412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Геннадий Семенихин » Расплата » Текст книги (страница 10)
Расплата
  • Текст добавлен: 11 апреля 2017, 00:30

Текст книги "Расплата"


Автор книги: Геннадий Семенихин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 32 страниц)

– А про Веню что слышно? – осторожно напомнил Залесский.

Александр Сергеевич снял пенсне и протер переносицу:

– Вене полегче, он в авиации. Спят они там нормально, не в траншеях, как пехотинцы. В обед, как он пишет, бисквитами даже иногда кормят. А горячие шницели и биточки ежедневно в их фронтовом меню.

– Ну, не скажите, – бесцеремонно перебил его Водорезов. – Чепуху вы несете, почтенный мой друг. Сразу видно, что военную авиацию по картинкам да газетным фотоснимкам представляете. Летчиком быть не менее опасно. Ведь там, насколько я понимаю, одни зенитные обстрелы чего стоят. А фашистские истребители, «мессершмитты» там всякие, или «мессеры», как их летчики наши сокращенно именуют… Воздушные бои с ними…

– Он на бомбардировщике стрелком-радистом всего-навсего, – уязвленно возразил обидевшийся вдруг Александр Сергеевич, – а бомбардировщик, позволю себе заметить, воздушных боев не ведет, его задача отбомбиться и на свой аэродром вернуться.

Зубков усмехнулся этой его наивности и мягко возразил:

– Нет, вы не правы, дорогой учитель. Там тоже опасно. Однако ваш Веня, как я понимаю, не из трусливого десятка.

Якушев не успел на эти слова никак откликнуться. В эту минуту Надежда Яковлевна, разносившая чай, вдруг пошатнулась и поспешно прислонилась к дверному косяку, ища опоры. Поднос со стаканчиками закачался в ее руке, когда она тихо, сразу осевшим голосом сказала:

– Саша… наш Веня ранен.

Звякнула чайная ложка, выпавшая из руки Александра Сергеевича, и звук от ее падения показался всем непозволительно громким. Гости замерли, стало слышно, как ходики с нарисованной на циферблате кукушкой отсчитывают свое неумолчное «тик-так».

– Что? – приподнимаясь на стуле, сказал Александр Сергеевич. Серое астматическое лицо его неспособно было белеть. И о том, как его поразили эти слова, можно было судить лишь по участившемуся дыханию: – И ты… ты молчала?

– Молчала, Саша, – бледнея, сказала успевшая поставить поднос со стаканами жена. – Молчала, потому что боялась за тебя. Ты бы плохо перенес такое известие. Он уже несколько месяцев в госпитале, и теперь его жизнь вне опасности. Вот посмотри. – Она быстро подошла к комоду, порылась в его верхнем ящике и вынула оттуда целую стопку конвертов. – Только бери самое верхнее письмо, оно последнее. Вот послушай. – И она почти на память стала читать:

– «Дорогие мои старички! Все идет своим чередом. Друзья мои воюют, а я все еще прихрамываю да хожу на перевязки, во время которых медсестры вместе с бинтами выматывают и мою душу. Однако уже без костылика передвигаюсь по аллейкам нашего прекрасного парка. Раньше здесь был роскошный санаторий. Теперь хозяевами стали мы: калеки, полукалеки и такие выздоравливающие, как я. Это же чудесно – ходить по асфальтовым дорожкам на своих собственных ногах. Здесь солнечно и даже немного жарко. Вишню, черешню и абрикосы мы часто покупаем на местном базарчике. Жду не дождусь, когда снова в полк к своим боевым друзьям. Целую вас, мама и батя. Что слышно от Григория? Теперь ждите моего письма из боевого полка. Как хочется снова попасть на СБ в так хорошо обжитую кабину. Да еще бы прежних моих начальников – Вано Бакрадзе и политрука Сошникова».

Надежда Яковлевна вздохнула и снова спрятала исписанный листок в конверт с номером полевой почты сына.

– Теперь ты понимаешь, Саша, почему я утаила все это от тебя? Тебя берегла. Сама все пережить решила. Тут уж ты меня извини.

Рудов возмущенно затеребил ежик своих волос:

– Надежда Яковлевна, да какое вы имеете право просить у него прощения? Это он должен руки вам целовать. Вы же настоящая Жанна д'Арк.

