355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Газета День Литературы » Газета День Литературы # 65 (2002 1) » Текст книги (страница 8)
Газета День Литературы # 65 (2002 1)
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 13:41

Текст книги "Газета День Литературы # 65 (2002 1)"


Автор книги: Газета День Литературы


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)

Виталий Ахрамович ПЛЕНЕННАЯ ВЕТРОМ


К девочке прикоснулся ветер, и она пробудилась. Он коснулся ее лица, и она почувствовала себя. Он ей понравился, и она подставила ему руку. Он лизнул, и сердце защемило. Но ветер был ветром, и в следующий момент он уже ласкал лицо. И было хорошо. Ветер был ласковым и приятным. И девочка играла с ним, подставляя то одну руку, то другую, то лицо. Или вовсе отворачивалась, подставляя спину. Он ласкал, они подружились.

Ветер навещал ее, и она рада была ему.

Шло время, девочка привыкла к играм с ветром и ждала его. Девочка стала девушкой.

Ласки, ласки. Как они притягивают! Как грубы прикосновения человеческие. Как нежна ласка ветерка!

Он, ветер, вытеснил все. И она не знала его, но ей было приятно с ним. Что может дать наслаждение большее, чем нега ветра? Его объятия нестеснительны, нескромны, и сердце щемит от прикосновения.

Неожиданно откуда-то из-за спины, по спине, по щеке, по груди… И она сбрасывала с себя все, что мешало ей. Она наслаждалась его изобретательностью и гордилась его мощью. Как смешно он волновал цветы, заставлял оживать и кланяться целые рощи, как смешно он гонял облака и лепил из огромных туч ландшафты, лица человеческие и уродов. Как с ним было интересно и весело. Она знала, что он все время говорит ей о любви и красоте. И о чем-то еще таком же, но временами ей казалось, что она чего-то еще не понимает.

Она резвилась или замирала, но куда ей... С ветром. И он вдруг уходил. Исчезал, как появлялся. Она обзывала его вслед. Ругала, звала, умоляла. И взрослела.

Она стала женщиной, ибо возраст – это память, память тела, память души. Все помнило о ласке ветра. Как грубы прикосновения человеческие! Она не понимала человеческого. Она старалась, но что сравнится с его дуновением!

И злоба закипала от его непостоянства, и раздражали неожиданностью его появления-исчезновения. Но тело помнило игры и утешения. И стало чуточку понятнее и привычнее вместе. Надо только ждать, и она училась ждать. Надо только уловить, и она училась этому. И чем дольше она училась, тем совершеннее был ветер, тем чаще он являлся.

Неуловимым дуновением шептал ветер о любви. Она научилась ждать и научилась в миге слышать нежное приветствие.

Она привязалась к нему, не смея и не умея объяснить. Лишь пробуждение – прикосновение утра, и он уже ласкает, как раб, как господин. А днем воспоминания, воспоминания. И ожидание. А к вечеру, когда все стихнет, он становится еще нежнее, обволакивая, словно шаль. И кто сказал, что он непостоянен! Вернее ветра нет супруга! Неожиданно его можно почувствовать везде и всегда – только пожелай. И она училась желать. «Ты – мой, ты – мой!» – повторяла она в самую тяжкую пору. И казалось, из самой неподвижности он нет-нет, да коснется ее: «И ты – моя». И женщина знала, что она его. Она для него. Она принадлежала ему, как принадлежали ему и облака, и дым, и жизнь. Как раба и как госпожа. Госпожа позже, когда она все, что можно было узнать о своем супруге у людей и у него самого, узнала, но сколько до того ошибок и терзаний...

Она назло ему изменяла с Солнцем, она обращалась с жалобами к Луне – его матери. Она ревновала, когда, отлетев от нее, он приставал к другим. Как сжималась ее душа! Как завидовала она всем, к кому он прикасался! Но потом поняла – не поняла, все вместе.

Мужчины не ревновали своих жен к ветру – не понимала. Родители оберегали своих детей от дурных забав – а от ветра? С ветром никто не считался – он со всеми. И теперь все, кого касался ее супруг, становились ее родственниками. И странно, что другие этого не чувствовали.

