Текст книги "Газета День Литературы # 79 (2004 3)"
Автор книги: Газета День Литературы
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)
Татьяна ГЛУШКОВА. ПОСЛЕ ПОБЕДЫ
Издательство «Ладога-100» представляет
Татьяна ГЛУШКОВА.
ПОСЛЕ ПОБЕДЫ
(Летопись дальнего детства)
М.: Ладога-100, 2002, 464с., с ил.
(серия «Русская Традиция»).
Предисловие Николая Лисового.
Новая книга знаменитого российского поэта и литературоведа Татьяны Глушковой (1939-2001) автобиографична. Она охватывает период с 1943-го (освобождение Киева от немцев) по 1953-й год (смерть Сталина).
Вместе с тем, это художественное произведение, воссоздающее живой портрет Эпохи. Задуманная как «летопись дальнего детства», книга вобрала в себя рассказы, каждый из которых является завершенным произведением и одновременно главой большого повествования.
Можно сказать, что главный герой этой книги – Родина, Россия – вместе с родным, бесконечно дорогим для Т.Глушковой и нежно любимым ею Киевом, который она никогда не звала своей «малой родиной». Родина для нее всегда была большой «в каждой своей точке, крепко вписанной в космос СССР».
Полностью цикл «После Победы» публикуется впервые.
Адрес издательства «Ладога-100»:
127030, Москва, пер. Чернышевского, д. 5, корп, 1. оф. 01.
(095) 284-3591, 971-4733, e-maiI: [email protected].
Станислав Куняев НО ИСТИНА ДОРОЖЕ...
Щедрое наследство оставил после себя Вадим Кожинов. Кроме книг о поэтах пушкинской и тютчевской плеяды, о поэзии Николая Рубцова, о великом Федоре Тютчеве, он в последнее десятилетие своей жизни переосмыслил и древнюю, и новейшую эпоху Отечества в трудах «История Руси и русского слова», «Черносотенцы и революция», «Победы и беды России», «Сталин, Хрущев и госбезопасность»... Эти книги он, как оружие, вложил перед своей смертью в руки русских патриотов. Вроде бы по большому счету жизнь удалась. И все-таки, раздумывая о его судьбе, нет-нет да и вспомнишь горькую евангельскую истину о том, что «нет пророка в своем отечестве».
Нет, я не об антикожиновских статьях покойной Татьяны Глушковой вспоминаю. Защищая своего друга, я успел сказать ей всё еще при жизни обоих. Кроме нее, приходилось оберегать его имя от облыжных и несправедливых выпадов В.Бушина, Л.Котюкова, В.Сахарова, И.Глазунова. Вроде бы патриоты, а вот поди-ка... А совсем недавно и Валентин Сорокин наконец-то решился окончательно перечеркнуть литературную судьбу Вадима и опубликовал с благословения Владимира Гусева в «Московском литераторе» статью под названием «Путь в одиночество».
Тяжело мне было ее читать не только потому, что она пытается утвердить неправду, но и потому, что Валентин мой давний товарищ. Нас с ним породнила и общая боль о России, и общая борьба, и общая любовь к Сергею Есенину и Павлу Васильеву. Но, как говорится, Платон мне друг, но истина дороже. С твоей неправдой, Валентин, я примириться не могу и сделать вид при встрече, что как бы ничего не произошло – тоже не сумею.
Перечитай внимательно сам, что ты пишешь:
«Не знает Кожинов нас, поэтов русских, кто живет далеко от Москвы. Не знает ни сибиряков, ни уральцев».
"Не вина, а беда Кожинова, что он не задержался в саду поэтов: Владимира Луговского, Александра Прокофьева, Бориса Корнилова, Дмитрия Кедрина, Павла Васильева, Бориса Ручьева, Василия Федорова, Николая Благова, Бориса Примерова и многих отважных русичей слова и дела, просверкавших перед ним...
Кожинов не осилил, не опроверг поэта Льва Котюкова, а Лев Котюков своим творчеством опроверг неопровержимого Кожинова".
