Текст книги "Газета День Литературы # 109 (2005 9)"
Автор книги: Газета День Литературы
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)
Внезапно из толпы на проезжую часть выскочил человек. Немолодой, щуплый, в поношенном пальто, в очках, с пепельной, черно-седой головой. Воздел руки, загораживая путь транспортеру:
– Люди!.. Остановитесь!.. Это обман!.. Дышлов лжет!.. Отбирает у нас Ленина!.. Вас обманули, люди!.. Руки прочь от Ленина!.. – его глаза сквозь окуляры тоскливо блестели. Обращался к толпе, к водителю «бэтээра», к представителям партий и общественных организаций: – Дышлов предатель!.. Он хуже Каплан!.. Люди, не дайте себя обмануть!..
Но толпа недовольно шумела, не желала слушать. Женщины кидали на лафет конфетти. Молодежь пускала петарды. Шнур, солист группы «Ленинград», весело и талантливо матерился. Марк Захаров отвернул гордое античное лицо. Дышлов, слыша обвинения в свой адрес, презрительно улыбался, приглашая людей не обращать внимания на выходку пожилого, невменяемого человека, в котором он узнал писателя Бушина, всегда укорявшего его в оппортунизме.
Бородатый человек видел, что на него не обращают внимания. Опьяненная толпа, захваченная ликованием, не желала внимать голосу правды. Как во все века, предпочитала быть обманутой. В его измученном сердце фронтовика и пламенного публициста взывала огромная страшная истина, жгла нестерпимая боль. Ленин был беззащитен перед обманутыми, желающими увеселений людьми. Коммунистические идеалы были безжалостно попраны предателями народа и партии. Голос писателя был слаб, заглушаем музыкой, воплями толпы, истошным ревом Кобзона. И желая привлечь обезумевший народ, раскрыть ему страшную правду, он прибег к последнему средству. Выхватил из кармана бутыль с бензином, неловко облил себя с ног до головы, чиркнул спичкой и поджег. Живой факел метался на мостовой перед лафетом. Из огня высовывались руки, несся крик:
– Люди, очнитесь!.. Не отдавайте Ленина!..
Появились пожарные в касках. Направили на самосожженца металлический раструб, из которого повалила густая пена. Писатель, наполовину сгоревший, упал, погребенный в пышных хлопьях, слово в сбитых сливках. Обгорелое тело унесли, путь очистился, процессия устремилась к Павелецкому вокзалу.
Увитый венками паровоз с платформой принял драгоценный груз. Взревел на прощанье, и, окутанный паром, работая масляным шатуном и начищенным кривошипом, тронулся в дорогу. Кочегар, чудом сохранивший после реформы ЖКХ навыки обращения с котлами, подбрасывал уголек в топку.
По пути следования на узловых станциях к поезду выходили депутации – купечество с хлебами, духовенство с молебнами, градоначальники с земством. Желали засвидетельствовать почтение, оказать высшие знаки внимания. Из окрестных сел являлись ходоки, клали на платформу челобитные с жалобами на злоупотребления, с предложениями об улучшении основ, о создании приютов и ремонте дорог. Всех выслушивали, всем воздавалось по их званию и усердию.
В предзимних ночных полях не было видно ни зги. В опустевших деревнях давно, стараниями Чубайса, погасли «лампочки Ильича». Лишь кое-где тускло розовели окна, затянутые бычьим пузырем, за которыми теплилась лучина, и девушка сучила пряжу, напевая о своей горькой доле. Зато в огромном количестве на насыпь выходили из лесов голодные волки. Их изумрудные злые глаза воспринимались машинистом, как зеленый огонь светофора, и паровоз мчался на север сквозь великую русскую мглу, осыпая заснеженные перелески красными искрами…
Алексей Шорохов ТУРГЕНЕВ: РУССКИЙ ОТВЕТ ОТКЛАДЫВАЕТСЯ… (Культурно-исторические типы Запада и Россия)
Тургенева, по сложившейся традиции, принято считать гениальным рассказчиком, тонким повествователем и, немного в меньшей степени, выдающимся романистом. В первую же очередь Тургенев, разумеется, – поэт. И не потому вовсе, что написал ряд стихотворений (рифмованных и в прозе), а по общему пафосу своего творчества. Однако за признанным пластическим мастерством творца «Записок охотника» и «Отцов и детей», по обыкновению остаётся неоценённым в должной мере наследие Тургенева-критика, Тургенева – исследователя и толкователя основных культурно-исторических типов человечества (наметившего некоторые из них задолго до Н. Я. Данилевского и уж тем более О. Шпенглера). Об этом – не мешало бы поподробнее…
ТОРЖЕСТВО БОГООСТАВЛЕННОСТИ Известно, что Тургенев был западником (в XIX-м веке это отнюдь не всегда означало быть русофобом, в отличие от ХХ-го и XXI-го). Поэтому нет ничего удивительного в том, что именно западная культура, известная писателю до тонкостей и воспринятая им в качестве общечеловеческой, послужила Тургеневу основным материалом для размышлений, как он считал, о человеке вообще. Впрочем, сегодня (особенно на фоне всё более очевидного конфликта цивилизаций) можно уже совершенно отчётливо увидеть, что речь у него ведётся всё-таки о специфически западном человеке.
