могилку мою или нишу в колумбарии никто не зарится. Я дышу – радуюсь. Иду – в восторге. Разговариваю с таким замечательным человеком, как вы, и считаю это подарком судьбы. Держу в руках кий – это праздник. Понимаете мое бормотание, Геночка? – Александр Васильевич вдруг рассмеялся смущенно и крепко потер рукой розовую лысину.– Я прямо вам философию какую-то развел. Не сердитесь, милый. Это, наверное, стариковское. А вообще-то стариков жалко.
– Почему?
– А потому, что они стали жертвой... Жертвой прогресса, раньше старик был нужен. Он знал, где водятся звери, какие травы пользительны, как уберечься от дурного глаза. И учил молодых. А теперь проще купить учебник по сопромату, чем выслушивать стариковское бормотание. Геночка, милый, это какой такой шарик притаился там у лузочки?
– Девятка или шестерка.
– Девятка. Шестерку вы уже прибрали. Ну-с, попробуем-ка мы ее уконтропупить. Смотрите, упала девяточка, мир праху ее... – Александр Васильевич вдруг остренько посмотрел на меня. – Вы верите, что можете еще выиграть партию, а? Только честно, Геночка.
"Поразительно, однако, многогранный старичок, – подумал я. – То и дело поворачивается нежданным каким-то боком. И зачем это ему?" А действительно, верил ли я, что могу еще выиграть партию?
– Нет, пожалуй.
– 'Молодец. Я рад, что не ошибся. Вы, голубчик, незаурядный человек.
– Почему?
– А то будто вы не знаете! Человек, умеющий признаться в слабости, -это редкостная птица.
Я фыркнул. Мои доспехи трещали под градом его льстивых ударов. Несколько раз они уже находили щели в панцире и приятно щекотали мое самолюбие. И суетливый старичок начинал уже казаться не лишенным приятности.
– Вы надо мной смеетесь, Геночка?
– Скорее над собой,– вежливо ответил я.
– А не надо. Надо мной – сколько угодно. А над собой – ни в коем разе.
– Это почему же?
– Ну, мне даже и отвечать вам неловко. Волга впадает в Каспийское море, лошади едят овес и сено.
– А все-таки?
– Если человек приучен высмеивать себя, он и других уважать не будет. И для чего убеждения, если все это смешно. Эдакий сатирический нигилизм.
– Гм... интересная точка зрения. Может, вы и-правы в каком-то смысле,. Спасибо за удовольствие. С меня пиво.
– Спасибо, Геночка. А что вы сегодня делаете? Сейчас только десятый час в начале.
– Да ничего особенного...
Я старался говорить равнодушно, но был готов на все, только бы не идти сейчас домой в свой склеп, где меня, урча от нетерпения поджидали ночные мои целый день не кормленные звери: страх, тоска, печаль.
– А знаете что, поедем ко мне, а? Поедем, голубчик, я вас своим друзьям представлю. Поехали.
Я захватил свой проигрыш, и мы вышли на Брестскую улицу. 3
Мы поднялись в крохотную квартирку. В узенькой передней стоял рассохшийся шкаф с пирамидой потертых, выцветших чемоданов наверху. Чтобы пройти между шкафом и стеной, нужно было продираться боком.
– А это Геночка,– громко сказал Александр Васильевич, зажигая свет в маленькой комнатке, которая казалась еще меньше от зеленых растений, поднимавшихся из нескольких горшков и вившихся под потолком. – Мой новый друг, прекрасный, незаурядный человек.
Все разом стало на место. В комнате никого не было, и я с трудом удержался от смеха, Вот тебе и многогранный старичок. Вот тебе и какая-то зудящая его неясность. Вот тебе и Волга впадает Каспийское море. Бутафор, оказывается, с приветом. Я внутренне поморщился от этого дурацкого, пошлого выражения. Я вообще ненавижу идиотские клише, которыми мы пользуемся столь же бездумно, как пятачками при входе в метро. "Будьте у Верочки", "с приветом", "неровно дышит"...