Вот так высокопарно хлещет наотмашь уральский казак московского Любомудра. И отчасти, ты, Валентин, прав. Знать-то Вадим знал и читал всех, кого ты вспоминаешь, но любил и ценил по-своему выбору только тех, кто западал ему в душу. Да, к именам поэтов тобой перечисленных он относился равнодушно. У него были свои пристрастия, он не считал значительным явлением поэзию Татьяны Глушковой, не включил в свою антологию современной лирической поэзии ее и твои стихи, хоть я за них настойчиво ратовал. Ну что из того? Всех любить невозможно и смешно. Любовь избирательна. Вот он и выбирал Николая Рубцова, Анатолия Передреева, Глеба Горбовского, Анатолия Жигулина, Алексея Прасолова, Василия Казанцева, Юрия Кузнецова, Виктора Кочеткова, Николая Тряпкина... Что – мало? Или они, на твой взгляд,– не русские поэты? Осмыслить их значение – задача непростая, и низкий поклон Вадиму за это. Неправ ты и в том, что он якобы не знал и не любил «русских поэтов, живущих далеко от Москвы» . Неужели ты забыл, что он всегда помогал словом и делом нижегородцу Федору Сухову, Виктору Лапшину из Галича, Борису Сиротину из Самары. Много раз в последнее десятилетие Вадим с завидным упорством разыскивал и публиковал в «Нашем современнике» со своим вступительным словом стихи вологжанина Михаила Сопина, омича Аркадия Кутилова, а то вдруг обнаружил в Казахстане замечательного русского поэта Евгения Курдакова.
Зачем же обвинять его в каком-то столичном снобизме?
А сколько страниц его книг посвящено творчеству Александра Твардовского, Михаила Пришвина, Николая Заболоцкого, Михаила Шолохова, Василия Белова?! И все они – наши коренные русские таланты.
Очень тебе хочется убедить и себя, и читателя в том, что Кожинов был всего лишь скучным теоретиком и бесталанным литератором:
«Книгу Вадима Кожинова „Как пишут стихи“, изданную недавно, читать невозможно... такая в ней лишаистая архивная скука».
«Но чего он-то лез в русскую поэзию? Ведь исторические и философские его работы не менее скучны, чем работы его о поэзии».
«Туго слыша громы и разливы песенного русского моря, категорически отвергая разинские буйства русского стиха, он постепенно внедрял во вкус учеников и соратников равнодушие»...
Ты до того уже договорился, Валентин, что якобы кожиновская практичность «сковала и вроде приостановила крылатость и высоту поэта» (это про Юрия Кузнецова), а «дарование Анатолия Передреева пострадало от одесских мироощущений и словопонимания Вадима Валериановича».
Мне, Валентин, непросто писать этот ответ тебе еще и потому, что ты выводишь меня из числа поэтов, якобы покалеченных тяжелой дланью Кожинова. Я, по твоим словам, твой «любимый поэт», «большой русский поэт» , не поддавшийся «кожиновской порче» и т.д. Но я смущен такими похвалами, поскольку никогда не ощущал, что Кожинов вольно или невольно портил вкус, мировоззрение и поэтический голос таких самобытных и самодостаточных поэтов, как Николай Рубцов, Юрий Кузнецов, Анатолий Передреев. Ты путаешь дружеские отношения с комиссарскими. Никогда я не слышал, чтобы он их чему-то учил, наставлял, что-либо диктовал им. Да и невозможно было себе такое представить! Слишком уж каждый из них был уверен в правоте своего пути, чтобы кого-то слушаться. А Вадим просто был лишь одним из нас, рядом с ним были друзья, а не «салонная орава» , как пишешь ты. Он просто любил наши стихи, бескорыстно и с радостью, которую многие из нас сегодня утратили, восхищался прозрениями и удачами своих друзей-поэтов, восхищался непосредственно, восторженно, почти по-детски, а не с «философской нахохленностью» и «противно-надоедливой очкастой широтою» , как это кажется тебе.
Его «скучные» книги, отмеченные, по твоим словам, «архивной скукой» , в наше рыночное время выходили и при жизни Кожинова, и после его смерти одна за другой. Ты думаешь, сегодняшние издательства издают их себе в убыток и не ведают, что они жадно раскупаются, что их пристрастно читают – с не меньшим интересом, нежели наши с тобой сочинения? Спроси у Анатолия Яковенко, твоего поклонника, ведущего книжную торговлю в Союзе писателей России, и он тебе подтвердит, что книги Вадима – нарасхват, поскольку нужны сегодня русскому человеку, как живая вода.