– Да, – протянул своим фальцетом Мигалко. – Сколько мужества и твердости надо было иметь, чтобы пережить все это одной!

– Чтобы боль и тоска ни разу при этом не прорвались, – заметил Залесский.

Надежда Яковлевна бледно улыбнулась:

– Не надо, дорогие гости, не делайте из меня героиню. Хотя, признаюсь, мне было нелегко все это скрывать. Все время казалось, смотрит на меня Саша и обо всем догадывается. Бывало, сяду на кухне за свой кулинарный стол…

– Я бы сказал, волшебный стол, – галантно вставил Мигалко.

– Спасибо за комплимент, – откликнулась смущенная женщина. – Так вот, сяду, подбородок руками подопру и думаю-думаю. И мерещится мне, что все не так, как он сообщает в письмах, а гораздо тяжелее и горше на самом деле. А один раз даже приснилось, будто Венечка мой на тележке без ног катится, отталкиваясь от асфальта деревяшками.

В парадное кто-то постучался, и, прервав себя на полуслове, хозяйка заторопилась открывать. Александр Сергеевич чутко прислушался, склонив набок голову, которую все студенты из поколения в поколение упрямо именовали черепом, подкрепляя это коротким каламбуром: «У нашего дедушки Саши голова Сократа и мыслей богато».

Голос человека, переступившего порог и уже находившегося в коридоре, сразу показался Александру Сергеевичу хороню знакомым. Напрягая память, он вспомнил его и обрадованно вскричал:

– Ваня, Дронов! Да идите же скорее к нам.

В коридоре раздались тяжелые шаги, и в прямоугольнике двери появилась фигура Дронова в чесучовой рубашке с распахнутым воротом. В руках он держал объемистый сверток.

– Извините, дорогой Александр Сергеевич, – пробасил он. – Чем богаты, тем и рады. По нашим временам, надеюсь, сойдет. Куда бы приспособить эту ношу, многоуважаемая Надежда Яковлевна? Зараз, как гутарит наше доблестное донское казачество, руки мне надо ослобонить, чтобы своего любимого учителя облобызать.

– Эх, доблестное донское казачество, – вдруг вздохнул Николай Ильич Башлыков. – Ну и послужило оно на своем веку царям русским. Это даже и в песне отмечено: «Мы, донские казаки, царю верно служим…»

Дронов, вскинув голову, молниеносно возразил:

– За что же так? Может, и послужило когда, но только во имя народа нашего оно и сейчас служит справно, в хвост и гриву чешет фашистов.

– Чешет-то чешет, – стоял на своем Башлыков, – да только в Ростове нашем уже который месяц фашисты, а мы оттуда пятки смазали.

– Ничего, – пробасил Дронов, – придет день, казаки еще и по Берлину прогуляются, хоть в конном, хоть в пешем строю. Однако закруглим дискуссию, дайте мне любимого моего педагога обнять. Сто лет вам жить, Александр Сергеевич! – И с этими словами Дронов прижал именинника к широкой, богатырской груди.

Тем временем Надежда Яковлевна с искренним любопытством хозяйки дома развернула сверток и всплеснула руками:

– Батюшки-светы! Да вы, Ваня, попросту чародей. В эти горькие дни пришли в гости с такими подарками. Вы посмотрите, какие великолепные рыбцы, как они от жира светятся. И баночка с осетровой икрой. А у меня сейчас как раз картошка вареная поспела. Пойду с плиты снимать, и мы продолжим пиршество. Это ничего, что она после торта и чая с маленьким интервалом будет подана.

Александр Сергеевич, пыхтя от надвигающегося приступа астмы встал из-за стола, чтобы обнять Дронова.

– Как я рад, Ваня. Мы так долго не виделись. Знакомьтесь с гостями.

Дронов, всегда опасавшийся огромной своей силы, осторожно пожимал хрупкие руки стариков, обходя праздничный стол по кругу. Дойдя до Зубкова, он и с ним обменялся рукопожатием, и они пристально поглядели друг на друга. Александр Сергеевич вкрадчиво пояснил Зубкову:

– Мишенька, это инженер Иван Мартынович Дронов, наш сосед по Мастеровому спуску. Все остальные его давно знают, потому что он когда-то перед поступлением на рабфак ко мне на консультации по математике приходил.