Я не боялся Александра Васильевича и не испытывал брезгливого отвращения. В поселке, где я вырос, через два дома от нашего жил сумасшедший. Кто говорил; что он когда-то был профессором, кто – что генералом. Поэтому звали его иногда Профессором, иногда Генералом. Это был высоченный худой старик, когда-то очевидно, полный, потому что лишняя кожа свисала по обеим сторонам его лица тяжелыми складками. Он жил с дочерью, которая работала на станции. Старик никогда ни с кем не разговаривал. Он ходил мелкими, шаркающими шажочками и глядел прямо перед собой напряженными, немигающими глазами. Не знаю почему, но мы, мальчишки, не смеялись над ним. Он был такой же вечной частью нашего ландшафта, как охристая, в бурых потеках, водокачка, как проносящиеся поезда, как испокон века строившийся новый магазин.
Однажды – было мне, наверное, лет семь, а может, чуть бодльше – я сидел на Заводском пруду и ловил рыбу. Почему пруд назывался Заводским, никто не знал, никакого завода рядом не было, почему по берегам сидели рыболовы – подавно. Редко-редко кто-нибудь вытаскивал карасика величиной с детский палец, и все сбегались смотреть на редкостный трофей.
Я сидел на своем любимом месте рядом с плотиной и без особых ожиданий смотрел на два поплавка, намертво впаянных в темную неподвижную воду. Внезапно послышался чей-то вздох. Я оглянулся. За моей спиной стоял Профессор и смотрел не вдаль, как всегда, а на меня. И глаза были не пустыми, как всегда, когда в них отражалось небо, а стояла в них боль. Мне было семь или восемь лет, и мысли мои, наверное, облекались тогда в другие слова, но я понимал, что такое боль.
В глазах Профессора показались слезинки. Словно завороженный, забыв о поплавках, я смотрел на эти слезинки, блеснувшие в углах глаз. Профессор прерывисто вздохнул, сделал несколько шаркающих шажочков ко мне, поднял руку и неловко погладил меня по голове. Он не сказал ни слова, еще раз вздохнул и медленно поплелся в сторону поселка.
– Это я вас своим дружочкам представляю, – сказал Александр Васильевич. – Вот; знакомьтесь: вот этот красавец – иностранец. Аж с острова Борнео. Сциндапсус. Очень веселое и озорное растеньице. Хитрое до невозможности. А вот этот товарищ с громадными резными листьями – это монстера делициоза. Требователен, как избалованный ребенок.
– В смысле ухода? – спросил я, чтобы поддержать видимость разговора.
– При чем тут уход, Геночка? Уход – само собой. Я говорю об отношении ко мне. Не подойду к нему день, начинает дуться, отворачивается. Что, дружок, скажешь, я преувеличиваю? – спросил Александр Васильевич у резных листьев и весело засмеялся. – Молчит,– объяснил он мне.– Стеснительный в присутствии посторонних, робкий, вы даже себе не представляете, до какой степени.
"Прекрасно,–подумал я, – прекрасное помешательство. Тихое, чистое, прелестное". Мне даже на мгновение стало завидно: Уж он-то, милый бутафор Сашенька, одиночества не ощущает, его-то ночные кошмары не толкают к окну, что выходит на бензозаправку.
Александр Васильевич нежно погладил свою монстеру, посмотрел испытующе на меня и вдруг затрепетал, засуетился:
– Да что это я, совсем рехнулся. Вы, наверное, думаете, что старый идиот соскочил с катушек. Ну, признайтесь же!
Что за настырный характер, все-то ему нужны подтверждения. Но с Наполеонами, насколько я знаю, спорить бесполезно. С ними можно обсуждать характер маршала Нея или общую диспозицию боя у Ватерлоо, но нельзя убеждать Наполеона, что он, в сущности, диспетчер автобазы или технолог завода по производству тюбиков.
– Нет, почему же, – фальшиво улыбнулся я.
– Жаль, – грустно произнес Александр Васильевич,– жаль, что вы начинаете кривить душой. Хотя я вас понимаю: человек вы деликатный и не хотите обижать чудака...