Ты размашисто иронизируешь над несколькими наукообразными фразами Кожинова, но каким литературным языком ты выносишь ему приговор? – вчитайся сам еще раз в свои собственные слова:
«Хотя суждения его весьма ограниченны и совершенно не снабжены порывами ощущений русского характера...» , или «Я начал возражать его симпатиям...» . Прости меня, но если бы я не знал, что ты от макушки до пят русский человек, то, прочитав такое, имел бы полное право заподозрить, что эти пассажи вышли из-под пера «пахнущего чесноком» одессита.
Ты пишешь о том, что Ю.Кузнецов, ушибленный Кожиновым, настолько утратил поэтический слух, что написал: «Как Иванушка во поле вышел»:
"Русский же, русский поэт, – негодуешь ты,– русскую сказку в ладони взял и «каки»,– где же слух русский?!"
А где же слух русский, когда ты в той же статье, цитируя свое стихотворение: «Зверя не буди, не гневай бога» , не боишься, что к тебе придерется какой-нибудь словесный законник и скажет: «По-русски, Валентин Васильевич, надо писать „не гневи“, да и Бога – с большой буквы, как раньше все большие русские поэты писали».
Русский язык – такой бесконечный то темный, то светлый лес, что даже мы, его родные дети, порой в нем плутаем... Если уж великий Лермонтов позволил себе: «с свинцом в груди»,– то будем хотя бы в мелочах снисходительнее друг к другу Впрочем, я и сам сейчас к тебе по пустякам придираюсь, в то время, когда в твоей статье есть просчеты посерьезнее.
Очень уж неприятно поразила меня твоя уверенность в неполной русскости или вообще в нерусскости или шабесгойстве Кожинова. «Кожинов пишет, как ест в благородной еврейской кухне», «кожиновская еврейская проницательная практичность», "конечно, Френкеля и Глезера, Рейна и Левинзона, Кушнера и Пресмана, коими он зело озолотил, но раньше том «Евреи и Россия в современной поэзии» за 1996 год, выпущенную (так у автора – Ст.К.) в Москве. Значит, с юности мутили его гениальный ум историка и философа, поэта и критика..." Трудно понять смысл этой темной фразы, но я догадался, что речь идет об участии Кожинова в сборнике «Свет двуединый», составленном не Кожиновым, а М.Грозовским и Е.Витковским из стихотворений в основном поэтов-евреев (впрочем, и неевреи в сборнике тоже есть – А.Жигулин и Б.Чичибабин), живущих и в России, и в Америке, и в Израиле.
Кожинов всего лишь навсего написал послесловие, озаглавленное «Короткая реплика в русско-еврейском диалоге». Ты, Валентин, возмущен участием В.Кожинова в сборнике «Свет двуединый». Но я позволю тебе процитировать одно место из послесловия Кожинова, ради которого, на мой взгляд, оно и написано.
"Дезик в свое время преподнес мне свою лучшую, на мой взгляд, книгу «Дни» с порадовавшей меня надписью: «Вадиму – человеку страстей, что для меня важней, чем человек идей, – с пониманием (взаимным). Где бы мы ни оказались – друг друга не предадим. 1.03.71. Д. Самойлов». Но прошли годы, и мне показали публикацию «поденных записей» Дезика, где именно 1.03.71 начертано: «Странный, темный человек Кожинов»... И еще одна – не датированная – запись: «фашист – это националист, презирающий культуру... Кожинов, написавший подлую статью об ОПОЯЗе – фашист» (Д. Самойлов. Памятные записи. – М., 1995 г., ст. 431).
Так что, вопреки твоему утверждению, Валентин Васильевич, будто Кожинов своим послесловием «зело озолотил» имена еврейские, я считаю, что он «не озолотил» участников сборника «Свет двуединый», а наоборот – обнародовал (в примере с Самойловым) такое свойство еврейского менталитета, что этот сборник уместнее было бы назвать «свет двоедушный».