Давно женщину мучало, что ее посещают два духа, как бы два ветра: один теплый, нежный, ласковый, другой – грубый, холодный, с дождем, градом, снегом, словно с оскорблениями. И она просила его, просила, чтобы он был всегда нежный и теплый. И так не стало, но как прежде их было два. И от одного она удирала и затворялась, а другого ждала. А теперь поняла: не два, но один. Один несет в себе тепло и нежность мира, другой – холод и жесткость этого же мира, нежность и жестокость чужих сердец. Он проносился меж людей, отбирая чуждый холод и отдавая свою нежность. И она стала жить так же: принимая на себя холод и тяжесть и отдавая тепло и легкость. И тогда ветер по-настоящему заговорил с ней.

Теперь по ночам, кроме ласк, она внимала его рассказам о беспредельности мира, о строении мира и назначении его. Перед нею открылись Тайны. И это было неожиданно и бездонно. Весь мир стал иным, наполненным. И женщина снова училась. А ветер оказался не только упоительным. Женщина обнаружила в ветре подозреваемую мудрость. И люди стали чтить ее советы.

Как трудно жить с ветром. Он твой и не твой, как все. Он здесь и не здесь, как все. Слезы и нега, терзания и наслаждения. Она знала уже все тайны ветра, и тело ее помнило всю гамму поцелуев ветра. Голос ветра стал понятным и родным. Нет в человеческом языке слов ветра, надо понять язык ветра. И она научилась.

И наступил момент, когда тело устало от прикосновений. И женщина снова училась. Она давно умела призывать ветер, и он являлся. Она научилась отстраненности, и ветер не мог уже ее достичь. Давно уже он временами представлялся ее ребенком. И теперь она готовилась уйти в тот мир, где нет ветра. В свое время он сам поведал ей о том, что он не вездесущ, что есть миры, куда его не допускают, ибо ветер от несовершенства. Ветер живет в мире относительности. В Вечности ветер смешон, ибо он – лишь стихия, и дух человеческий живет выше его. И все свершившееся – от несовершенства земли, людей, ибо ветер внутри нас. Ветер внутри нас и ветер снаружи нас рождает порывы, одни лишь порывы. И когда женщина поняла это, ветер отлетел, и стало тихо...

Антип Лестовкин ПОСЛЕДНИЙ РОМАНТИК

РОССИЯ ВО МГЛЕ

Россия во мгле, и всё мрачно на свете,

Но все мы великого Атмана дети.

Мы бродим по нашей прекрасной земле,

Мы ходим по нашей великой стране,

Мы бродим по нашей чудесной планете,

Но... Россия во мгле!

ТАНТРИЗМ

(Белая магия)

Ты опять приходишь в белом:

В белом снеге, с белым телом,

C белым зайцем поседелым,

В сарафане-платье белом,

В бледной звездной тишине

Ты являешься ко мне...

Пламя блеклое свещи,

Ты молчи, а не трещи!

Несмотря на растаманье,

Несмотря на расставанье,

Несмотря на расстоянье

Продолжается камланье...

ТАНТРИЗМ-1

(Им не понять)

Есть, впрочем, тонкая связь между

душою и телом, поверь, что

мне очень жаль... Ведь...

Родители разбужены между делом,

но все это им невдомек: зачем

твой надсадный плач —

палач в моей цепи неудач

и как же все это – серьезно!

Где же и как им знать

что ты сейчас узнала

и что это всего лишь начало

и нет предела

и что уже знает душа и чувствует тело,

и что в ночи песня моя звучала

им не понять...

НЕКРОФИЛЬСТВО

А что нас связывает? Да ничто!

И только в мокрых стеклах морга

Царит задумчиво торжество —

Все это дорого, да недолго!

НИКАК

Мое грязное жирное тело

Умирать никак не хотело,

Мое жалкое жирное тело

Помирать никак не посмело:

Тело филина, тело души,

Тело жабы, тело змеи,

Тело ужа, тело ежа, —

Мое жаркое жирное тело...

КОМНАТА СМЕХА

Ты меня любишь? А я тебя – нет!

Но все равно, наевшись конфет

Я осязаю твой детский скелет.

Ты меня любишь?

Абрамовой Ек. Н.

Милая барышня, вот Ваша «награда» —

Ваша «награда», а наша отрада,

Ведь они не боятся змеиного яда:

Заклинатели змей, заклинатели змей

Заклинатели змей? Ей-ей-ей!