– Да-да, – откликнулся Башлыков, отбрасывая с глаз седую прядь, – мы знакомы.

Зубков как-то непонятно качнул смолисто-черной головой. И опять продолжались тосты за именинника, его сыновей и жену. Чопорный преподаватель литературы Залесский, всегда уверявший, что он хотя и донской житель, но в рот не берет рыбца, потому что от его чешуи рук не отмоешь, ел сейчас охотно, и старики дружно над этим подтрунивали. Однако взрывы их смеха никак его не трогали.

– Потешайтесь, потешайтесь, – хмыкал Залесский. – Пока вы свой, с позволения сказать, юмор исчерпаете, о рыбце останутся одни воспоминания.

– Так и скажем, – весело заметил Мигалко, – рыбец приказал долго жить.

Потом Надежда Яковлевна вторично принесла поднос со стаканами круто заваренного чая.

– Настоящий, цейлонский, – порекомендовала она. – Грех не попить, друзья.

– Пейте, пейте, – пробормотал Башлыков, – в оккупации цейлонский чай для нас будет явно не предусмотрен фюрером Гитлером.

– А вы уже верите, что будет оккупация? – пожал плечами Якушев. – Здорово. Немцы еще не сбросили на центр нашего города ни одной бомбы, а вы уже верите.

– Потому и не сбрасывают, что целеньким взять хотят Новочеркасск, – вздохнул Башлыков.

– А ты, Мишенька, как на этот счет думаешь? – обратился Якушев к Зубкову.

Тот неопределенно пожал плечами. Его обветренное смуглое лицо не выразило никаких чувств.

– Немцы действительно наступают крупными силами, – проговорил он и умолк.

Дронов в эту минуту отодвинул от себя стакан с недопитым чаем и решительно встал:

– Александр Сергеевич, извините, но мне пора на завод. Мы ведь теперь живем без выходных. Подбитые тридцатьчетверки, они ведь тоже нуждаются в ремонте для новых танковых атак.

– Что же, – опечалено вздохнул хозяин, – вы, как добрый волшебник, Ваня. Заскочили на наше пиршество на полчаса, осчастливили этими великолепными рыбцами и бежать. Грустно, конечно, однако делу время, а потехе час. Так, кажется, на Древней Руси говорили.

Дронов встал и, поклонившись Надежде Яковлевне и всем, кто был за столом, ушел.

– Чудесный, предельно деликатный человек, – сказал вслед ему Александр Сергеевич. – Прост и бесхитростен, как ребенок, несмотря на свою богатырскую осанку.

– Однако, – засмеялся Мигалко, обнажая под скобкой жестких, тронутых сединой усов золотые коронки, – такой, с позволения сказать, ребенок в состоянии любого матерого бирюка задушить голыми руками.

– Длинно говоришь, дорогой Иван Иванович, – прервал его Залесский, – попался бы ты мне на экзамене, неминуемо двойку схлопотал за утяжеление родной речи всевозможными «однако», «на мой взгляд» и так далее.

– А если бы ты попался ко мне на урок по начертательной геометрии, подумай, что бы с тобой было. Ведь ты же треугольника от ромба отличить не можешь, потомственный шляхтич.

У Александра Сергеевича от смеха заблестели глаза:

– Ну, полноте, дорогие гости, будем считать дуэль законченной.

Ходики пробили восемь. Вслед за последним ударом кукушка добросовестно спряталась в своем гнезде, из которого выскакивала после каждого отсчитанного часа. Зубков обеспокоенно покачал головой:

– Дорогой учитель, мне тоже пора.

– Как! – огорченно воскликнул Якушев. – И ты, Брут, торопишься Покинуть наше общество?

В темных глазах Зубкова появилась печаль.

– Лучшего общества я и представить не могу. Но что поделаешь, если война накладывает дополнительные обязанности и они сильнее меня.