Кожинов часто повторял, что евреи спокойно и равнодушно относятся к нашим кухонным ругательствам по их адресу, даже провоцируют их, но по-настоящему опасаются лишь глубокого нашего понимания их разрушительной воли, их умелой фальсификации истории, их способности, когда надо перевоплощаться и якобы ассимилироваться.
Он блестяще владел искусством полемики с ними, поскольку учился этому искусству у Достоевского и Розанова, у Карсавина и Шульгина, у Блока и Михаила Меньшикова.
Вот почему еврейские интеллектуалы одновременно и опасались и по-своему уважали его как достойного соперника. Но, когда надо было, Вадим в открытом споре мог стереть в порошок Бенедикта Сарнова (что и сделал в 80-е годы на страницах «Литгазеты»), мог не пожать протянутую ему Нуйкиным руку во время открытого телеэфира, добавив, что рука его оппонента, подписавшего позорное письмо о необходимости репрессий в октябре 1993 года, запятнана кровью... Словом, он умел выступать и с открытым забралом, по-русски, «по-разински», говоря твоими же словами, Валентин Васильевич. Вспомни, что именно он организовал и осуществил наш первый бунт против еврейского засилья в культуре в 1978 году – дискуссию «Классика и мы», которая сорвала табу с русско-еврейского вопроса. Он умел укрощать агрессивные еврейские импульсы, объясняя их носителям, что, не считаясь с русской историей и развязно русофобствуя, они играют с огнем. Он всегда предостерегал их от попыток властвовать в России и старался поставить еврейскую элиту на свое место в нашей истории. Потому и написал исследование о расцвете и гибели Хазарского каганата, потому и не оставил камня на камне на еврейском лживом мифе о русском черносотенстве. В конечном счете, всё его творчество есть доказательство того, что русский ум хоть и медлительнее, но глубже и свободней ума еврейского, что наши таланты органичнее и ярче, что наши убеждения замешаны на совести и справедливости, а не на расизме и корысти. Он имел мужество не зависеть ни от кого кроме истины, он не дорожил своим положением в ИМЛИ, своей научной карьерой ради того, чтобы идти туда, «куда влечет тебя свободный ум». Тебе, Валентин, всю жизнь занимавшему всяческие должности, трудно понять человека такого типа. Ты всю жизнь не мог себе позволить быть совершенно свободным. Я тебя понимаю: ради общих интересов надо оставаться в номенклатурном кресле, надо думать об очередном однотомнике, о литературной премии, о новой квартире. А должность всегда помогает (даже сейчас у тебя их две). А отношение к еврейскому вопросу при советской власти, ох как влияло на обретение должности или на потерю ее. Ты всегда умел быть осторожным и расчетливым. Помнишь, как после дискуссии «Классика и мы» я принес тебе, главному редактору издательства «Современник», статью (о Есенине и Багрицком), написанную на основе дискуссионного выступления? Мне позарез надо было опубликовать ее в книге «Огонь, мерцающий в сосуде» ради доказательства своей правоты. Редактор Женя Лебедев подписал книгу в печать, но ты своей волей снял из нее статью о Багрицком. Я тебя тогда не осуждал. Какое право я имел настаивать на своем, если эта публикация грозила и твоему положению, и твоей должности? Напечатать эту главу было крайне трудно, цензура наверное бы ее сняла, но мне было досадно, что снял ты, о чем я и написал тебе печальное письмо, если ты помнишь. Написал, но не обиделся.
Обидно другое: что ты сейчас хочешь, говоря о Кожинове, показать себя более смелым человеком, нежели он. А это не так. Он был свободным человеком и много раз рисковал, распутывая опасный «еврейский узел», не считаясь с указаниями партийных чиновников, с мнением официальных и неофициальных русских и еврейских функционеров. Его надолго переставали печатать, но он всё равно объяснял общественному мнению разницу между еврейским националистом Агурским, уехавшим в Израиль, и еврейским ассимилированным совком Сарновым, оставшимся в России, и доказывал, что последний гораздо опаснее для нас, нежели сионист Агурский.
А ты, Валя, в отличие от Кожинова, зависел от цензора Солодина, от председателя Госкомитета по печати Свиридова, от Сергея Михалкова и т.д.