ПОСЛЕДНИЙ РОМАНТИК

(диалог)

– Дни недели загрустив

Оделись в шубы: как давно я

Не пугал кузнечным прессом,

Не томил тяжелым взглядом,

Не сжимал тебя в объятьях,

Не держал твои запястья,

Не хватал твои я груди,

Не терзал твои я члены,

Не кусал твои я губы

Грубо.

– Круто? Грубо, но, занятно – грубый!

МАЛЫШКА-2

Малышка Ночь перестала

Бояться меня как огня

Глядя в черные с зеленью очи и

Коситься на как бы конский мой круп

О, ночь первой любви, ночь

Ладскнехта, рейнджера, ночь

Воина и героя...

Он нежен и груб! Я – весел и глуп?

Он нежен и груб!

ВСЕ ЖЕНЩИНЫ МИРА

Все женщины мира считают,

что я – негодяй,

и все женщины мира знают,

что я есть урод,

но им не понять, что я – просто русский мужик,

и, что я —

обычный человек Традиции.

Им не понять,

что нелепо корчить из себя кумира.

Все женщины мира...

ОБИТАТЕЛИ НЕВСКИХ УЛИЦ

Донкихоты осенних улиц

Не узнаны днём, не признаны днём.

Не названы днём:

Они даже не желают

Засветиться долгими белыми ночами,

Хотя не прочь выпить пива

У памятника «Стерегущему»

Или пройтись по Ваське,

Чтобы оттянуться после

Длительных ночных бесед с

Андреем Денисовым или

Фёдором Достоевским или

Дочерью Монро и Кеннеди.

Они узнаны только чайками.

* * *

В коем разуме понять?

Я лицом вклепался в тумбу.

А хотелось станцевать

Зажигательную румбу.

«БУКЕТ МОЛДОВЫ»

Вчера «Букет Молдавии»

Я осушил до дна

Не пейте Вермут, господа!

Всё это – ерунда.

* * *

Немытый, грязный я ходил

Нигде любви не находил

Ни в ком любви не находил

ОРДЕН ИЛИИ

Ночью все чайки серы

И слышен над морем крик:

Пропавшие корабелы,

Вернувшийся в мир старик.

ИРИНЕ

Когда бы все друг друга привечали,

Тогда бы вовсе не было печали,

И на земли бы воцарился рай,

Поэтому она меня не любит.


Сергей Белкин ЗИНГЕР – ГЕНИЙ ВОСПРИЯТИЯ


Зингера легче всего можно было встретить в нашем районе, потому что конечная остановка 8-го автобуса – из Костюжен – здесь, на Киевской, возле Дома Офицеров.

Вид у него был, мягко говоря, броский: рыжая щетина на голове и на подбородке, худые, впалые щеки, на теле майка, семейные трусы и резиновые сапоги.

Выражение лица такое, как будто он только что защемил палец, и боль уже исказила физиономию гримасой, но крик еще не вырвался.

Он мог идти по кромке мостовой, не обходя, по возможности, препятствий, предпочитая дожидаться, когда они сами исчезнут.

Упрется, скажем, в стоящий на краю мостовой грузовик и будет, переминаясь на месте, ждать, когда тот уедет.

Да, вы догадались, он – сумасшедший. Нормальная принадлежность нормального города – ненормальные люди.

Но я-то вам рассказываю не о каком-то неопределенном городе, а о нашем Городе, где все необычно.

Зингер был гениален.

Распознать это было непросто, но при определенных обстоятельствах он демонстрировал энциклопедическую образованность в области литературы, точнее, русской поэзии Серебряного века и последующих нескольких десятилетий. Но не в этом проявлялась его гениальность: много запоминать всякой информации – обычное свойство заурядного идиота. Зингер же не просто много знал и помнил, он – интерпретировал! Он не так, как мы с вами, воспринимал поэзию, да что там – весь окружающий мир он не так воспринимал.

И мог свое восприятие выразить в словах, – что бывает, вообще говоря, крайне редко.


Ни на какие обращения со стороны прохожих Зингер не реагировал, он шел, как ему казалось, «по своим делам», пребывая в состоянии полной самососредоточенности. Если бы вы к нему обратились, даже если бы вы попытались схватить его за руку, он никак бы вам не ответил. Прошел бы мимо, и все.

Исключений из этого правила было немного, но все-таки нескольких человек он узнавал и допускал возможность общения. Своеобразного, впрочем, но на иное Зингер просто не был способен.