Деликатный – это было уже слишком. Некоторая приятность, которой меня обволок бутафор, сразу же испарилась с саркастическим шипением. Деликатный! Это – мне! Впрочем, он, может быть, и искренен. Кто разберется в сумеречном мире душевнобольно? Хота, поправил я себя, почему сумеречном? Скорей всего, он действительно болен, но живет он, похоже, в мире куда более светло и радостном, чем я.
– Ладно,– вздохнул мой хозяин, – что делать, – Он повернулся к огромным горшкам: – Ребятки, мы с Геннадием Степановичем выпьем по одной рюмочке, если вы, конечно, не возражаете. Ну спасибо. – Он посмотрел на меня: – Нет, не возражают. Когда дома, при них, да еще с хорошим человеком – они никогда не обижаются. Даже монстера. Но тут как-то недавно в группе уговорили мы бутылочку, вы не представляете, что они устроили. Дулись, наверное, не меньше недели. Я уж извинялся, объяснял, что неудобно было отказаться, мол, у ассистента режиссера Леночки был день рождения, сам директор картины – он, кстати, глаз на нее положил – изволил пригубить. Ну, да ладно, чего старое поминать. – Он повернулся к растению, что назвал первым, прислушался и молча кивнул. – Геночка, вы как относитесь к маслинам?
– Что? – не понял я. Или он пригласил и баночку маслин поговорить со мной?
– Маслины. У меня, представляете, кроме банки маслин и закусить особенно-то нечем.
– О чем вы говорите,– с облегчением вздохнул я.
Мой хозяин вспорхнул, вылетел на кухню, трепеща крылышками, вернулся с баночкой маслин и двумя высокими металлическими рюмками, разлил коньяк.
– Восемьсот семьдесят четвертый год, русская работа. Обратите внимание на гравировку. Это же царь-пушка. На этой вот – царь-колокол. Ну, за ваше здоровье.– Александр Васильевич пристально посмотрел на меня, и в его взгляде, второй раз за вечер, вдруг промелькнула какая-то цепкость, какая-то остринка.
Мы выпили.
– Ах, Геночка, как я когда-то любил это занятие! – засмеялся Александр Васильевич.– Садился за стол – душа пела! А теперь вот столько в организме фильтров и клапанов: и гипертония, и сердечная недостаточность, и гастрит – и все караулят, все начеку, только и ждут, чтобы я позвонил. Тут уж они, голубчики, за меня принимаются разом, хоть неотложку вызывай! Ну что ж, спасибо нашему благодетелю Сурену Аршаковичу, что свел меня с вами.
– Вы это серьезно? – не удержался я и тут же пожалел: забыл, дурак, с кем дело имеешь.
– Совершенно серьезно. Я очень рад, что познакомился с вами.
– Но почему? – опять черт дернул меня за язык.
– Из чисто эгоистических соображений, дорогой Геночка. Из чисто эгоистических. Нет, дело не в выигрыше. Просто сдается мне, что вам нужна помощь, и – кто знает? – может быть, я сумею помочь вам. А это, смею вас уверить, голубчик, очень приятно. Увы, не все это, глупцы, понимают.
В Александре Васильевиче появилась какая-то уверенность, он как будто стал выше, перестал трепетать. Я почувствовал, что потянулся к нему. Сумасшедший не сумасшедший – мне было покойно с ним, и в его присутствии мысли о ночных кошмарах казались далекими и нереальными, как полет на Марс. Но то работали инстинкты. Разум же, натренированный в логических объяснениях, фыркал: как же, поможет он тебе! Поможет, если сползешь к нему, туда, где беседуют с горшками и извиняются за единственную рюмку перед какими-то растениями.
И опять кухонная свара в душе: инстинкты на разум. Я вздохнул. Бутафор проницательно посмотрел на меня и вдруг тоненько захихикал.
– Представляю, о чем вы сейчас думаете,– сказал он.
– Это нетрудно,– пожал я плечами.