Постоянно ощущая эту зависимость, ты просто не мог быть всегда смелым человеком, каким ты от природы являешься.
Потому-то ты в 1983 году снял из моей книги стихотворений одно из самых важных для меня в ту пору. Вот оно:
РоднаЯ землЯ
Народ, когда-то бросивший отчизну
ее пустыни, реки и холмы,
о ней, обетованной, правит тризны,
о ней глядит несбыточные сны.
Но что же делать, если не хватило
у предков силы родину спасти
иль мужества со славой лечь в могилы,
иную жизнь в легендах обрести?
Кто виноват, что не ушли в подполье
в печальном приснопамятном году,
что зубы стиснув не перемололи,
как наша Русь монгольскую орду?
Кто виноват, что в мелких униженьях
как тяжкий сон тянулись времена,
что на изобретеньях и прозреньях
тень первородной слабости видна?
И нас без вас, и вас без нас убудет,
но, отвергая всех сомнений рать,
я так скажу: что быть должно – да будет,
вам есть где жить, а нам где умирать!
Помнишь, что было дальше? Стихотворение могло пройти цензуру и вскоре было опубликовано в моём гослитовском «Избранном», но тогда ты взял в руку беспощадное редакторское стило и на полях стихотворения начертал суровую резолюцию: «Снять! В.Сорокин» . Я сохранил этот листок в своем архиве. Не хотел я вспоминать эту историю в двухтомнике своих воспоминаний, но сейчас ты вынудил меня рассказать всё до конца. Что было – то было. И в заключение – еще об одном событии.
Весной 2002 года в Армавирском государственном педагогическом институте в течение нескольких дней проходила научная конференция под длинным названием: «Наследие В.В.Кожинова и актуальные проблемы критики, литературоведения, истории, философии». На конференцию съехались около ста сотрудников, аспирантов и студентов из Краснодара, Ставрополя, Калуги, Твери, Волгограда, Тюмени, Кузнецка, Тольятти, Славянска-на-Кубани, города Горячий Ключ, а также из Украины, Узбекистана, Кореи и Китая. Темы докладов, отражающих различные стороны творчества Кожинова, были разнообразны: «Срединный русский литературовед и мыслитель – опыт прочтения книги В.Кожинова о Тютчеве», «Семейная хроника С.Т.Аксакова в осмыслении Кожинова», «Осмысление В.Кожиновым голосов автора и персонажей в творчестве В.И.Белова», «В.Кожинов о беллетристике и моде в литературе»... И подобного рода исследований были десятки, из них участники конференции даже сумели составить и издать, хотя и небольшим тиражом (100 экз.), настоящий двухтомник, ставший как бы скромным памятником Кожинову-педагогу.
Завидная судьба – остаться жить после смерти в исследованиях, спорах, поисках истины своих учеников, которых он так естественно и незаметно воспитывал и образовывал на протяжении нескольких десятилетий чуть ли не на всем гуманитарном пространстве страны в ее советском масштабе, если вспомнить его связи с Грузией, Арменией, Абхазией.
Вот так-то, Валентин Васильевич, а ты придумал для Вадима какой-то «путь одиночества»...
Если помнишь, когда мы прощались с Вадимом, то обширный зал в ИМЛИ был переполнен. Слова благодарности Вадиму за яркую подвижническую жизнь произнесли Петр Палиевский, Владимир Крупин, Феликс Кузнецов, Игорь Шафаревич, Леонид Бородин, Валерий Ганичев и я. Дай Бог, чтобы над нами подобные слова были сказаны. До сих пор в «Наш современник», членом редколлегии которого много лет был Вадим вместе с тобой, идут письма читателей, почитателей, учеников Кожинова, раскрывающие всё новые стороны его разнообразной деятельности во славу русской культуры и русской истории. Путь его жизни – это путь к Родине, к ее сыновьям и дочерям, а не в одиночество, как в наивной полемической запальчивости показалось тебе. На вечере, посвященном его памяти (2002 г.), Большой Зал ЦДЛ был переполнен, люди стояли вдоль стен целых три часа. Воспоминания об «архивном», «скучном» да еще и «русскоязычном» – с такими чувствами и терпеньем слушать не будут...