Я принадлежал к числу счастливцев, которых Зингер иногда удостаивал беседы.


Попробую вспомнить кое-что, иначе, боюсь, это явление – Зингер – исчезнет с палитры мировой истории, а его мысли в лучшем случае всплывут под чужими именами, да и то в исковерканном виде.

Я тоже не смогу передать во всей полноте своеобразие его суждений, тем более не смогу изложить особенности его образной системы, я лишь попробую донести до вас смутное отражение образа этого замечательного человека.


Вместо ответа на приветствие Зингер мог, устремив свой безумно-болезненный взгляд в никуда, начать неожиданно бормотать стихи, например эдакие:


Большевик полюбил меньшевичку,

Его на постое жиличку,

Но был с ней груб!

Она же дала ему кличку,

Под стокот колес перекличку,

Ты – большедуб!

Он ее не утопил в Днестре,

Не отдал друзьям в Эн-ке-ве-де,

Он ее сам прибил!

Не нашли ее потом нигде,

Труп сгорел в чарующем костре,

А он и позабыл.

На вопрос: «Чье это?», он никогда не отвечал, и только от природы презрительный изгиб его губ становился еще более выразительным. В авторстве вполне можно было заподозрить и его самого, но в подобном случае не авторство было важно.

Рифмоидный бред, подобный вышеприведенному, нам тогда казался крамольно-опасной поэзией пострашнее пресловутого «кремлевского горца» – поясню, что речь идет о шестидесятых годах двадцатого века, – поэтому мы, собеседники Зингера, казались самим себе ниспровергателями режима, заговорщиками-диссидентами.


Ничего не поясняя, слегка картавя и заикаясь, время от времени пришепетывая и не выговаривая некоторых других букв, он, вдохновенно следуя ритму, завывал, не изменяя при этом привычному еврейскому интонационному повышению в конце каждого устойчивого фрагмента фразы:


Да, так велит мне вдохновенье:

Моя свободная мечта

Все льнет туда, где униженье,

Где грязь, и мрак, и нищета.

Потом он сам себе говорил: «А теперь надо это»:


Мертвецкая мгла,

И с тумбами вровень

В канавах – тела

Утопленниц-кровель.

– А?! Вы улавливаете созвучие? – продолжал он говорить как бы сам с собой, но при этом обращался все-таки к вам. – Следите дальше, но очень, очень внимательно:


И я люблю сей мир ужасный:

За ним сквозит мне мир иной,

Обетованный и прекрасный,

И человечески простой.

– Так, вот именно вот так: сквозит! Это – у него, а у того – смотри, смотри, сейчас тебе откроется еще одна тайна:


Оконницы служб

И охра покоев

В покойницкой луж,

И лужи – рекою.

И в них извозцы,

И дрожек разводы,

И взят под уздцы

Битюг небосвода.

– А?! А теперь – сразу вот это:


Ты был когда-нибудь унижен

Болезнью, голодом, нуждой?

Ты видел ли детей в Париже?

Иль нищих на мосту зимой?

– Но главное, – и здесь он мог даже мельком взглянуть вам в глаза, от чего холодела спина:


Всю жизнь жестоко ненавидел

И проклинал я этот свет,

Пускай грядущего не видел,

Дням настоящим молвил: НЕТ!

Зингер умолкал столь же внезапно, сколь и начинал говорить, но, даже ничего не понимая, эмоционально вы помимо собственного желания попадали во власть чего-то мощного и страшного. Вы начинали догадываться о том сумраке и тех бурях, которые бушуют внутри этого неухоженного, некрасивого черепа с кое как обскубанными рыжими волосами.


Видимо, эта голова была наполнена немыслимым множеством стихов, постоянно в нем звучавших, выплывавших из памяти, вызывавших резонансные или диссонансные ассоциации… Но музыкой сфер это все-таки не назовешь, скорее это была музыка скорлупок, изломанных фрагментов тех, божественных «сфер», но магическое воздействие на слушателя это производило всегда.


Самое же интересное, когда его удавалось вызвать на толкование какого-нибудь непонятного стихотворения.


За ним охотились предприимчивые литераторы-литературоведы, мечтающие о карьере за рубежом. Достаточно было, насилуя Зингера, повытаскивать из его безумного воображения несколько неожиданных, непредсказуемых, немыслимых суждений, сравнений, ассоциаций, чтоб из этого получилась статейка, обреченная на то, чтоб стать замеченной.