– Так, – вздохнул Якушев и впервые пристально остановил цепкие глаза на бывшем ученике. Будто слетела с этих глаз пелена, мешавшая разглядеть Зубкова, и Якушев почти шепотом вымолвил: – А ты начал стареть, Мишенька… Вероятно, достается в это лихое время. Вот и морщинки глубокие, будто кто плугом под глазами их пропахал, и виски засеребрились.

– Кому же не достается, Александр Сергеевич, – вздохнул бывший ученик. – Мне все-таки меньше, чем иным. В действующую армию пока не берут.

– Ах, да, – грустно закивал Якушев. – Все шахта держит?

– О шахте теперь можно говорить лишь в прошедшем времени, – вздохнул Зубков и провел по шершавой щеке тыльной стороной ладони.

– Почему?

– А потому что мы ее вчера заминировали.

– Свою? Ту самую, с какой пришел в техникум?

– Ее, Александр Сергеевич.

Зубков замолчал так неожиданно, словно захлопнул за собой калитку и она надолго разделила его со всеми присутствующими. Уже у двери, обитой изнутри железными листами, он задержал шаг, сказал провожающему Александру Сергеевичу:

– Прощайте, дорогой учитель. Жить вам сто лет!

– Что ты, что ты, – запротестовал Якушев. – Скажешь такое, с моей-то астмой. Это вот тебе… – произнес и умолк.

А гость рассмеялся.

– Чего это ты, Мишенька?

У Зубкова, если он веселел, глаза всегда превращались в две маленькие щелочки.

– А то, что вы вот сказали и запнулись. А хотите, скажу, почему это произошло? Время сейчас такое, что и молодому, и старому рискованно произносить вслед такие слова. Кирпич, падающий с крыши, и тот убивает иной раз. А сколько сейчас свинца нацелено в каждого из нас. Вот она, в чем прежде всего выражается эта самая война. А уж голод, разруха, существование в лютые морозы без угля, это все вторично.

Где-то на другой окраине города забухали зенитки, потом их перекрыли бомбовые взрывы, и снова установилась тишина.

– Уходи, Миша, – ослабевшим голосом сказал Александр Сергеевич. – Уходи, а то я заплачу. Я бы перекрестил тебя, Миша, если бы не забыл, как это делается.

Зубков вздохнул и переступил порог. Стук захлопнувшейся двери он услыхал, когда уже стал подниматься по мостовой вверх по крутой бывшей Барочной улице. Шагая по ней, с грустью оглядывался по сторонам. Сколько раз проходил он здесь, навещая Якушева в дни дополнительных занятий. Сколько раз, борясь с астмой, втолковывал ему, не очень-то восприимчивому к математике, этот добрый старик алгебру и тригонометрию, и, если Зубков, хватаясь за виски, горестно восклицал: «Нет, я больше не могу. Беспредельно туп, очевидно», тот, усмехаясь, беспощадно говорил: «А что такое „не могу“, Мишенька? Чехов сказал, что, если зайца бить по голове, он спички зажигать может. А ведь ты же не заяц, а человек». И едва ли бы стал Зубков инженером, если бы не он, этот старик, полный противоречий. Когда речь заходила о прошлом и настоящем, их роли менялись.

– Пятилетка, заводы гиганты, рекорды, ударники. А вот при царе булка всего три копейки стоила, теплая и самая белая что ни на есть. А у нас в тридцать третьем нормы по карточкам становились все меньше и меньше. Ладно, не спорь, все равно не соглашусь, потому что твоя логика хромает на правую ногу.

– А разве я спорю, Александр Сергеевич. Кто же его из памяти выкинет, этот тридцать третий, когда даже детишки пухли с голоду. История когда-нибудь разберется, отчего он произошел. А мы – люди своего века, и глядеть нам надо только вперед, в будущее.

Александр Сергеевич недовольно махал руками и ворчливо протестовал:

– Ладно, Миша. Ты такой же идеалист, как и мой погибший брат Павел. Давай-ка лучше биквадратными уравнениями займемся. И знаешь, за что я математику обожаю? За то, что это бесклассовая наука. Ей нет никакого дела ни до вулканических извержений, ни до восстаний и революций, ни до того, как одни царедворцы сменяют других, ни до того, когда восходит и заходит наше великолепное светило, именуемое с древних времен солнцем. Математика – красивая, чистая наука.

– Неправда, – горячился Зубков. – Бесклассовых наук нет.