...Пишу я тебе сейчас ответ, сидя в родной Калуге, и время от времени включаю российское («настоящее!») радио и слышу по нему «настоящую поэзию». Позавчера слушал стихи Сапгира, вчера – Гандлевского, сегодня какого-то Пригова вперемешку с выступлениями Андрея Дементьева и Бенедикта Сарнова. Ни Передреева, ни Тряпкина, ни Рубцова, ни Юрия Кузнецова, ни тебя, ни себя не услышал. Не «настоящие», значит, мы поэты. Сижу и думаю: как нам Вадима не хватает, чтобы он шуганул всю эту шушеру. Нам с тобой заниматься этой борьбой – нет времени: оба мы на важных должностях, ты тратишь силы на развенчание Кожинова, а я на его защиту. Так и живем.
А автограф моего стихотворения с твоей резолюцией «Снять! В. Сорокин», теперь могу подарить тебе на память, он мне уже не нужен.
Александр Малиновский ДВА РАССКАЗА
ИСТОКИ
Устав от назойливых поклевок мелочи, я собрал свои нехитрые рыбацкие снасти и направил лодку к берегу. Стоял конец августа.
На пологом речном берегу доцветали голубые васильки. Не слышно было привычной щебетни в поникших над водой ивовых кустах.
В задумчивости смотрел я на непривычно пустынную и тихую речную даль, когда вдруг внимание мое привлекло странное светлое пятно вдали. Словно большая бабочка, оно трепетало то у воды, то высоко на круче. Пятно приближалось. В этом месте речка, будто отдыхая от бесчисленных поворотов, выпрямляется и течет почти по прямой метров двести, поэтому-то я и смог видеть все происходящее на берегу.
До рези в глазах всматривался я в трепещущий светлый клинышек, когда вдруг понял: это же мальчишка, совсем маленький мальчишка в белой рубашонке.
Но почему один в такой дали? До нашей Августовки километров пять, но ведь он идет совсем в противоположную сторону, по направлению к Вязовке, а до нее раза в полтора больше.
Я стал с нетерпением ждать приближения мальчишки, гадая, пройдет он стороной по круче или мы встретимся. В полсотне метров от меня он неожиданно вынырнул из кустов, шумно плюхнулся в речку, набрал полную фуражку воды и, хватаясь за оголенные корни, влез на кручу. Почему-то встревоженный его долгим отсутствием, я стал внимательно всматриваться в кустарник. И, когда заметил синюю струйку дыма, не раздумывая, бросился наверх.
В глубине леса, чумазый, сорвав с себя мокрую рубашку, он бил ею, не останавливаясь, со всего плеча, по шипящим змейкам огня, обжигая пятки, перепрыгивал с места на место. Высушенная за лето трава пожиралась огнем со страшной быстротой, огонь десятками юрких ящериц ускользал из леса на опушку, на простор.
...Когда с огнем было покончено, и мы устало опустились на черную землю, он сказал:
– Деда Матвея работа, точно.
– Это которого же Матвея?
– Да нашего Самосада, сторожа клубного, он меня обогнал с удочками совсем недавно. От его самосада пожар...
Кого-кого, а Матвея Чугунова по прозвищу Самосад я отлично помнил. Как большинство жителей Августовки, он имел свою особинку: многие из мужиков здешних курили самосад, но такого крепкого и ароматного, какой готовил он, ни у кого не было. Секретом владел старик, за что и был отмечен прозвищем.
Спускаясь к воде, украдкой я присматривался к мальчишке. Я уже узнал его: Ленька – сынишка Трохина, бригадира тракторной бригады. Ему лет десять. Ладненькая фигурка, у пояса на ремне самодельный нож и старенькая сумка, в руках стеклянная банка. На загорелом подвижном лице сама озабоченность.
– Ну и куда путь держишь, путешественник?
Он тут же отозвался на вопрос вопросом:
– А откуда вы знаете, что я путешественник?
– Да уж видно по снаряжению.
– Бабка у меня в Вязовке, мамка отпустила меня к ней в гости.