Итак, в 1857-59 гг. И. С. Тургенев пишет одно из наиболее ёмких и известных своих исследований – статью «Дон-Кихот и Гамлет», где на примере двух известнейших литературных персонажей изучает два основных, по его мнению, человеческих типа. Точнее будет сказать – два последовательно сменяющих один другой культурно-исторических типа западного человечества. И вот что интересно.
Несмотря на то, что Дон-Кихот и Гамлет появляются практически одновременно (во всяком случае, их создатели, Сервантес и Шекспир, по странному наитию судеб даже умрут в один день – 26 апреля 1616 года*), представляют они собою не столько разные человеческие типы, сколько разные исторические эпохи в истории Западной Европы.
Дон-Кихот – это католический Юг, залитая солнцем Испания («дух южного человека опочил на создании Дон-Кихота»); Старый Свет на излёте своего могущества. Сознание Дон-Кихота – ясный вечер; ещё тепло и тихо, но по земле уже змеятся причудливые вечерние тени; в неверном отблеске заходящего солнца многие предметы выглядят уже неправдоподобно и бредущая домой отара овец вполне может сойти за шайку разбойников, а ветряные мельницы – за великанов…
Напротив, Гамлет олицетворяет собой протестантский Север («дух северного человека, дух рефлексии и анализа»); и в первую очередь – это скупая на цвета и запахи островная Англия; сюда кинуты бродильные дрожжи Нового времени; островитяне готовятся прорваться во внешний мир, готовятся к покорению и переделу старого мира; Англия готовится стать Великобританией. По сравнению с мироощущением Дон-Кихота сознание Гамлета – уже сумеречное; и его мало-помалу населяют неясные тени и призраки, в каждом шорохе чудятся крысы и соглядатаи. Плата за человеческое самостояние.
Дон-Кихот символизирует уходящий старокатолический мир, Гамлет – смуту (душевную и мировоззренческую), предшествующую становлению нового – протестантско-капиталистического.
Кстати, этот «новый мир» впоследствии тоже обретёт своё литературное лицо: в образе Фауста. Причём, Фауст вполне законно станет третьим (то есть завершающим) в череде сменяющих друг друга культурно-исторических типов западного человечества (после Дон-Кихота и Гамлета).
Ничего удивительного, что и сам образ Фауста окажется в поле повышенного внимания молодого Тургенева. Более того, одноимённая статья писателя (датирована 1845 годом), писавшаяся наряду с первыми рассказами «Записок охотника», будет нести в себе многие мысли и высказывания, которые без сомнения сегодня можно отнести к «программным» для Тургенева.
Однако вернёмся к тем характеристикам, которыми Тургенев сопровождает Дон-Кихота и Гамлета (а ранее – Фауста). Поневоле приходит на ум сравнение одного современного богослова, где представителей основных христианских конфессий он делит на тех, кто сопровождал Христа до Голгофы и остался стоять возле креста (православные); тех, кто устал стоять и, отойдя немного в сторону, присел на лавки (католики); и тех, кто спустился в город, купил участки земли с видом на Голгофу и открыл там магазины (протестанты).