Александр Сергеевич щурил глаза и с подчеркнутой кротостью в голосе восклицал:

– Однако позволь, Миша. Но ведь треугольник был равнобедренным как во времена Диогена, изволившего, пользуясь отсутствием милиции, без прописки проживать в пустой бочке на территории Древней Греции, так и в наши бурные дни. Дважды два равнялось четырем и при нашествии Наполеона на Москву, и в то время, когда мой брат Павел скакал в боевых порядках кавалерии в боях на Перекопском перешейке, и в наши с тобой нынешние времена. Не так ли?

С минуту Зубков озадаченно молчал. А старый Якушев с видом победителя ехидно заключал:

– Ну, так что же? Давай подведем итог. Вот ты и исчерпал, батенька, свои аргументы. Позволю себе заметить, что одно упрямство никогда еще не приводило к победе.

– Неправда, – яростно протестовал Зубков. – А для чего, например, было у буржуев и капиталистов то же самое дважды два. Разве не для того, чтобы обсчитывать темных рабочих и крестьян? Вот и выходит, что та же самая арифметика в руках у одних использовалась для порабощения, а в наших руках для точного учета, потому что учет и есть социализм. А?

Александр Сергеевич не соглашался, и они продолжали спор.

Сейчас Зубков грустно вздохнул, вспомнив об этом. Потом мысли его переключились на иной лад.

Поднимаясь по Барочной улице, Зубков вдруг представил, каким всегда оживленным был этот спуск до войны зимой. Случалось, что в лютые от мороза и ветра дни его, идущего к Якушеву за помощью с тетрадями по геометрии и алгебре, с визгом обгоняли на санках мальчишки, издали начиная кричать: «Дяденька, посторонись!» Попадая на торчащие из снега осклизлые камни, полозья высекали даже искры. А почти напротив якушевского дома была сооружена так называемая «сигалка». Мальчишки насыпали снежный холм, тщательно его утрамбовывали, а затем добросовестно поливали водой. И появилась ледяная горка. Когда санки приближались к ней по крутому уличному спуску, даже у самых отчаянных захватывало дух. А что уж было говорить о девчонках! Скатываясь вниз с Кавказской улицы, они еще на полпути к «сигалке» начинали отчаянно визжать и, не выдержав, резко сворачивали либо влево, либо вправо, стараясь ее объехать. Чаще всего это приводило к тому, что санки переворачивались, и малодушные девчонки вываливались из них, теряя во время падения шапки, галоши, иной раз и валенки. Мальчишки, как правило, направляли санки прямо на пригорок.

На Аксайской считалось шиком перепрыгнуть на санках через «сигалку». Дух захватывало перед этим. Высекая искры, санки на предельной скорости взлетали с ледяного пригорка, и в жуткие, сладостные мгновения такого полета надо было уметь их удержать. Бывало, что, не желая повиноваться неумелым или робким рукам, они накренялись и, сбросив катальщика, становились набок. Потерпевший, почесывая ушибленный лоб или колено, а то и держась за подбитый глаз, виновато отходил в сторону, а иногда и, всхлипывая, ковылял домой под насмешливые голоса товарищей, не потакавших неудачникам и трусам, а зимние прыжки через «сигалку» продолжались своим чередом до полуночи, пока морозный воздух не начинали сотрясать разгневанные выкрики родителей: «Мишка, а ну марш домой!» или: «Васька, только вернись, уж я тебе покажу».

Усмехнувшись, вспомнил Зубков, как однажды Венька Якушев запоздно нагнал его у самой «сигалки», когда замедлить скорость санок было уже немыслимо, ошалело заорал:

– Дядя Миша, посторонись, зашибу!

Зубков уже ничего не мог поделать. И тогда Венька отчаянно взял вправо, вылетел из санок и покатился по земле, несколько раз перевернувшись при этом. Зубков подбежал к нему, помог подняться, участливо осведомился:

– Что, Веня, больно?

– Ерунда, дядя Миша, вот только щека.

Зубков наклонился и в отблесках фосфоресцирующего снега разглядел царапину.

– Ну, как там, дядя Миша? Кровь идет?

– Да есть немного. А ты что, крови боишься? – склоняясь, спросил Зубков.