Он присел около потухшего костра и поставил банку на песок. Взглянув на нее, мне стало понятно, почему он так странно шел по берегу – в банке были стрекозы, десятка два.
– А что, не побоялась мамка тебя одного отпустить?
– Не-е, я же не в первый раз,– он встал, собираясь уходить.
– Ну раз так, пойдем к лодке чай пить.
Он было уже сделал один шаг назад, но пересилил себя:
– Спасибо, дяденька, мне некогда, а еда у меня в сумке есть.
Так я и не смог с ним разговориться. Надев мокрую (в дороге высохнет) рубашку, он ушел.
«А ведь нет никакой бабки у него в Вязовке»,– скорее догадался, чем припомнил я.
...Вечером, возвращаясь в село, я все же решил проверить свою догадку и свернул к дому Трохиных, того самого Трохина, который в нашем детстве был едва ли не героической фигурой. Ему, сыну конюха, колхозное начальство доверяло объезжать молодых лошадей, что он и проделывал самоотверженно, поражая нас какой-то нездешней ловкостью и лихостью. У новых тесовых ворот, чертыхаясь, отрывисто что-то говоря жене, располневший Трохин садился на дрожавший мотоцикл. Когда я подошел, Ленькина мать пояснила:
– Опять поехал искать нашего путешественника. Вот наказание-то. Хоть не выпускай из дому. Вбил себе в голову составить карту всей нашей местности – и всё тут. Вот теперь, говорят, вверх по речке ударился... Колумб доморощенный. Вы бы хоть забежали как-нибудь к нам, поговорили с ним, может, вас послушает, у моего-то терпенья уже не хватает.
Что я мог ответить ей, если у меня у самого хранится собственноручно составленная в детстве карта речки, начиная от нашего села и до ближайшей деревеньки. Если нас самих с Трохиным, когда-то задумавших добраться до верховья к истокам речки и оттуда спуститься на плотах, вернули с полпути, не дав осуществить одно из самых сильных желаний детства – отыскать начало родной речушки, увидеть тот родничок где-нибудь в осоке или под валуном, который дает жизнь целой многошумной речке.
Истоки... Они и сейчас манят неодолимо, неся в себе намного больше смысла, чем в детстве. Это и ветла у дороги, разбуженная серебряным звоном отбиваемой в утренней рани косы, и наша саманная беленая изба, в которой, взрослея, я впервые не смог заснуть майской короткой ночью от щемящего и неожиданно осознанного чувства жгучей связи и с раскатами весеннего грома, и с первыми крупными каплями дождя, упавшими в распахнутое окно, и с пьянящим настоем сирени в посвежевшем и мокром саду. И – многое-многое другое...
КОРЗИНА, ПОЛНАЯ ЯБЛОК
Вспомнилась картинка из далекого детства. Я сильно болел, простудился. Который уж день лежу в постели, на день перебираясь в прохладную, выложенную из самана погребицу. Она на меня производит чарующее впечатление. За ларём я нашёл вчера почти новенькyю книжку «Казаки» Льва Толстого и, потрясённый красотой и яркостью открывшейся мне жизни, забываю и про болезнь, и про то, что с ней связано. Вообще эта мазанка колдовская. Осенью, забравшись на верх её, под крышу за сушёной густерой, я обнаружил неопределенной формы предмет, завернутый в изъеденный мышами мешок, потянул на себя из-под разного деревянного хлама и обнаружил: боевая винтовка. Потом с дедом я имел разговор и пообещал, что трогать винтовку не буду. Но я уверен: её там уже нет. Мой дед – человек мудрый, он обязательно всё сделает правильно. В этом я убеждался не раз. ...Послышались шаги во дворе, это идет моя бабушка, я это чувствую всегда, не понимая, как объяснить это. Она входит с небольшой кошёлкой, накрытой белой в горошек косынкой.
– Саша, на вот, только вызд
оравливай быстрее, гостинец тебе.
Я открываю корзинку, она полна яблок.
– Откуда они, бабушка?
– Ешь, тебе разве не всё равно?