На примере выделенных Тургеневым культурно-исторических типов совершенно очевидно это удаление западного человечества от света невечернего – Солнца-Христа! И если в закатном свете католичества ещё одинаково оживают небесно-голубые мадонны Джотто и уродливые химеры Notre Dame de Paris (так же, как в раздвоенном сознании Дон-Кихота одновременно уживаются всесовершенная Дульсинея и «грубая и грязная мужичка», реальная возлюбленная несчастного идальго); если в сумерках протестантизма, хотя и отравленный скепсисом и критицизмом, Гамлет всё ещё сомневается to be or not be и от явного безбожия его удерживает «боязнь страны, откуда ни один не возвращался»; то Фауст в своей преобразовательной деятельности (окончательное покорение природы, торжество человеческого самостояния) уже откровенно заключает союз с дьяволом против Бога, и сгустившиеся сумерки сектантства завершаются всеевропейской Вальпургиевой ночью с финальным гала-концертом на Брокене (Лысой горе).
Таким образом, на примере трёх культурно-исторических типов (обобщённых в литературных персонажах и выделенных Тургеневым) несложно проследить путь западного человечества от увядающего половинчатого христианства (католичество, Дон-Кихот) – через сомневающееся, критическое сектантство (протестантизм, Гамлет) – к торжеству богоборческого капитализма и неоязычеству Фауста!
Тем не менее, Тургенев сам понимал очевидный западоцентризм и односторонность данной картины мира, и свои надежды на «русский ответ» гамлетам и фаустам европейской истории сформулировал в собственной Пушкинской речи (1880 г.), к сожалению, гораздо менее известной, чем речь Достоевского. Но об этом – позже, а сейчас о не менее важном.
«СТЕРИЛЬНОЕ ПРАВОСЛАВИЕ» В последнее время, как только не пытаются «подстегнуть» и «ободрить», сиречь «осовременить» явно дряхлеющую отечественную филологическую мысль. Разговоры об «амбивалентности» стали неприличны даже на провинциальных кафедрах. Среди немногих сильнодействующих инъекций, заметно ожививших содержательное поле новейших литературных изысканий, первое место по праву принадлежит новому (т. е. разумеется, «старому», «возрождённому», «дореволюционному» и т. д.) «христиански-православному взгляду» на проблематику, образный строй и другие «аспекты» литературных произведений классики и современности.
Имена Розанова, Страхова, Ильина в трудах новообращённых филологов мелькают сегодня столь же часто, как во время оно – имена Маркса и Энгельса. И едва ли не по сходным причинам. Во всяком случае, Православие сделалось сегодня в филологии такой же неотъемлемой частью «истеблишмента», как и в политике.
Тем не менее, мне кажется, что Православие Достоевского, выстраданное на каторге и очищенное мытарствами в петербургских трущобах, несколько отличается от «стерильного православия» большинства современных исследователей, получивших его «целиком и сразу» с библиотечных полок. Главное, не перепутать слова Христа «блаженны вы, егда поносят вас и ижденут имени моего ради» с новоявленным «респектабельным мировоззрением», гарантирующим безбедный достаток и необременительную совесть. В том числе «научную», увешанную орденами «за многолетнее и непорочное стояние в Вере (Православии, Самодержавии, Народности» – нужное подчеркнуть).
К сожалению, ситуация «разрухи в головах», описанная Булгаковым более семидесяти лет назад, не только не преодолевается, но и, по всей видимости, ещё больше усиливается. В том числе – стараниями таких вот «православных» радетелей, беззастенчиво засоряющих современное культурное поле полуцерковным «терминологическим мусором» собственного извода. Среди многочисленных «метаной» и «синергий» недавно мне попалась и «соборная личность». На роль оной претендовал то ли неисстребимый Платон Каратаев, то ли кто-то ещё из прославленных «малых сих» Великой русской литературы. И претендовал совершенно напрасно.
СОБОРНАЯ ЛИЧНОСТЬ Чтобы понять это, вернёмся к Пушкинской речи Тургенева. Пожалуй, самый важный вопрос (опуская многие очень точные, а порой и бесценные наблюдения о характере поэзии Пушкина и русской поэзии вообще), которым задаётся в своём выступлении Тургенев – это вопрос о том, «можем ли мы по праву назвать Пушкина национальным поэтом в смысле всемирного (эти два выражения часто совпадают), как мы называем Шекспира, Гёте, Гомера?» Понятно, что Тургенев вопрошает об этом, в первую очередь подразумевая создание одного великого литературного образа, который наиболее полно воплотил бы в себе тот или иной культурно-исторический и цивилизационный тип (в нашем случае русский) и был бы всемирно признан в качестве такового. Примеры Одиссея (героический период Древней Эллады), Гамлета (реформация и религиозное брожение Северной Европы) или Фауста (попахивающая серой пробирка Нового времени), что называется, очевидны.
И что же? Ссылаясь на то, что «Пушкин не мог всего сделать… и что ему одному пришлось исполнить две работы, в других странах разделённые целым столетием и более, а именно: установить язык и создать литературу», Тургенев неутешительно подытоживает: «быть может, явится новый, ещё неведомый избранник, который превзойдёт своего учителя – и заслужит вполне название национально-всемирного поэта, которое мы не решаемся дать Пушкину».
Неутешителен же вывод Тургенева (о будущем «избраннике») потому, что сделан он… в 1880 году. То есть ко времени, когда уже создана вся классическая составляющая Великой русской литературы – от «Бориса Годунова» до «Братьев Карамазовых» включительно. Стало быть, ни Петруша Гринёв с Онегиным, ни Тарас Бульба с Чичиковым, ни Обломов с праведниками Лескова, ни Раскольников с Алёшей Карамазовым, ни Пьер Безухов с Платоном Каратаевым не выразили с исчерпывающей полнотой русский культурно-исторический тип XIX века. Однако и последующие: ни Анна Каренина (упаси Боже!), ни сёстры и чёрные монахи Чехова, ни челкаши и климы самгины Горького, ни Григорий Мелехов, ни другие персонажи Великой русской литературы ХХ века вплоть до Ивана Денисыча с Иваном Африканычем не дали такого обобщающего образа русского человека, который был бы сопоставим с Гамлетом или Фаустом (а именно этого ожидал Тургенев). И если время от времени недобросовестные интерпретаторы (русофобы) и пытаются увидеть всех русских обломовыми или же, напротив, капитанами тушиными (это уже героизаторы), то всё равно – ничего кроме натяжки не выходит.
Хотя и безо всякой натяжки для всего мыслящего человечества уже давно очевидно, что Достоевский и Толстой – поэты всемирно-исторические, стоящие в одном ряду с Гомером, Гёте и Шекспиром. А вот гамлетов русских всё нет как нет!
Здесь, как мне кажется, происходит методологическая ошибка, и мы уже на протяжении двух веков ищем чёрную кошку в тёмной комнате, смутно догадываясь, что её вообще там нет.
Дело в том, что сам характер Русской цивилизации (православно-общинной, как мы понимаем) в корне отличается от последовательной культурной преемственности цивилизации Западноевропейской (в вульгаризированном виде – Североамериканской) от Античности с её установкой на индивидуализм и, как следствие, героизм в качестве высшего проявления индивидуализма. Так у них – от Троянской войны сквозь века Римской истории вплоть до Наполеона и Ницше.
Вглядимся же в наших героев (в военном, наиболее отчётливом смысле этого слова), что литературных, что исторических: Александр Невский («Не в силе Бог, а в правде»), смиренный инок-богатырь Александр Пересвет, капитан Тушин и добродушный богатырь-инок Иван Флягин, флота Российского архистратиг святой праведный Феодор Ушаков, а также «тихие» герои Курочкина и других авторов фронтовой прозы, «тихий» герой Чеченской войны Женя Родионов и его прообраз у Проханова – рядовой Звонарёв, наконец!
Даже в формулировках Суворова («Господу было угодно даровать русскому воинству победу») и такого сомнительного «героя» как Емельян Пугачёв («Господу было угодно покарать Россию чрез моё окаянство») – совершенно отчётливое осознание себя лишь орудием Божественной воли! То есть ничего «героического» в привычном антично-возрожденческом (Гомер, Шекспир), прометеевско-люцеферианском (Гёте) смысле этого слова. И это – у бунтовщика! Впрочем, важно тут – именно русского бунтовщика…
Разумеется, есть в русской классике яркие и убедительные («сильные») образы зла (зло всегда более эффектно): от Печорина и Ставрогина до Вронского и булгаковского Воланда включительно. За исключением последнего – это не всегда однозначное зло; с метаниями, колебаниями. Но всегда – нерусскость, чужеродность в народном теле. Следовательно, в качестве русского культурно-исторического типа выступать они тоже не могут.
И здесь самое время вспомнить о «соборной личности». В полном (и единственном) смысле этого слова ,iСоборной личностью может быть только весь Русский народ, или (что то же самое) – вся полнота Русской Православной Церкви .