Вот вам один пример, точнее, жалкие капельки тех мощных струй, которыми однажды при мне фонтанировал Зингер.


Начинается такой сеанс обычно с чтения какого-нибудь стихотворения, о котором вы хотели бы узнать мнение Зингера.


Например, я читаю ему стихотворение:


От сырой простыни говорящая –

Знать нашелся на рыб звукопас –

Надвигалась картина звучащая

На меня и на всех, и на вас…

Начихав на кривые убыточки,

С папироской смертельной в зубах,

Офицеры последнейшей выточки –

На равнины зияющий пах…

Было слышно жужжание низкое

Самолетов сгоревших дотла,

Лошадиная бритва английская

Адмиральские щеки скребла.

Измеряй меня, край, перекраивай –

Чуден жар прикрепленной земли! –

Захлебнулась винтовка Чапаева:

Помоги, развяжи, раздели!…

Такое вот стихотворение…


(Прежде чем читать дальше – перечитайте его еще раз, осмыслите самостоятельно, а потом – вослед за мною и Зингером.)


Прочитав, я говорю ему, что плохо понимаю это стихотворение, и, если Богу будет угодно, Зингер заведется и начнет изрекать, бормотом обращаясь к самому себе, совершенно не заботясь о том, понимаете ли вы его речь, улавливаете ли вы его смысл его объяснений:


– Да… холодные, холодные мокрые простыни… головная боль и хочется пить, а руки связаны, связаны на спине… Я кричу, я ору огромным, страшным воплем внутри моего черепа, но я нем… нем как рыба… я ничего никому не говорил, я молчал, но они знают…

Они видят, они слышат мой мозг, он проникают повсюду, от них нельзя скрыться…

Он ведь мог написать так: «На их лицах кривые улыбочки, с папироской вонючей в зубах, офицеры последнейшей выучки на равнины наводят страх!» – А? Мог ведь, да? Была бы ясная картина, соцреализм, фашисты наступают – ведь это тридцать пятый год… и все было бы в порядке… Но он пишет так: «несмотря на кривые убыточки» – что за кривые убыточки, я вас умоляю?… Убыток он и есть убыток – «кривой убыток» – так он пишет, а мы с тобой не знаем и понять никак не можем. Гения не можем пoнять, – как же мы поймем простого, не гения?

У него нет лишних слов… Импрессионизм – экспрессионизм… Краска кладется не обязательно та, что была бы на цветной фотографии… Цветные тени… Зато – ассоциация, импрессия и экспрессия… «Кривые убыточки» – классно! Это и ухмылочки тоже… Да… Но и убытки – нет, убыточки: они меня пустят в расход – какой же это для них убыток, – так, убыточек… «Офицеры…» – это раньше были офицеры, а теперь – говно! Это теперешние – «последнейшей выточки». Нет, это не портновский-шнайдерман слово «выточка», это их всех на станке выточили, они безликие деревянные болваны-матрешки… Они так всю страну, а не одни только лишь равнины обосрут и изгадят… Залезь в выгребную яму и смотри снизу, как кто-то испражняется – таки поймешь, что такое «зияющий пах»!

Мне их страшно, я их боюсь…

Эти звуки все время… они проели голову, они выходят через глаза, они выдавливают мои зрачки наружу, и зрачки повисают на щеках, едва держась на прозрачных студенистых ниточках, выблеванного глаза… Падают, ревут и взрываются, а их хозяевам – холя лиц… Мы все тут издохнем, а они там – нет… Но таково мое счастье, я – здесь, а они – там… Я прикреплен здесь, я с этим всем и буду крутиться… И эта холодная мокрая простыня, и руки за спиной… Они обещали одно, а что мы имеем? Или кто-то ошибся? Я – нет!

Мои слезы не нагреют этот мир…


Во время подобного монолога его веки все время нервно смыкались, подергивались щеки, и не дай вам бог его перебить каким-либо вопросом… Он сам закончит, когда захочет и без прощания двинется дальше, стараясь не сворачивать и не огибать препятствий…


7-10 февраля 2001 г.

Ал.Михайлов МЫ УХОДИМ, ЧТОБЫ ВЕРНУТЬСЯ (С известным критиком накануне его 80-летия беседует Владимир Бондаренко)


Владимир Бондаренко. Вы, Александр Алексеевич, прожили жизнь, полную событиями. Вы – человек ХХ века во всех его проявлениях. Солдат, политик, писатель. Каким был этот век для вас и для России?