Она с напускным равнодушием глядит мимо меня. Но мне не всё равно. Я потрясён. Я сразу догадываюсь, откуда яблоки. Яблоки краденые. Это точно, если бы они были куплены, то их было бы два, ну три, не больше. Яблок из Самары никогда не привозили, не на что было покупать, А здесь – целая корзина! Яблоки в нашем селе растут только у одного Светика – сына давно умершего бывшего земского врача. Но он скряга, никого никогда сам не угостит. Мы давно с другом Мишкой сговорились тайком от родителей своих забраться к нему в сад. И не столько от желания поесть яблок, сколько от нелюбви к их хозяину.
– Бабушка, они же ...
У меня не поворачивается язык сказать главное слово.
– Сейчас не в этом дело. Ешь и поправляйся. Бог простит.
Она тоже не говорит главное
слово. Я, боясь обидеть бабушку, беру антоновку и крепко впиваюсь в неё зубами.
– Вот так-то,– тихо заключает бабушка.
Я хрумкаю яблоко и чувствую, что нас с бабушкой теперь связывает что-то тайное, о котором я никогда не скажу никому и за которое никогда не смогу плохо подумать о бабушке.
– Когда мой первый сыночек Петенька заболел сахарным диабетом от испуга, я его чем только ни лечила, но не получилось тогда. Не стало Петеньки.
Помолчала. Потом сама себе сказала:
– Бог простит.
Она придвинулась ко мне и погладила мою голову своей большой шершавой ладонью. Это для меня было неожиданностью. Я не помню, чтобы кто-то нас в детстве гладил по голове или целовал. Такого не было. Таков был уклад жизни. Нас никто никогда и не бил.
...Я лежал на старом, самодельном диване в окружении ларей с мукой, пшеницей, дроблёнкой, в домовитом запахе луковых плетениц и овчин.
Свет пробивался в мою мазанку через крохотное оконце, которое я свободно мог закрыть своей фуражкой, что я иногда и делал, погружаясь в блаженный, волнующе прохладный мрак и тишину. Правда, тишину иногда нарушали осмелевшие мыши, но трогать мне их не хотелось. Залетевшая большая и противная зелёная муха сходу запуталась у меня в изголовье в паучьих сетях, и я с нетерпением ждал развязки события. Я мог бы предотвратить кровавый исход, тем более, мне не очень приглянулся шустрый изобретательный умелец-паук. Но мне нравилась роль стороннего созерцателя – в этом была какая-то своя прелесть. Не хотелось нарушать спокойствия царства, паучье-мышиного благополучия. А может быть, я так сильно ослаб от болезни...
Через неделю я выздоровел. Всю эту неделю дух антоновских яблок витал в моей мазанке вперемешку с бабушкиными рассказами из её жизни, дедом Ерошкой, моим дедом, пахнувшим всегда сеном, сетями, передающим приветы от Карего – старого мерина, моего друга, оставшегося на далёком лесном кордоне в Моховом.
...В первое же воскресенье я упросил взять меня на Утевский базар. Я любил этот многошумный, разноцветный праздник. Там всегда происходили всякие неожиданные события. Случилось событие и в этот раз. На обратном пути уже, когда мы втроем: дедушка, бабушка и я, отъехали в своём гремящем фургоне от базара метров сто, дедушка, что-то приметив на обочине в пыли, остановил лошадь, слез с фургона. Через минуту дед вернулся к нам, держа в руках огромную пачку денег, кое-как завязанную в пропылившийся серый платок.
– Ванечка, это ж беда какая, потеряли...
– То, что потеряли – это точно, только вот кто?
– Много?– бабушка протянула руку к свертку.– Батюшки, да тут их ужас сколько! Убьются теперь до смерти от горя. Надо что-то делать.
– Кто сегодня коров и быков продавал, а?– дед начал вспоминать.– Горюшины корову яловую продали, они ещё на базаре, Захар Гурьянов – быка полуторника приводил, но он сидит у сапожника Митяя разговоры разговаривает, было несколько зуевских, но они по другой дороге должны ехать.
– Лукьян Янин, а?– бабка, удивившись своей догадливости, обрадованно смотрит на нас.– Нy, точно же, Лукьян с Андреем быка продали. Вот неумехи. Поехали к ним.
Когда мы подъехали к Яниным, они оба, отец и сын, выезжали из ворот.