– Да нет, не крови, – усмехнулся Венька. – Отца с матерью. Они, если кровь увидят, сразу раскудахтаются.

– Так ведь это же от родительской любви, – расхохотался Зубков, но своим смехом мальчика не ободрил.

– Им-то родительская любовь, – рассудительно высказался Веня, – а мне одно расстройство от этих воплей.

– Ничего, терпи, казак, атаманом будешь, – приободрил его Зубков. – Идем домой, я за тебя постою.

И он избавил в тот вечер мальчика от родительских укоров. А теперь этот Веня, залечив раны, может быть, уже летает на бомбардировщике снова где-то в оцепеневшем от зенитной пальбы небе, а если пока и не летает, то, как только выпишется из госпиталя, снова начнет летать. Вот и сделала война этого мальчишку с удивленными перед распахнувшимся огромным миром серыми глазами, наверное, суровым и зрелым.

На скрещении Мастеровой и Кавказской, у цементной трансформаторной будки, Зубков остановился, вспомнив, что именно здесь, на этом месте, белобандит подкараулил в темный, туманный вечер Павла Сергеевича Якушева и убил его двумя выстрелами из американского кольта. «Стрелял русский белобандит, – скорбно подумал Зубков, – только оружие было американское. Но тогда таких была горсточка, с которой легко было справиться, а теперь целая фашистская Германия прет на наши советские города и земли, закабалить нас мечтает».

Зубков мыслил прямолинейными категориями и не считал это за порок. В его логике никогда не было боковых ходов. Несколько лет назад, прослушав его выступление на партийном активе, тогдашний секретарь горкома партии Тимофей Поликарпович Бородин, к которому он теперь шел, задумчиво заметил:

– Хорошо и яростно ты сегодня говорил, товарищ Зубков, да только…

– Что означает ваше «только»? – перебил Михаил.

Густые брови над черными глазами первого секретаря задумчиво сдвинулись, и он вздохнул.

– Только дипломата из тебя никогда не получится, – безжалостно договорил Тимофей Поликарпович и вздохнул.

Михаил так никогда и не узнал, что мечтал тот сразу же после окончания техникума выдвинуть его на пост секретаря партийной организации индустриального института, но озадачился. А Зубков, сдвинув брови, вызывающе заявил:

– А я и не рвусь в дипломаты, Тимофей Поликарпович. Мне и на нашей донской земле хорошо. Там надо фраки носить, знать, когда какой рукой какую вилку или ложку за банкетным столом взять. Вот окончу техникум и в степи плотины строить махну. А разонравится мелиорация, на родимую шахту опять подамся. Примут назад с образованием техническим, не откажут, как блудному сыну.

Недалеко от трансформаторной будки стоял Иван Дронов, ушедший от Александра Сергеевича первым. С беспечным видом лузгая семечки, он весело окликнул подошедшего Зубкова:

– Ну что, отец Михаил, ловко я сработал? По-моему, у Якушевых ни Александр Сергеевич, ни гости так и не догадались, что мы знаем друг друга. Ишь, как трогательно знакомить стали. Так я жду ваших распоряжений.

Зубков посмотрел на ручные часы и встревоженно покачал головой:

– Ускорим шаг, Ваня. В нашем распоряжении пятнадцать минут осталось, Тимофей Поликарпович, вероятно, ждет.

Не проронив ни слова, они пересекли половину Александровского сада и по узкому проходу вышли к бывшему атаманскому дворцу, где теперь размещались городские организации. Обычно несколько чопорный и деловой, этот дом неузнаваемо изменился. Из-за высокого забора столбом валил дым в жаркое небо июня. Во дворе и в здании жгли папки с делами и секретными документами. На железных ступенях широкой лестницы, украшенной затейливыми вензелями, ведущей на второй этаж, стояли тщательно запакованные ящики с документами, которые предполагалось вывозить. Их стаскивали вниз красноармейцы, сержанты и старшины. Молоденький лейтенант с узкой полоской тщательно подбритых усов повелительно отдавал им команды. Никогда еще не видел Зубков такого количества военных в доме, где размещался горком партии и горсовет. И вновь горькая мысль шевельнулась в сознании: «Значит, уходим, и в этих коридорах через несколько дней застучат кованые фашистские сапоги и разнесется какое-нибудь баварское или берлинское наречие».