Ал.Михайлов. Трудно мне говорить о всей России, хотя я считаю, что век этот для России был трагическим. Веком революций, веком мировых войн, веком гражданского противостояния, междоусобиц. Сейчас уже можно сказать, насколько предыдущий, девятнадцатый век был спокойнее. Я долго прожил в этом веке. Я помню двадцатые годы. Помню гонения на нашу семью. Я родился в очень глухой нижне-печерской деревне Куя. Дед мой по отцу священник. И это предопределило наши последующие беды. А отец – крестьянин. Так же, как и мать. Из коренных печерцев, тех, кто хаживал на Новую Землю. Там даже есть мыс Хаймина. Это мой прапрадед по материнской линии Егор Хаймин из деревни Куя. Героически проявил себя в экспедиции на Новую Землю… Ну а беды наши начались в период коллективизации: лишение прав, высылка к морю, где семья наша чуть не погибла. Это все вспоминать даже не хочется. Много таких судеб по Руси в ХХ веке. Я все это пережил лично. Дважды меня не приняли в комсомол из-за моего «поповства». Да еще дядя, кстати, служивший в Красной армии, был по 58-й статье осужден и погиб в лагере. Это тоже мне в вину поставили, когда уже принимали в комсомол. Дело до голосования дошло. Встал парень, мой односельчанин, сказал: а у него дядя – враг народа. Меня секретарь спросил: это правда, Михайлов? И я, к стыду своему, сказал, что это правда. Хотя знал, что никаким врагом мой дядя не был…

В.Б. Это верно, много таких судеб по Руси. И даже куда более тяжелых. У меня перед глазами судьба моего отца, так что не надо далеко ходить. Но, зная множество таких судеб, должен сказать, что в эту же судьбу входит и дальнейшее развитие жизни. В том числе и ваша работа на самых высоких союзных должностях при той же советской власти. Она калечила, но она же и давала возможность подняться высоко сельскому пареньку из неведомой никому деревушки Куя. Главный редактор союзного журнала, глава Московской писательской организации… Сможет ли сегодняшний ваш земляк проделать такой путь? Да и в бедах своих, вы правильно заметили, надо винить не только власти, но и сам народ. Не секретарь же, не начальник какой, а ваш же земляк встал и сказал про врага народа. И сколько у всех в жизни было таких земляков? И сколько таких сегодня? Но все-таки удерживало Россию от гибели нечто иное. То, что вело к Победе…

Ал. М. Конечно, самое главное событие в жизни – это война. Я прополз ее на брюхе. Я был сапером. А сапер – это даже не пехотинец, а тот солдат, который впереди пашет, когда наступают, и позади всех ползет, когда отступают, закладывая мины. И спереди и сзади нас, саперов, лупили. Поэтому трижды ранен и один раз контужен. Но Господь, видимо, избрал меня и хранил. Среди многих своих одноклассников остался в живых один, да еще столько прожил. Мама моя, когда до 75 лет дожила, говорила: ой беда, сколько много же я прожила-то. На 89-м году умерла…

Конечно, годы тяжелым грузом легли на плечи. Но, как говорит доктор Дорн у Чехова, жаловаться на жизнь в 62 года – это не великодушно. В 62! А тут за плечами 80! Двенадцать одноклассников не вернулись с войны. А сколько побратимов-окопников пало на поле боя рядом со мной! Я ведь за них жил, а значит, не имел права на подлость, на ложь… Я не скажу, что прожил целиком праведную жизнь, но на то есть Божий суд. Вот и ты уже, Володя, вошел в пору зрелости и успел перенести болезни, которые поражают отнюдь не легко живущих на свете людей. А я тебя помню молодым начинающим критиком, помню какое-то твое обсуждение в Союзе писателей, когда Суровцев, признавая тебя одаренным человеком, указывал на идеологические ошибки. Вон как время-то бежит! А если было мгновение, которое мне бы хотелось остановить, так это день окончания войны. Я закончил ее не 8, а 5 мая. В устье Одера, на Волинских островах. На Втором Белорусском фронте.

В.Б. Вы считаете. Александр Алексеевич, свою жизнь удавшейся? Все ли задуманное написали? Или что-то так и не реализовали? Окиньте взглядом свою жизнь с высоты 80 лет.