– Вы не пытаетесь спорить со мной, не высмеиваете мои рассказы о зеленых друзьях, – он кивнул на растения,– а это значит, вы считаете меня ненормальным. – Я промолчал, и Александр Васильевич несколько раз кивнул. – Это и немудрено. Если бы вы умели слышать их голоса, вы бы не были одиноким человеком. А раз вы не знаете, что растения – это живые существа, которые умеют любить, страдать и ненавидеть, то я вам должен казаться выжившим из ума болтуном, сумасшедшей кочерыжкой. Так? – Александр Васильевич метнул в меня лукавый взгляд и чему-то весело кивнул.
Я промолчал. Я стоял на качелях, и линия горизонта то поднималась, то опускалась. Одно мгновение уверенность, что передо мной тихий помешанный, была бетонно-непоколебимой, взмах качелей – и бетон давал трещины. Это было неприятно, голова шла кругом. Может быть, встать, извиниться и уйти? Наверное, так и нужно было бы сделать, но мысль о пустом моем склепе была еще неприятнее.
– А откуда вы знаете, что я одинокий человек? – угрюмо спросил я.
– Это сразу же видно, милый Геночка. Одинокие люди очень жесткие и почти не светятся.– Александр Васильевич смущенно хихикнул.– Вы меня простите, я объяснить как следует не умею. Знаете, это как музыка. В голове звучит – стройно так, красиво, верно. А захочешь пропеть – и такое мяуканье выходит, что оторопь берет: как можно так испохабить музыку. Вот я сказал жесткий. А ведь это не то слово. Не жесткий, а...– мой хозяин недовольно потер ладонью лысинку. – Может, сухой, а? Но не и поведении, а в душе.
– И вы эту душу видите? – соскользнул я на привычную ироническую колею.
– А как же, милый Геночка! А как же! Я не знаю, как это выразить понаучнее, может, это надо называть не душой, а как-то иначе, но вы меня понимаете. Душа обязательно светится. У всех по-разному. У добрых людей, я заметил, свет посильнее. Злые еле мерцают. У одиноких душа как бы прикрыта колпаком, и свет выходит, тоже притушен. Только не все почему-то видят это свечение. Я вот думаю, может, люди просто не присматриваются как следует друг к другу? А? Вы как считаете?
– Насчет свечения душ не знаю. Не замечал. Но присматриваемся мы друг к другу мало. Тут я спорить с вами не буду. Ну и что же, вы, значит, определили, что я одинокий человек?
– Да вы не обижайтесь, Геночка. Я вас, дружочек, ни обидеть, ни уязвить не хочу. Но если разговор этот вам в тягость, молчу. Молчу.
Я ничего не ответил. А действительно, в тягость ли? Я был словно парализован. Я даже не мог ответить себе на этот вопрос. Я вспомнил, как однажды – я еще не был женат тогда – в дверь позвонили, и в квартиру вошли несколько цыганок. Запах давно не мытых тел, шуршание множества длинных замызганных юбок, быстрые, цепкие взгляды черных глаз и жаркий вкрадчивый шепот: миленький... драгоценный... судьба... все узнаешь... ручку деньги... сколько есть... У меня было всего двадцать пять рублей. Я был молодым человеком с высшим образованием. Я читал "Технику – молодежи" и "Знание -сила". За день до этого я читал популярное изложение специальной теории относительности Эйнштейна. В небе летали спутники. Было до слез жалко четвертного. И тем не менее я покорно отдал деньги, протянул руку и в тупом каком-то трансе слушал торопливое бормотание цыганки: три раза полюбишь, три раза страдать будешь...
Слабость, слабость, слабость все это, зло сказал я себе.
– Кто знает? – вдруг промолвил Александр Васильевич, и я вздрогнул. Это что, он моим мыслям ответил? – Я вам вот что скажу, Геночка. Не торопитесь. Взгляды – не клей БФ, сразу они не схватываются. Я ведь тоже когда-то шагал по жизни и ни черта не слышал и не видел. А вот когда понял, что еду уже с ярмарки, когда стал приглядываться – а куда, собственно, ведет эта дорога, и в особенности, когда умерла моя Верочка, спутник мой незабвенный, я вдруг стал слышать и замечать то, что раньше не удосуживался услышать и увидеть.