Сквозь распахнутые окна нижнего этажа валил едкий дым, а красноармейцы сносили сверху все новые и новые ящики с бумагами, подлежавшими уничтожению.

Гулко шагая по старинным ступеням лестницы, Зубков подумал о том, что вот и Бородин возвратился не вдруг на свои прежние рубежи. А как же Красный Сулин, в котором работал он все последние годы?

В приемной первого секретаря горкома их встретила Валя, когда-то служившая секретарем у погибшего Павла Сергеевича Якушева. В ту пору это была озорная девчонка с кудряшками и бойкой остроязычной речью. Теперь никто Валечкой ее не называл и обращались к ней почтительно, именуя Валентиной Никитичной. Была она по-прежнему стройной и привлекательной, но в эти суровые дни в углах ее рта и под глазами появились скорбные складки. Зубкова она хорошо знала и, поздоровавшись, кратко сказала, взглянув на часы:

– Проходите, Михаил Николаевич. Товарищ Бородин вас уже ждет. О товарище, что с вами, докладывать?

– Не надо, Валентина Никитична, – скупо ответил Зубков. – Мы по одному и тому же вопросу.

Зубков растворил дверь, с порога спросил «можно» и твердыми шагами пошел по ковровой дорожке. За ним на три шага позади – испытывавший некоторую робость Дронов. Зубков хотел его представить, но Тимофей Поликарпович сделал отвергающий жест.

– Зачем же? Ведь я в городе человек не чужой. А тогдашнего драчуна Ваню Дронова кто же не знал в Новочеркасске. Так что первый секретарь горкома не имел права в этом смысле быть исключением.

– Он всегда лишь за справедливое дело дрался, – заметил Зубков.

– Помолчи, в адвокатах не нуждаюсь, – усмехнулся Бородин. – Ну, давайте знакомиться, инженер Дронов?

– Откуда же вы все-таки меня знаете, Тимофей Поликарпович? – удивленно пожал плечами Дронов. – Мы же ни разу не виделись.

Под нависшими бровями острые глаза первого секретаря насмешливо вздрогнули:

– Мало ли что не виделись. Я ваше уголовное дело закрывал.

– Какое еще? – пожал плечами Дронов. – Не понимаю.

– Дело об убийстве рецидивиста Хохлова, терроризировавшего всю аксайскую окраину.

– Ах, это, – смутился Дронов и для чего-то посмотрел на свои огромные кулаки.

Тимофей Поликарпович и Зубков рассмеялись.

– Могучие кулаки, могучие, – одобрил Бородин.

– Так ведь они никогда против Советской власти не работали, – покраснел под его внимательным взглядом бывший герой окраины.

С лица у первого секретаря сбежала улыбка.

– Вот и надо, чтобы они теперь поработали опять во имя Советской власти, – сказал Тимофей Поликарпович и горестно вздохнул: – Не мы, большевики, придумали это жестокое время, но нам его расхлебывать. Видите, что творится в нашем городском партийном доме. А ведь нашему Новочеркасску со времен Платова иноземцы никогда так не угрожали.

Из репродуктора, стоявшего на столе, хрипловатый голос стал объявлять воздушную тревогу. Где-то поблизости нестройно забухали зенитки. Сквозь широкое окно стало видно, как в иссиня-ясном небе одинокий, серебристо поблескивающий «юнкере» окружают облачка разрывов, как все плотнее и плотнее становится их кольцо. Зоркие глаза Тимофея Поликарповича прищурились, преодолевая режущий блеск неба, он бросился на балкон и восторженно закричал:

– Горит, черт его побери! Честное слово, горит. Значит, мы можем!

Стоя за его спиной, Зубков и Дронов увидели, как, накренившись на крыло, несется к земле потерявший управление фашистский разведчик, как пушится за ним в сверкающем небе дымный шлейф.

– Значит, мы можем! – повторил первый секретарь. – На то мы и люди русские. – Но вдруг он осекся и горько вздохнул, возвращаясь к письменному столу. – Бить-то бьем, да только всегда надо помнить, что они взамен одному сбитому два, а то и три пришлют. Ну, да ладно. Так на чем мы остановились? – И он вопрошающе поднял глаза на своих собеседников, совсем как учитель на учеников.