Ал. М. Сказать, что я счастливый человек, я, наверное, должен. Жизнь долгую дал Господь, из войны вышел живым. Но довольным собой я не могу быть, хотя то, что было в моих силах, я сделал. Сознание своего поколенческого долга – оно преследует меня, когда я задумываюсь о своей жизни.

В.Б. Вы из далекой поморской деревни. Что привело вас в литературу? Откуда увлеченность литературой? Почему не море? Не рыба? Не лес? С чего это филологи, литературоведы, критики, специалисты по литературному авангарду завелись где-то в тридевятых водах, в тридесятых куйских лесах?

Ал. М. Володя, ты даже не должен удивляться тому, что у многих коренных северян живет это, назовем его – гуманитарное чувство жизни. Ты ведь и сам с нашего Севера. В песне, в сказке, в остром словце. Мама у меня была малограмотный человек, но в старости все за книжкой сидела. А моя бабушка по маме Клавдия Тимофеевна – сказочницей была. Мы собирались, на полати залезем. И она нам сказки страшные сказывает. Даже никто иной раз домой не шел. Так на полатях и ночевали гуртом, страшно было на улицу выйти. Мама моя – острый на словцо человек был. Дед священник – большой книгочей. И песенницы в роду были, петь любили. Нет, есть, наверное, у поморов тяга к гуманитарному постижению мира. Потому в ХХ веке наш русский Север и представлен славными литературными именами. Конечно, Борис Шергин, Федор Абрамов, Ольга Фокина. Давненько покинули родной край Владимир Личутин и Арсений Ларионов, Юрий Галкин и Александр Лысков, Мария Аввакумова и Дмитрий Ушаков. Но и сейчас живет в Архангельске Михаил Попов. Это писатель, прочно укорененный в истоках русской словесности, обладающий смелым воображением, позволяющим ему творить свои мифы. А поэт Александр Логинов! Он живет на своей родине, в древнем Каргополе. Недавно вышедшая книга его стихов – подтверждение того, что Логинов обладает многими достоинствами русского поэта, никак не меньшими, чем пасущиеся на столичных хлебах и мелькающие на тусовках в злачных местах столицы его раскрученные коллеги. Но вот вопрос вопросов: кто нынче заметит и отметит поэта из глухой провинции? А ведь есть еще и Людмила Жукова, Андрей Чуклин… За всем этим наше северное краснословье. Это наша общая поморская родословная.

В.Б. Мы, как можем, следим в «Дне литературы» за русской провинцией. Печатали и Людмилу Жукову, и молодого Александра Тутова. Тем более и мне по долгу северянина положено следить за талантливыми земляками. Так же, как следили в свое время вы, Александр Алексеевич, в ту пору, когда возглавляли журнал «Литературная учеба». Вы и меня, совсем молодого критика, сделали тогда постоянным обозревателем по прозе, одновременно обозревать поэзию поручили еще одному уроженцу Поморья Сергею Чупринину. Не знаю, следит ли он сегодня за северными поэтами. Ну а вы, Александр Алексеевич, в свои 80 лет успеваете отсматривать литературные новинки? Не отошли еще от литературных дел?

Ал.М. В современной литературе я недостаточно начитан. По привычке, но вразброс читаю толстые журналы, иногда присылают журналы из провинции. Читаю современную прозу, представляемую на премию «Москва – Пенне», это до полусотни книг в год. Быть современным критиком, соответствовать возрасту литературы – для этого я стар… Могу лишь сказать, что новая критика выдвинула несколько умных, тонких, наблюдательных профессионалов. Что у меня вызывает скуку, так это наукообразие некоторых литературно-критических штудий, нашпигованных специальной терминологией. Шокирует и размашистость некоторых суждений и оценок, где есть крайности, пренебрежение к этическим нормам в спорах, неуважение к русскому языку. Я не могу принять за образец стиля, например, такую фразу: "Это была точка бифуркации, и мы, мозг нации (читай: критики – Ал.М. ) ее бездарно просрали". Критик Лев Пирогов хлопочет о том, чтобы литературная мысль перешла от литературоведческой и социально-нравственной тематики к социологической, то есть, стремится дистанцироваться от собственно литературы и стать актуальной фигурой реального литпроцесса. Это парадоксальное на сегодня заявление возвращает нас к тем временам, когда критику принуждали средствами цензуры, редакторским давлением быть социологической и влиять на литературный процесс. Я не уверен, что этот опыт надо повторять с какой бы то ни было переменой ветров.