То есть каждый человек, род, сословие, народность (малороссы, белороссы, чуваши, мордва), разумеется, сохраняют свою индивидуальность, но в моменты трансисторические, сверхвременные (Божественная Литургия, война, призвание на Царство) выступают в качестве единой Соборной личности. Яркие примеры тому: призвание Рюрика и Романовых; Отечественная и Великая Отечественная война; всенародное прославление Серафима Саровского и Царственных Мучеников.
И необходимостью рассказать себе и миру о том, что является сущностью русского культурно-исторического типа, о Соборной личности – не одном, пускай и напомаженном лампадным маслом и умильно окающем мужичке, а обо всей полноте русского народа (который без Ивана-то Карамазова неполный!) – и вызвана к жизни Великая русская литература. А Русский народ – её главный и единственный, по сути, герой. Не случайно и то, что на такие важнейшие события, как Отечественная и Гражданская** война русская литература откликнулась именно эпосом, где и кутузовы, и каледины (но не только они!) абсолютно равны десяткам и сотням других равнозначных персонажей; в ситуации, когда создаётся портрет Соборной личности Русского народа в переломные моменты его существования.
Следовательно, все надежды Тургенева, а вслед за ним и целой армии «спецьялистов» на появление русских гамлетов и фаустов оказались тщетными. Тем не менее, Великая русская литература создала и представила миру уникальный русский культурно-исторический тип – Соборную личность Русского народа. Однако, на мой взгляд, о полноте картины говорить ещё рано, так как и о соборной полноте Русского народа в условиях многовекового культурного и религиозного раскола, оглушительного атеизма и вещизма последних десятилетий – говорить тоже не приходится. Поэтому краски на портрете Соборной личности Русского народа, начатом рукою Пушкина и Гоголя, прописанном в глубину Достоевским и Толстым, насыщенном тонами и полутонами русской литературы ХХ века, – ещё не просохли, черты лица ещё не застыли. А это значит, что у будущей (и настоящей) русской литературы, точно также как и русской истории, есть совершенно чёткие и неотменимые обязательства перед её великим прошлым: закончить соборный портрет Русского народа и привести его к окончательной, вневременной уже ясности.
* Так у Тургенева
** Мне могут возразить, что же это за проявление соборности – братоубийственная Гражданская война? Однако стоит вспомнить, как соборно призывался (от всех сословий) на Царство Михаил Фёдорович Романов «и всё его потомство на веки вечные» и как соборно же (спустя триста лет) Русский народ (купечество, офицерский корпус, крестьянство, не говоря уже об интеллигенции) отрёкся от последнего Царя, высылая ему депутацию Госдумы, а также телеграммы командующих фронтами с просьбой об отречении. Соборным (т. е. всенародным), как это не горько, может быть не только подвиг, но и грех. И он ждёт такого же – соборного – покаяния.
Виктор Широков
СГОРАЯ ЧИСТО ПО-РУССКИ (О новой книге Владимира Бондаренко)
Бондаренко В.Г. Последние поэты империи/Авт. коммент. Л.С. Калюжная. – М.: Молодая гвардия, 2005. – 667[5] с.: ил. – (Библиотека мемуаров: Близкое прошлое; Вып. 14).
Новую книгу известного русского критика составили в основном эссе о наиболее значимых (с его точки зрения) русских поэтах, родившихся в 1934–1941 годах; впрочем, открывается повествование раздумьями о творчестве Николая Тряпкина (1918–1999) и заканчивается очерком, посвященным Борису Рыжему (1974–2001).
Вообще-то жанр составляющих книгу глав достаточно условен и многолик: это и творческие портреты поэтов, и беседы с деятелями искусства (как в главе «Споры о Высоцком»), и собственные воспоминания об уже ушедшей великой эпохе, когда в искусстве (в данном случае в литературе) главенствовал большой стиль, и автобиографические признания, характеризующие свидетельства выработки мировоззрения и наиболее интересных фактов литературной борьбы недавних десятилетий.
Бондаренко, когда-то прославившийся оформлением так называемой группы «сорокалетних» или «московской школы» русских прозаиков 80-х годов, сегодня представил мозаику «последних поэтов империи», где не только возникает цельная (при всей субъективности) картина русской поэзии последней половины XX века, но и каждый отдельный камешек мозаики, каждый поэт обязательно интересен и самоценен.
И еще – книга эта преимущественно автобиографична, и как сам автор признается, она – очередная попытка составления собственной духовной биографии. Сейчас к месту привести обширную цитату из авторского предисловия: "Размышляя о моих имперских героях, я часто сравнивал их творческое и житейское поведение со своим, через себя хотел понять и других, ибо человек часто стоит в жизни перед схожими поворотами и при всей своей уникальности никогда не выходит ни из мира своей эпохи, ни из своей среды, ни из своего национального и гражданского менталитета, поэтому и понятен, и близок людям своими стихами и поэмами, своими метаниями и трагедиями.
Автобиографичность этой книги еще и в том, что большинство из своих незаурядных героев я хорошо знал и знаю и впечатлениями от наших встреч открыто делюсь со своими читателями. Десятилетиями я самым тесным образом общался с Юрием Кузнецовым и Татьяной Глушковой, Николаем Тряпкиным и Станиславом Куняевым, Эдуардом Лимоновым и Глебом Горбовским. Я был знаком с Иосифом Бродским и Леонидом Губановым, Борисом Примеровым и Анатолием Передреевым, Борисом Рыжим и Игорем Тальковым, знаю Юнну Мориц, Олега Чухонцева и Ольгу Фокину. Многие из них определяли какие-то важные вехи в моей жизни. И потому очерки о них – это и очерки обо мне самом.
И самое важное: я сам себя ощущаю свидетелем конца великой империи, крушения советской цивилизации, и в этом плане я и мои герои – участники одного и того же великого действа, кто бы из них к какому литературному лагерю ни принадлежал. Эпоха у нас была одна. И это, в самом деле, была великая эпоха…"
Что ж, со всеми этими поставленными перед собой задачами Владимир Бондаренко хорошо справился, и книга вполне может быть даже учебным пособием по современной литературе для студентов и преподавателей.
Вопросы могут возникать только по частностям.
И мне, принадлежащему к одному поколению с Володей, хорошо знающему не только его, но и также знакомому с большинством героев книги, не говоря уже об их творчестве, хочется сейчас поразмышлять как о качестве критического анализа наших современников (кстати, из 23 обозреваемых поэтов – 14, увы, уже ушли из жизни), так и о поэзии миновавших лет в целом, не забывая о миновавшем времени.
Cразу оговорюсь, то, что я русский, по меньшей мере полвека наполняет меня и отчасти бездумной гордостью, и мгновенным и стойким раздражением, когда эту гордость осмеивают. Так что по части национализма и патриотизма в своих инвективах, думается, Бондаренко всегда прав, как бы сердито ни гундосили псевдолибералы (настоящих-то у нас так и не завелось) всех мастей.
Об особом положении русской (в том числе и русскоязычной) поэзии в 60-70-80 годы. Она была помимо звуков сладких и молитв формой особого языка, эзопова языка; приобщение к ней было знаком особого взаимодоверия и посвященности. Когда исчезла необходимость в эзопизмах и стало возможно прямолинейное неметафорическое общение по любым поводам (особенно политическим и идеологическим), отпала и «всенародная» тяга к стихотворным текстам.
Последние поэты империи тоже действительно имеют место быть, но изучение их наследия и значения все-таки процесс, отдаленный во времени. Сгоревшие и сгорающие чисто по-русски, они будут неоднократно исследованы, может быть, на протяжении многих десятилетий.
Счастливая особенность же Бондаренко-критика в том, что он не гомеопат, как Лев Аннинский, кстати, активно сейчас занимающийся тем же настойчивым сооружением мифологических каст и ступеней иерархической лестницы литературы, только с либеральных позиций, а – хирург. И действует не постепенно, накапливая потенциал, а мгновенно, немедленно, отсекая ненужное, недужное и патологическое.
Алый блеск распахнутых внутренностей, струящаяся животворная влага, непостижимое соединение клеточных галактик и их божественное предназначение, разгадывать которое жизни не хватит, завораживают его, хотя и не отвлекают от оперативной собственной деятельности.
Бондаренко – в самом хорошем смысле сочинитель мифов, не просто образованный мифолог, которых все же немало (хотя последний плач его же об утраченной критике в собственной газете «День литературы» впечатляет), но именно мифотворец. И если не вглядываться пристально, его построения как бы и не умозрительны и вполне принимаемы на веру. При активном читательском желании. Оппоненты же Бондаренко найдут не только несостыковки, но могут вообще отмахнуться от этих концепций, выплеснув ребенка из тазика.
Я же, полемизируя с вполне дружественных позиций, вижу, как в каждом очерке по-разному частит анализаторский пульс, прыгает творческая температура и определенно чувствую в текстах либо искренний восторг, либо заданность умозрительной конструкции.
Определенно хороши эссе о Тряпкине, Соколове, Горбовском, Рубцове, Глушковой, Бродском, Кузнецове, Рыжем и весь блок материалов о Высоцком. Володя был связан со своими этими героями множеством нитей на подсознательном уровне и любит их поэзию, впитав ее капиллярами. А вот Ахмадулина, Мориц, даже Фокина (которая своя, но недостаточно прочувствована), Примеров (равно с Фокиной), Лимонов и Губанов взяты, грубо говоря, до кучи, а если выразиться понежнее, то чтобы враждебному стану досадить и панику в его рядах посеять.
Что ж, критик, особенно значительный, нередко провокатор, критический талант – лакмусовая бумажка, а провокативность – непременное условие и часть профессионального мастерства. Вспомним хотя бы Писарева.
Очень важное и драгоценное качество критика – искренняя любовь к творчеству анализируемых авторов и конструктивное уважение. Добавлю еще заинтересованное чтение, ибо, увы, большинство ныне действующего литературного меньшинства и при советской власти жили и сейчас живут по известному беспринципному принципу: «я Пастернака не читал, но считаю…» Бондаренко по всем означенным пунктам – вне подозрений, словно жена Цезаря, а может вообще сам Цезарь.
Основная моя претензия к автору этой книги, конечно же, проистекает тоже из-за его же достоинства.
Увлеченно творя миф, выкладывая мозаику во имя собственной высшей цели, Бондаренко зачастую выносит в эпиграф к каждому очерку, делая как бы программным, не всегда таковое, по сути, и именно характернейшее стихотворение поэта. Обычно это стихи о России, о Родине, которые далеко не каждому удаются и, что называется, бытуют на слуху. Это значительно снижает градус читательского прилежания, хотя опять же оговорюсь: в цитатах внутри разборов критик убедителен. Может же. Только подзабывает опять же самим цитированное «Всё у меня о России, даже когда о себе». Не каждое лыко в строку, и не надо бы в лоб. Иначе тот или иной поэт остается айсбергом, с 6/7 неисследованного.
Зато хороши автобиографические фрагменты. Изнанка утраченного времени высвечивается в них рельефно и правдиво, показывается поэтапно превращение неуёмного авангардиста в консерватора и хранителя национальных традиций. Этим путем прошло немало людей, немало литераторов, в том числе и героев бондаренковской книги.
Впрочем, она ведь тоже не подведение итогов, разве что предварительных. Поскольку писалась она 4-5 лет, в ближайшее время видимо стоит ожидать дополненное издание.
Хотелось бы увидеть в таковом очерки о Новелле Матвеевой и Геннадии Русакове, Николае Глазкове и Веронике Тушновой, Викторе Сосноре и Александре Кушнере, список можно продлевать; наконец, о провинциальных поэтах, не ограничиваясь представителями двух столиц.
И еще, четыре последних героя – Лимонов (1943), Губанов (1946–1983), Тальков (1956-1991) и Рыжий (1974–2001) – взяты из совсем других поколений. Наверное, после детей 1937, детей войны стоит ожидать анализ творчества детей Победы. Сам критик – один из них, и досконально знает проблемы своего поколения. Не раз он обмолвился, что задумал книгу «Время одиночек». Автору видней, но дети Победы (условно: 1945–1955) – тоже поколение. Может быть, затоптанное (в своем издательском раже все-таки более прикормленными властью и Западом шестидесятниками), просмотренное, отжатое и отторгнутое, наконец, недовыявленное и недоизданное. Вот ведь и губановские тексты только-только выходят к читателю. Словом, есть чего ожидать.
Люди-мифы должны выйти на передний план, оттеснив окончательно «переползавших из эпохи в эпоху шестидесятников – людей без мифов», став очередным символом непреходящего романтизма и веры, прежде всего, в свою родину, в Россию, в возрождение русского народа.
Без поэтов, без настоящей поэзии этого не случится.