– Голоса растений?
– И их,– мягко ответил Александр Васильевич.– Но не только.
– А что же еще?
– Да как вам сказать, Геночка мой дорогой? Это как та музыка, о которой я вам только что так косноязычно пытался рассказать. Во мне все поет, хочу, чтоб и другие услышали, порадовались, облегчили душу, а как это сделать – не знаю.
– У вас дети есть? – зачем-то спросил я.– Внуки?
– Нет. Не было у нас с Верочкой детей. Не могла она родить. Все говорила: давай возьмем ребеночка. А я только смеялся. Зачем, говорил, мне ребеночек, если ты у меня детка малая? Она и вправду всю жизнь как девочка была.– Александр Васильевич помолчал, вздохнул.– Вот что, Геночка, возьмите вы пару отросточков сциндапсуса, и еще дам я вам растеньице, название которого и сам не знаю. Смотрел, смотрел в книжках, что-то ничего похожего не выискал, так и прозвал ее Безымянной. Такая она ласковая, такая веселая – не могу без улыбки с ней разговаривать.
– Так зачем же вам ее отдавать? – как-то грубо, некрасиво спросил я и сам устыдился вопроса.
– Так ведь вам нужно, Геночка. Если уж я вас в друзья зачислил... Вы только разрешите, я пойду у нее спрошу. Я думаю, она поймет. Простите, я дверь прикрою, а то я буду Безымянке о вас рассказывать, и, может, вас это смутит.
Бутафор быстро юркнул в смежную комнату, тихонечко прикрыл за собой дверь, а я сидел в странной душевной расслабленности. И не было сил ни посмеяться над тихим психом, ни принять всерьез его нелепое бормотание. Пошел посоветоваться с горшком, хотел было по привычке я мысленно подтрунить, но насмешка тут же лопнула.
– Все в порядке, Геночка! – запел еще за дверью Александр Васильевич и появился с небольшим горшком в руках. Из земли чуть выпирала светло-коричневая луковица, усеянная множеством длинных тонких листьев, грациозно изгибавшихся султаном. – Она не возражает! Безымянка, вот он, Геннадий Степанович Сеньчаков, человек, который даже не знает, кто он. Помоги ему. Вот, Геночка, держите. А я пока отросточки сциндапсуса вам приготовлю.
Снова появились те далекие цыганки. И не своей, чужой волей движимый, я протянул руки и взял довольно увесистый горшок. "Хорошо хоть, на этот раз не придется с четвертным расставаться", – вяло подумал я.
– Подкормку, перегной, торф – все это я вам для начала дам, приеду, покажу, вы только поливать их не забывайте. Ну, давайте упакуем ребятишек, и я выбегу поищу такси... =
4
Будь она проклята, эта вздорная баба! Опять позвонил Сурен Аршакович и вопил задушенным голосом, что он не видит Шурочки.
– Позвольте, раньше же вы ее видели, – буркнул я.– Слава богу, съемки уже идут.
– Она исчезла! – панически закричал режиссер. – Все время я ее видел, и вдруг она исчезла. Сделайте же что-нибудь, Гена!
– На стадии съемок...
– Гена, я же прикрепил вас к группе, я плачу вам зарплату.,,
– Госкино мне платит, а не вы.
– Хорошо, Гена,– свистящим шепотом сказал Сурен Аршакович, – пусть Госкино. В данном случае Госкино и я неразделимы, Но дайте же мне эту женщину, оживите ее! Я хочу видеть ее и осязать, понимаете? А время идет! Жду вас утром на студии.
Он бросил трубку, и я зачем-то долго слушал короткие торопливые гудки. Что я мог сделать? Когда я вынашивал сценарий, мне представилась эта заведующая почтовым отделением в крошечном городке, вроде, например, Рузы. На почте одни девочки. Те. что не уехали учиться и не вышли еще замуж. Шурочка и любит их, и держит в кулаке. Она просто не представляет, чтобы личная жизнь ее девочек могла не касаться ее. Она одновременно мать, командирша и подруга. Она представлялась мне полноватой, со светлыми волосами, стянутыми в пучок, совершенно не умеющей как-то одеться, подать себя.
А Сурен Аршакович пригласил на эту роль актрису, которая скорей сыграла бы роль его родственницы-горянки, ткущей ковер для жениха.
Я бессмысленно просидел над эпизодом до часа ночи. Я не знал, что делать. Шурочка была так жива, ярка, выпукла, что у меня просто рука не поднималась калечить молодую тридцатилетнюю труженицу связи. Странно, странно... Совсем недавно я бы сделал это не задумываясь, лишь бы не спорить с режиссером. Неужели я начал всерьез относиться к своему творчеству? Этого еще не хватало...
– Ладно, будет ерундой заниматься,– сказала наконец Шурочка, и я с облегчением захлопнул сценарий. – С утречка поглядишь...
Спасибо, Шурочка. Ложись-ка спать, а то измучил я тебя. Насчет утречка – это она тонко заметила. Прекрасная мысль.
Я развел руки, разминаясь, вздохнул и вспомнил о том, что я теперь не один. Растения я поставил в соответствии с инструкциями Александра Васильевича: не слишком далеко от окна, но и не слишком близко.
– Ну-с, товарищи зеленые насаждения,– сказал я,– что вы имеете мне сказать?
Конечно, я знал, что растения не разговаривают, конечно, я видел, что Александр Васильевич трогательно помешан, конечно, я не ожидал услышать ответа. И конечно, не услышал ни писка, ни шороха. Но почему-то я испытывал разочарование. Ах, задурил мне голову бутафор, смутил.
Постепенно я остывал от работы, от бутафора, и неуютный озноб квартиры заставлял меня поеживаться. Я залез в постель и долго лежал, глядел перед собой .в пустоту. И снова было жаль себя, жаль уходящей жизни, страшила вереница все быстрее мелькавших одинаковых дней.
И в этой стылой темноте увидел я вдруг Александра Васильевича таким, каким он был на самом деле, выбрался из ласковой его паутины: старый жалкий псих, пускающий счастливые слюни. Идиот, цепляющийся за какие-то три стебля. Эдакий бутафорский Лука. Утешитель-общественник. Нет, Геннадий Степанович, не для вас, дорогой, все эти модные утешеньица: все эти хатхайоги, медитации, биоритмы и душеспасительные беседы с лютиками. Не для вашего характера. Барахтайтесь, дорогой Геночка, сами, ни за кого не уцепиться. За Катю не мог уцепиться, за такого даже ласкового и доброго человека, как Ира, не мог, а хочешь на плечах сумасшедшего старика выплыть...
Моя вторая жена, Ира, была врачом-фтизиатром. И прекрасным, как говорили. Она умела вселить уверенность, что все будет хорошо. У нее были удивительные руки: сильные, красивые, уверенные и необыкновенно ласковые. Мне нравились ее прикосновения. Она вообще была ласковой женщиной.
Она водила пальцем по моему носу и называла меня кроликом. Я понимал, что это очень мило. Я понимал, что быть кроликом вовсе не зазорно. Наверное, многие достойные люди были в интимной жизни не только кроликами, но, скажем, и поросятами. Чехов, например, если память мне не изменяет, подписывал свои письма Книппер-Чеховой "твоя лошадиная собака". А может, это она так подписывалась.
И тем не менее откуда-то из самых дрянных глубин моего "я, подымались неудержимые вопросы:
– Ирочка, любовь моя,– говорил я и чувствовал, что голос мой зачем-то звучит насмешливо, почти издевательски,– Ирочка, объясни мне, почему я кролик? Почему, например, не антилопа-гну? Или не макака?
– Потому что ты кролик,– отвечала Ира уже менее уверенно,
– Но почему? – не унимался я, подзуживаемый каким-то дурацким зудом.– Может, я предпочел бы быть орангутаном?
– Хорошо, милый,– вздыхала Ира и переставала водить своим ласковым пальцем по моему носу – будь орангутаном. Я не возражаю.– Она хлопнула себя ладонью по груди: – А я буду самкой орангутана.
– Ты путаешь, любовь моя,– сухо говорил я, – по груди себя колотят не орангутаны, что, кстати, в переводе с какого-то там языка значит "лесной человек", а гориллы. Хочешь быть гориллой?
– Я хочу спать, – обиженно говорила Ира и отворачивалась.
"Почему, зачем? – мысленно стонал я.– Что за нелепое занудство? Человек раскрывает навстречу тебе объятия, а ты с сантиметром, ну-ка, измерю их ширину, и все зудишь: а почему так развела руки, а не эдак?"
Мы прожили меньше трех лет. Когда она уходила, она сказала:
– Я так и не понимаю тебя. Или ты очень хороший человек притворяющийся зачем-то очень плохим, или очень плохой, притворяющийся еще худшим. И то и другое страшно. Прости, что так долго не могла этого понять...
Мне вдруг безумно захотелось вскочить с тахты и позвонит Ире. И Кате; И дочке Сашке. И сыну Васе, который не знает, что у него есть отец Геннадий Степанович, а твердо уверен, что он сын какого-то надутого доцента. И матери, которую я не видел уже скоро год, потому что все никак не мог собраться съездить в Узкое и не хотел, чтобы она стесняла меня в Москве. Товарищи, скажу я им, родные и близкие, я страдаю. Я, наверное, душевно болен. Я жажду тепла и общения. Я хочу быть добрым и великодушным. Легким и приятным. Я знаю, я виноват перед вами, но, ей-богу, я...
Ах, Геночка, Геночка, не выйдет. По чекам надо платить.
Как-то раз один мой знакомый, к которому я пришел занять денег, небрежным жестом тщеславного человека вынул из стола длинненькую книжечку и спросил:
–, Сколько, друг мой?
– Пятьсот, друг мой, – ответил я.
Он едва заметно поморщился, то ли от суммы, то ли от "друга моего", и написал что-то в книжке;
– Что это? – почтительно спросил я. Надо же было хоть чем-то отплатить за одолжение. Человеку явно хотелось похвастаться.
– Это? – фальшиво переспросил он.– А это чековая книжка. Вот вам чек, получите по нему пятьсот рублей в сберкассе.
По чекам надо платить, дорогой бывший кролик. Или орангутан.
Я лежал в печальной темноте и слушал перестук колес проходившего поезда. Я боялся заснуть. Ночи и сны стали часами работы банка, когда приходится платить по чекам.
Я вдруг понял, что во всем необъятном мире со всеми его миллиардами людей нет ни одной живой души, к кому бы я мог прийти со своей вздорной печалью. И даже из потустороннего мира мне некого было вызвать. По чекам надо платить, ничего не поделаешь. За себялюбие, за равнодушие. За низкий коэффициент полезного действия души, за душевную и профессиональную халтуру, выражаясь современно. Так-то, товарищ бывший кролик.
Я встал; зажег свет и взял сценарий.
– Шурочка, – сказал я,– простите, что бужу вас в такое время, я понимаю, вам утром на работу, но я должен поговорить с вами.
Почтальонная командирша крепко зажмурила глаза, вылезая из сценария, открыла их, потрясла головой, зябко поежилась со сна, запахнула выцветший голубой халатик и подозрительно посмотрела на меня.
– Ну? – как-то грубо, с вызовом сказала она, и мне стало обидно. Мое, черт возьми, все-таки создание, а смотрит на меня, будто я пришел к ней на почту просить подписку на журнал "За рулем". Но мне не хотелось ссориться с ней.
– Понимаете, Шурочка, я хотел вас спросить...– начал было я, но начальница узла связи нетерпеливо перебила:
– Ну?
– Вот я, сорокалетний мужик...
– Я б вам меньше пятидесяти не дала, – безжалостно заметила главная героиня сценария.
– Образ жизни нездоровый, – зачем-то стал оправдываться я. – А залысины у меня в отца. Но бог с ними, с залысинами. Я бы с удовольствием согласился быть лысым, как бильярдный шар, лишь бы не плыть всю жизнь одному...
Бильярдный шар зацепил Александра Васильевича. Больше смотреть на бутафора сверху вниз я не мог. Он беседует с цветочками, я – с героиней своего сценария. Но в нем хоть светится покой умиротворения, а я выклевываю печень. Не трески, а свою собственную.
Шурочка смотрела на меня без жалости и сострадания.
– Что лысый, что нелысый,– рассудительно сказала она, все равно один как перст.
– А ведь вы, дорогая моя, в моей власти, так что поразборчивее в выражениях. Между прочим, я могу выдать вас в конце фильма замуж за начальника автоколонны, а могу и не выдать. Мало ли одиноких женщин на свете...
– Ерунду вы порете, Геннадий Степанович,– решительно покачала головой Шурочка.– Во-первых, сценарий-то утвержден И потом,– она улыбнулась насмешливо и победно,– я ж вижу, что нравлюсь ему. И вообще, чего вы ко мне прицепились? Это ж я ваши слова говорю. Это вы себя не любите и не уважаете.
Я невесело рассмеялся. Поистине неисчерпаемы способы самоедства.
– Наверное, вы правы. Простите, что разбудил вас. Ложитесь-ка спать, товарищ героиня.
Шурочка пожала плечами, зевнула и полезла в сценарий.
Этой ночью мне приснилось, что я смотрю на маленькие сердцеобразные листья сциндапсуса, а они на моих глазах съеживаются, отворачиваются от меня, желтеют, сохнут. Я чувствую, как из меня изливается какой-то невидимый яд, злобно впивается в зелень. "Я не хо-очу!" – кричу я и бросаюсь к горшку с безымянные цветком. Длинные его тонкие листья словно пятятся от меня, судорожно стараются спрятаться, но и их я обдаю своим ядом. Безымянка вздрагивает, луковица ее вздувается и лопается.
Я лежу с колотящимся сердцем на своем ложе пыток и смотрю на едва сереющий прямоугольник окна. Я с трудом встаю, зажигаю свет и с замиранием сердца смотрю на листочки двух отростков сциндапсуса. Они маленькие, упругие, сочные, зеленые. И сразу становится легче дышать. Я улыбаюсь, а глаза почему-то влажнеют. Со сна, наверное. А Безымянка? И она здорова.
– Маленькие мои бедные зеленые друзья, – бормочу я. Спасибо, что вы живы и здоровы. Я постараюсь заботиться о вас. Я не хочу обижать вас.
Я заснул с улыбкой, и больше в ту ночь мне ничего не снилось.
5
Я понимаю, что для скептического ума это покажется неубедительным, но с того самого дня, как в моей квартирке поселились два отростка сциндапсуса и безымянный цветок, мои страхи и безотчетная тоска пошли на убыль. Я больше не поднимался на свой четырнадцатый этаж, как на Голгофу, тахта не казалась ложем пыток.
И даже пейзаж за окном разительно изменился. На заправочной станции шоферы стали меньше ругаться из-за того, что кто-то пытался заправиться без очереди, и машины подъезжали деловито, почти весело. Поезда бежали энергичнее, и направлялись они в более интересные места, чем раньше. И кладбище казалось уже не столько последним заброшенным приютом, сколько приятным тихим зеленым уголком.
И улица моя каким-то таинственным образом приблизилась к центру города. На счетчиках такси это почему-то не отражалось, но я явственно ощущал движение своей улицы, особенно по ночам. Мысль эта меня не пугала. Передвигают же дома, почему улицы не могут странствовать в зависимости от настроения их обитателей.
Я никого не собирался ни в чем убеждать. Я не собирался писать диссертацию о влиянии комнатных растений на нервную систему сценаристов. Я просто был преисполнен благодарности этим стебелькам и листочкам.
– Вы молодцы, ребята,– говорил я им.– жаль, что мы так поздно познакомились. Были бы вы со мной раньше, я бы и с Катей не расстался. И было бы у нас полно ребятишек, и все бы вас холили и поливали.
Я решил пригласить к себе Александра Васильевича. Он охотно согласился.