В.Б. Ну а до газет литературных руки доходят? Что удается читать?

Ал.М. С литературной периодикой у нас количественно как будто все неплохо. Но вот качества не хватает. «Exlibris – НГ» не назовешь литературной газетой, у него задачи схожие с «Книжным обозрением». Оба издания пестрят короткими отзывами на непрочитанные авторами этих отзывов книги. Появляются в них и серьезные статьи. Но господствует критика количественного, аннотационного типа. С приходом Юрия Полякова меняет лицо «Литературная газета», бывшая все последние годы газетой однопартийной. Про «Литературную Россию» сказать ничего не могу, последние годы ее не читал. В вашем «Дне литературы» в каждом номере можно найти содержательные, дискуссионные материалы, которые я с удовольствием читаю, но на мой взгляд, газета излишне политизирована. Возможно, сказывается родство с газетой «Завтра». Словом, «День литературы» стал заметным явлением литературной жизни, но у меня есть ощущение, что, несмотря на широкий спектр авторов, идей, взглядов, в нем представленных, однопартийный уклон все же заметен. Однако – возможно ли иначе?

В.Б. В чем же вы видите нашу однопартийность? Наши патриоты нынче скорее критикуют «День литературы» за излишнюю широту, за всеохватность литературных направлений. Правда, это не мешает либералам с большевистским максимализмом относить нашу газету к черносотенным изданиям. Ибо само словосочетание «русский писатель» для них означает проявление фашизма. Они готовы принять любую национальную идею – чеченскую, якутскую, татарскую, кроме русской. Почитайте статьи Никиты Елисеева, Марии Ремизовой, Карена Степаняна, Андрея Немзера и им подобных. Как бы я ни расширял платформу «Дня литературы», но если это будет платформа русской национальной литературы, она будет для них однобока. Но вас-то, по-моему, русскость, как одно из неотъемлемых качеств нашей литературы, не должна шокировать.

Ал. М. Нет, Володя. Я вижу однопартийность в другом. Я в свое время совершил ошибку, опубликовав в «Дне литературы» реплику на примитивный ругательский выпад обозревателя газеты против Виктора Астафьева. Этот обозреватель решил, что его приняли всерьез. И уже не упускал случая, чтобы каким-то образом не зацепить Виктора Петровича, то обвиняя его в недостаточной образованности, то в недостатке творческой энергии. Забавно, конечно, но прочитал он две переводные западные книги и сообщил читателю, что вот Астафьев так написать не сможет. Я как-то послал Астафьеву вырезку – для информации. Его реакция была спокойной: «Пущай вякает, я-то не слышу. И ты пропускай мимо ушей». Виктор Петрович – мой старый и верный друг, солдат-побратим, окопник. Но не по дружбе, а по своему знанию и пониманию художественной правды в его романе «Прокляты и убиты» я отстаиваю и защищаю от односторонней критики это произведение. Отодвинем в сторону политику, тут у нас с Виктором не все и не всегда было в согласии. Речь идет о романе, акцент в котором сделан на теневой стороне войны, на том, что все-таки недостаточно было показано, – в силу цензурных возможностей! – нашей замечательной и богатой талантами прозе о войне. В ней преобладало героическое начало, но критики романа меня удивляют тем, что они не замечают, не хотят заметить это героическое в романе Астафьева. Да, там никто не кидается на амбразуру, не водружает флаг над высоткой – там не видные на миру подвиги совершают солдаты и офицеры, и эти страницы прекрасны! Но этого не хотят видеть, а видят только грязь, кровь, трупы, бездарное командование – что тоже было на войне в обилии! – но о чем не хотят вспоминать наши генералы и привыкшие к шаблонному восприятию войны критики. Словно и не было удручающих провалов в войне, миллионов трупов и миллионов пленных с нашей стороны, словно не давались нам многие победы наши не за счет искусства командиров всех рангов, а за счет количества трупов… Да что говорить, кто теперь скажет или доскажет всю правду о войне?! Ушло наше поколение. А обозники получили возможность плести о ней небылицы. Знаю, читал кое-что, от чего материться хочется…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

    wait_for_cache