– На том, что даже при Платове никогда такого не было, – мрачно напомнил Зубков, – чтобы враг подходил к нашему городу.

– Верно, – вздохнул Бородин. – Бумаги жжем, архив сегодня увозим из города. Три дня должны продержаться из последних сил.

– А потом? – осторожно спросил Зубков. – Придут подкрепления?

– Потом? – Тимофей Поликарпович рассерженным взглядом уставился на него: – Ты хочешь знать, что будет потом? Потом мы оставим Новочеркасск.

– Сдадим?

– Если хочешь, то сдадим. В сводках Совинформбюро принято писать «оставили». Будем и мы придерживаться такой деликатной формулировки, хотя от этого нисколько не легче. «Сдали» – это из лексикона паникеров либо пораженцев. – Он встал, расправил плечи и вышел из-за стола. – Вот я и подвел базу для нашей встречи. Грустный и тяжелый будет этот разговор. Вы сидите. Приподнимаются, когда награды получают. А нам они в ближайшем времени не светят. Скорее, к шрамам готовиться надо.

– Ничего, – неожиданно пробасил Дронов. – Шрамы тоже украшают воинов.

– Ук-ра-шают, – нарастяжку повторил за ним Бородин с видом начальника, недовольного тем, что его перебивает нижестоящий, которому полагается только слушать и повиноваться.

Дронов это ощутил, но взгляд, как стыдливый, робкий в присутствии начальства человек, не потупил.

– Так вот, – продолжал Тимофей Поликарпович. – Вы несколько удивлены, увидав меня в кабинете вашего секретаря горкома? Что попишешь, на войне как на войне. Французы не сделали ошибку, породив такое крылатое выражение. В настоящее время ваш первый секретарь, вероятно, примеряет форму полкового комиссара, потому что мобилизован в армию. Что же касается меня, то я тоже комиссар, однако без формы. Четыре дня назад меня утвердили в роли руководителя подполья. Новочеркасск также входит в мое ведение. Секретарь обкома партии просил передать вам обоим, товарищи, что и вы также назначаетесь в Новочеркасскую подпольную организацию. Оба. Вы, Михаил Николаевич, ее главным руководителем, а вы, Дронов, одним из его помощников. Если по серьезным причинам есть отводы, прошу заявить сразу.

Посетители переглянулись и пожали плечами.

– Отводов не будет, – поглядев на Дронова, заявил Зубков. – Расскажите, с чего начинать и как действовать.

– Вот это уже речь не мальчика, а мужа, – сдержанно улыбнулся Бородин. – Но как и с чего начинать, эту весьма сложную науку передаст вам человек, с которым вы встретитесь завтра в десять утра и не в здании НКВД, разумеется, что на Московской улице, а в Александровском саду, ныне саду имени Благоя Попова, на третьей скамейке справа от входа со стороны Почтовой улицы. Он вас спросит: «Когда у Быкова день рождения? Сегодня или завтра?» Вы ответите: «Нет, на той неделе». Вам, Дронов, предварительно могу сказать, придется менять место службы. Завод Никольского обойдется теперь и без вас, потому что никто не будет его ругать за невыполнение плана. Вам же придется в кузнечном цехе устроить небольшой дебош и перейти с понижением на должность железнодорожного машиниста. Будете ездить на «кукушке», сначала помощником машиниста, потом машинистом. Делом этим, надеюсь, овладеете быстро. Вы, разумеется, понимаете, насколько важно следить за перевозками противника, информировать о скоплении эшелонов, о характере грузов. Между прочим, чтобы быть поконкретнее, должен сказать, что местожительство вам тоже лучше сменить. Придется жить не на Мастеровом спуске, а на железнодорожной окраине, и притом в полуподвальном помещении.

– Не слишком-то радостная перспективка, – почесал затылок Дронов. – А что же я Липочке своей скажу и сынишке, который уже начинает понимать мироздание. Ведь они к простору привыкли, и Советская власть нас никогда не обижала, а тут в подвал забираться изволь.

Тимофей Поликарпович усмехнулся:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю