Текст книги "Газета День Литературы # 153 (2009 5)"
Автор книги: Газета День Литературы
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)
ПИСАТЕЛИ РОССИИ ПОДДЕРЖИВАЮТ РЕШЕНИЕ ЮРИЯ ЛУЖКОВА ПРОТИВ ГЕЙ-ПАРАДА
С возмущением узнаём об очередной провокации противников России, направляемой на создание скандального имиджа нашей столицы посредством использования психически ущербных людей.
Совершенно очевиден расчёт на то, что гарантированная заботой о гражданском мире недопустимость проведения кощунственного издевательства над основными нравственными и религиозными устоями российского общества, позволит обвинить Московскую власть в ущемлении «прав человека», Российское государство – в недемократичности, общество – в нетолерантности.
Мэр Юрий Лужков уже не раз объявлял решительный и не обсуждаемый запрет подобного рода акциям, способным вызвать неуправляемые массовые протесты жителей Москвы со всеми вытекающими последствиями.
И всегда его позиция получала абсолютную поддержку всех тех, кому понятно, насколько опасны подобные атаки на общенародный иммунитет, равно защищающий представления о сотворении человека, о продолжении рода, воспитании новых поколений всех главных религиозных конфессий России.
Особо мерзко то, что в этом рекламном акте нравственной вседозволенности с сатанинским сарказмом использован этнический аспект.
Демонстративное оскорбление генетических для славян представлений о семейных отношениях, о религиозной святости любви и чадорождения обнажают задачу провокаторов – внести раскол в наше многонациональное общество, вызвать локальный национальный гнев с просчитываемыми вариантами его дальнейшего направления.
Соглашаясь не смешивать брезгливость к извращенцам с терпеливостью к нуждающимся в психиатрической помощи, мы решительно настроены разделить с властью Москвы моральную ответственность за пресечение готовя– щейся провокации любыми законными способами.
Мы готовы принять самое активное участие в отражении неизбежных заказных нападок на мэра Юрия Лужкова с любых страниц и СМИ-площадок.
Писатели России:
Распутин В.Г., Карпов В.В.,
Борисов М.Ф., Белов В.И.,
Бондарев Ю.В., Костров В.А.,
Исаев Е.А., Тарасов Б.Н., Титков Е.П., Чупров А.К., Янин И.Т.,
Перевезенцев С.В., Куняев С.Ю., Бородин Л.И., Дорошенко Н.И., Ножкин М.И., Каландаров М.А.,
Крутов А.Н., Шуртаков С.И.,
Боков В.Ф., Годенко М.М.,
Фирсов В.И., Доризо Н.К.,
Лобанов М.П., Потанин В.Ф.,
Краснов П.Н., Лощиц Ю.М.,
Васильева Л.Н., Мустафин Я.М., Лиханов А.А., Смирнов А.Ф.,
Бедюров Б.Я., Машбаш И.Ш., Мишин А.И., Ходов К.Х., Харлампьева Н.И., Бикбаев Р.Т., Богомолова З.А., Иванов Г.В., Калашников М.Т., Лемешев М.Я., Платонов О.А., Заболоцкий А.Д., Бурляев Н.П., Ямщиков СВ., Лугинов Н.А.,
Котькало С.И., Печерский А.Н., Загребин Е.Е., Мамакаев Э.А., Зумакулова Т.М., Бекизова Л.А., Калинкин И.А., Ахмедов М.А., Бондаренко В.Г., Беляев Ю.А.,
Скатов Н.Н., Жуков Д.А.,
Виноградов Ю.А., Лихоносов В.И., Николаев В.Н., Носков В.Н., Верстаков В.Г., Скворцов К.В., Гуминский В.М., Добронравов Н.И., Крупин В.Н., Зульфикаров Т.К., Глазьев С.Ю., Харламов С.М., Доронина Т.В., Стручков А.Ф., Корниенко Н.В., Линник В.А.,
Иванов Н.Ф., Куличкин СП.,
Личутин В.В., Санги В.Н.,
Смирнов В.П., Юшин Е.Ю., Орлов Б.А.
Игорь ТЮЛЕНЕВ ПРИМИРЕНИЕ
МОНАСТЫРСКАЯ КУПЕЛЬ
Окунаясь в крещенской купели,
Я крестил толоконный свой лоб.
Птицы райские в небе запели,
Словно детские души взахлёб.
В тридцать градусов сила мороза
Раскрошилась на теле моём.
Обогнула меня папироса
И упала за окоём.
С русской водкой хрустальную стопку
Мимо рта моего пронесли.
Все грехи свои сбросил в протоку,
И вернул себе силы земли.
Две монахини с взором парящим
Принесли полотенца – согреть.
Я паломником стал настоящим,
Стал, как рана Христа, багроветь.
Я не чувствовал кожей мороза,
Рушником монастырским крестясь.
И душа расцвела, как мимоза,
Над святою водой наклонясь.
ПОЛЁТ
Это сокол крылами простор,
А не ножик щепу расщепляет…
Вместе всё – глубина и обзор,
Но чего-то душе не хватает.
Птицы-тройки летящей с небес,
Чуда-юда в кипящей пучине,
Иль картёжника на интерес,
Или бритвы опасной – щетине.
Землю ухом прослушает слух.
Оком зрение даль превозможет.
И скупой свой откроет сундук
И в него ничего не положит.
Русский дух поперечно мелькнёт
И, сгорая, исчезнет продольно.
Приглашая в последний полёт,
Где всегда глубоко и привольно.
ШАКАЛЫ
Покуда лев томится в клетке –
Шакалы спят в его тени.
Блистают прутья царской клетки
На пыльной шкуре у шпаны…
Когда не спят, то скалят зубы,
Дерутся за объедки льва.
Они шакалы, а не зубры,
Хоть набиваются в друзья.
Я поперёк прошел столицу!
Героем был у голытьбы.
А мог бы лишний разик львицу
Сводить в те райские сады.
Шакалы! Вам – Москва с Парижем,
Арбат, а с ним бульвар Распай.
А мне бы к Родине поближе,
Где полыхает Иван-чай!
Читатель, без тебя мне душно
Томиться в рифмах золотых.
Поэтам ничего не нужно –
Вы просто прочитайте их.
Эдельвейс в Коктебеле
Мы выбрали крымское лето,
Хоть там, как в вагоне, – битком!
При входе у дома Поэта,
Упал эдельвейс мотыльком.
Он маленький был и невзрачный,
Как насмерть убитый солдат.
Знать ангел его был незрячий –
Стрелявший, как он, невпопад!
Стою я над ним и не верю:
– Эй, Древо Познанья, колись,
На этом цветочном примере,
Где Слово и Жизнь не срослись?
Такое красивое имя
Дано замарашке цветку?
Всё Божие необъяснимо! –
Не лезет в пустую башку.
ЗВЕЗДА
Звезда любви из космоса мерцает,
Выхватывает крыши и сады.
Пусть стынут чувства, а слова ветшают,
И не поют давным-давно дрозды.
Хотя звезда из космоса мерцает,
С седьмых небес из непролазной тьмы,
Но отражённым светом освещает
То, что сказали или скажем мы.
ПРИМИРЕНИЕ
Не забуду мать родную
С молоком парным.
И ещё, на воду дуя,
Полуостров Крым.
Нынче от имперской славы
Оный отсекли.
Море слева, море справа,
В Киеве хохлы.
В храме – Каин или Авель?
В сердце Божий страх.
А в окне горшок с геранью
В январе зачах.
Дули сильные морозы.
В трещины небес
Сыпались живые звёзды,
На еловый лес.
И рождественская ёлка
Выжигала тьму.
Волкодавы рвали волка,
Драли, как кошму.
Я читал святые тексты
Дедовских молитв
И хохол со мною вместе,
Оселедец сбрив.
Да и я убрал рубаху
Для бузы в сундук.
Вместо – махом побивахом –
Выкурим чубук.
Не забудем мать родную
Русских городов!
Речь славянскую раздую,
Чтобы грела кровь.
Чтоб летела в город вечный
Сквозь метель и дым.
Тем Чумацким шляхом млечным
В наш Иерусалим.
Я каЧу по государству
Трутся о мою машину
То путаны, то бомжи.
Выхожу из магазина,
Как из трапезной мужи.
Я качу по государству,
Не желая в гараже
Больше подвергаться пьянству…
Я ищу простор душе.
Ветер дует из Парижа
Через Киев на Москву.
Крым болтается, как грыжа.
И вгоняет Русь в тоску.
Не шурши моя резина.
Не скрипи моё перо.
Не бузи, жена Ирина,
Это руль, а не весло.
Подпирают государство
Украина и Кавказ.
Наше сказочное братство
Выставляя на показ.
За Урал врагов заманим
И в болота заведём.
С неба лампочку достанем,
О калган свой разобьём.
МАРТ
Вытаяли свалки,
И собачий воск.
Раскричались галки,
Разогрелся мозг.
В небе бог пылает
Солнечным огнём.
Пёс на бога лает,
Разбудил весь дом.
Зря купил собаку,
Глупую, как Лир.
Лает пусть, однако,
Чтоб проснулся мир.
***
Тираны, люди и ослы
Не видят Божий Лик.
Как наконечник от стрелы
Царапнул душу МИГ.
И капля крови на поля
Упала, а за ней
Пронёсся эскадрон, пыля
На потный круп коней.
Как призраки мелькнут цветы
И рощи пролетят.
А женщины откроют рты
И жизнь всю простоят.
Пока один не видит свет,
Другой не видит тьму –
Бессмертен на земле поэт
И Бог не льстит ему.
Поздравляем давнего друга и автора нашей газеты Игоря Тюленева с 55-летием!
Доброго здравия, творческого задора и поэтических находок!
Юрий КУБЛАНОВСКИЙ ХРОНОМЕТР
ЗВЕЗДА
Прости сию похвальбу: отважный,
гляжу без оптики я всерьёз
на распахнувшийся космос, влажный
от раскалённых несметных звёзд.
Ведь есть одна среди них, с которой
не надо света – признал поэт.
Свою Сальери назвал Изорой.
А имя нашей – не знаем, нет.
Конечно, тут разговор отдельный,
есть тайнозрители-доки, но
один волчара, другой похмельный,
а встретить третьего не дано.
Но чем отчётливее старею
иль задыхаюсь на пять минут,
тем несомненнее и скорее
узнаю, как же её зовут.
***
Мы смолоду были с тобой самородки,
но вот оказались на дне –
твоей нерасчётливо скорой походки
отчасти, считай, по вине.
Ведь помнишь, как бодро шагая вначале,
ты вдруг задохнулась в пути:
– Россию, которую мы потеряли,
уже никогда не найти.
Я был только автор ненужных нетленок.
Ты – русая птица ночей.
Зачем же тогда в либеральный застенок
таскали выпытывать: чей?
Когда, прокурорствуя, Пемзер в колонках
мне на спину вешал туза,
возилась со мной ты, что с малым ребёнком,
рукой прикрывала глаза.
...Два лебедя здешних куда-то уплыли,
лишь домик понтонный стоит.
Запутаны кроны плакучие были,
как старые сети, ракит.
Да разве нет хлипкой надежды на чудо,
на новый лимит бытия?
И у новодевичих башен – "Откуда
ты знаешь?" – упорствовал я.
Хранится у Грозного в библиотеке,
которую всё не найдут,
прижизненное руководство Сенеки,
как с жизнью прощаться должны человеки
и Хроники будущих смут.
СТАЛКЕР
1
Жасминоносная ночь, короче,
открытый космос с гудками, лаем.
А что ему-то всех одиноче,
так это даже не обсуждаем.
Лишь соглашаясь на участь птичью,
тем платим пени его величью.
Как сталкер, выведший из промзоны
двух неврастеников худощавых,
я знаю жизненные законы
в их соответствиях не слащавых –
неукоснительного старенья
и милосердного разуменья.
…И в прежнем, можно сказать, эоне
с четырёхпалым пеньком на троне,
и ввечеру, когда дальний гром лишь
и уцелел от потопа, помнишь? –
соблазн и скрепа моей надежды
весь шорох-ворох твоей одежды
из грубоватого хлопка цвета
поблёкших трав на излёте лета.
2
Неторопливый хронометр с боем
над вечным, можно сказать, покоем.
Без спешки принятое решенье
не звать на помощь – когда крушенье.
Ориентируясь на белёный
маяк и привкус во рту солёный,
за мысом с впалым его откосом
мы станем чайкой и альбатросом.
Друг друга криками повторяя,
выравниваясь и опять ныряя –
так каждый в Царствие Божье внидет.
Вот что во сне, очевидно, видит
раб, из которого вьют верёвки,
иль сталкер после командировки.
…И хоть финальной задумки кроме
жизнь состоялась в своём объёме,
отхлёбывая понемногу виски,
я продолжаю свои записки –
навстречу новому мезозою
под галактической бирюзою.
3
Товарняков заоконный скрежет.
Прижавшись к наволочке несвежей,
будто пацан беспризорный – к лону,
он спит и видит родную зону.
Когда напорист, когда опаслив,
он был там разом и зол, и счастлив,
кричал как чибис и ждал ответа
в сухой траве на излёте лета.
Не отличая ответ от эха,
он ждал отдачи, а не успеха
и где-то там, где репей в бурьяне,
и в станционном порой шалмане.
…Спи, сталкер! Что тебе нынче слава,
она диагноз, а не забава.
Чтобы какой-нибудь сноб с набобом
шли за твоим, извиняюсь, гробом?
В небытие уходить достойней
здесь на отшибе, чем в центре с бойней,
пока заря на сырой подушке
одна и держит на красной мушке.
***
Сделалось с годами, допекая,
всё слышней дыхание в груди,
с ним таким теперь на пик Синая,
потакая звёздам, не взойти.
Кажется, что жизненная квота
вычерпана – но, наоборот,
из кармана заставляет кто-то
доставать затрёпанный блокнот.
Словно это юнкер темноокий
у себя в казарме налегке
спит и видит сон про одинокий
и мятежный парус вдалеке.
Станционные стансы
Неужели бывает
то, чему не случалось бывать:
на глазах прибывает
жизнь, способная лишь убывать
со времён колыбельной,
будто это меня на заре
порешили под Стрельной
иль у проруби на Ангаре.
Из-под ног уходила
уж земля за последний порог.
Но, войдя, полонила
та, с которой ещё не продрог.
Помнишь, как прижимали
лбы к тускневшему сразу стеклу?
А за ним опускали
проходимцы родную страну.
Как его не замылен
чем ни попадя глаз на веку,
понимать, что бессилен,
посуди, каково мужику.
Не пловцом, не артистом,
как когда-то покойный отец,
надо минималистом
неуступчивым стать наконец.
Только, милая, снова
знай, что я не сметливый хорёк.
Я заветное слово
с загрудинною болью сберёг
и не хрень диамата
положил на надгробье эпох,
а на стёклах когда-то
колосившийся чертополох,
что в наследство достался
нам от прежних арктических зим,
от уездных вокзалов,
задымлённых на подступах к ним.
Георгий СУДОВЦЕВ ПРИКОСНОВЕНИЕ К ПОКОЮ
***
Поэт понятен только краем звуков.
Он, говорящий прежним языком,
пытается слова найти о том,
что лишь ему открыто средь живущих –
подобно тем алхимикам, кто прежде
«меркурием» обозначали ртуть,
не ведая, что пролагают путь,
ведущий к синтетической одежде…
ИЗГНАНИЕ
Me destierro a la memoria…
M. de Unamuno
Отправляю себя в изгнание,
безвозвратно ссылаю в память,
чтобы всех, наконец, избавить
от того, кто жил наизнанку.
Мир вам, братья мои! – в котором
не хочу, не могу оставаться,
я ему не обязан сдаваться,
я доволен своим приговором.
Я для этого мира – преступник,
здесь я болен неизлечимо.
Веще-сущая книга-имя
Станет ныне любым перепутьем.
Пусть от ваших шагов и песен
сотрясутся земля и небо –
это сплетенный мною невод
держит их, и совсем не тесен…
***
Не искушай меня, искусство!
В твоих садах цветут цветы,
и даже самый мелкий кустик
исполнен вечной красоты.
Напоминанием о рае,
где все блаженны и чисты,
искусство, ты со мной играешь,
как миражи среди пустынь
играют с гибнущим от жажды…
Искусство, здесь моя душа!
Но стать цветком твоим однажды
и навсегда – не искушай!
***
Закраснелись
у рябины грозди –
значит, осень
скоро будет в гости,
раздавая
золото за зелень
по каким-то
небывалым курсам,
по каким-то
выгодным донельзя,
и цыплят считая –
на смех курам,
оставляя старые долги нам,
поражая невозможной сутью…
Что за осень в жёлтых георгинах
незаметно подокралась всюду?!
ДНИ ЛИСТОПАДА
Боже мой! Уходящие дни –
точно листья на ветру осеннем.
Память провожает их полёт
до прикосновения к покою
мириадов облетевших листьев,
уходящих в землю,
в землю, в землю…
Что же я?
Зачем я собираю
красные, багровые, рдяные,
золотом червлёные листы,
если вдруг передо мною вспыхнет
всё, что не вернуть,
что отлетело,
и перебираю их страницы –
книгу жизни собственной моей?..
А меня всё осыпает ветер
этою продрогшею листвой,
и не оторвать от листопада
глубины таящихся зрачков,
и не разглядеть, когда последний,
сонный лист
закружится в пространстве
и меня, влюблённого,
подхватит –
вот, как есть,
с охапкой мокрых листьев, –
и за времени пределы унесёт…
***
Говорите со мной о любви!
О любви говорите со мной!
О «закате в крови»,
о прекрасной, как вы,
и смертельной планиде земной!
И – в огонь, на костер словари те,
где нам свет не ловить,
где нас корень подземный повил!
Говорите еще, говорите!
Говорите со мной о любви!
ЛЕГЕНДА
"Соколиные очи кололи им
шилом железным…"
Дмитрий Кедрин
Жил в России поэт.
Он лелеял мечту о свободе –
никогда не бывалом,
волшебнейшем счастье земном,
о таком бесконечном
и ввысь устремлённом полёте,
для которого тесен
любой человеческий дом.
Он ходил по грибы,
слушал пение птичьего ветра,
в небесах разбирал
письмена золотых облаков,
и, поставив лукошко в траву,
до последнего света
отпускал стаи мыслей
парить далеко-далеко. Он гранил и чеканил слова,
и низал их на строки,
в зеркала, словно в воду,
глядел на людей.
чтобы прошлые знаки увидеть
и новые сроки,
и сравнить, и спросить у себя:
«Ну, какие лютей?»
Но родную страну не любить –
это самое горькое горе,
а Господь никогда никого
не оставит надолго в беде.
Вот и встретил поэт –
ну, не сразу, конечно, но вскоре
на тропинке лесной
пару ангелов НКВД…
РЕЧИ КРОВИ
Тише!
Тише.
Ти-
ше…
Ищут
сотни тысяч,
миллионы ищут,
миллиарды…
Тише!
Что – потеря?
Где б им вызнать?
Хуже смерти –
в этой лжизни.
Связан в узел
путь заветхий…
Русским – русло
истин света!
Встать ли сонным
небу вровень?
Сердцу – солнце!
Речи – крови!
Виктор ШИРОКОВ ИЗ КУБИНСКОЙ ТЕТРАДИ
***
Моя душа, как танцовщица,
ступила на заветный путь.
Сегодня снова память тщится
увиденное в явь вернуть,
чтобы измерить полной мерой
опять свечение зари,
ночные пляжи Варадеро,
отели, словно фонари.
На этом радостном свиданье
восторг внезапен, как испуг;
и океана колыханье
на дне стакана вспыхнет вдруг.
НЕКРОПОЛЬ
Дождь шёл неспешно, резво топал,
швырял дождинки вкривь и вкось…
В Гаване мы зашли в некрополь,
верней, проехали насквозь.
Здесь поразительны кварталы
сплошных надгробий и гробниц;
глядят безжалостно порталы
прорезами своих глазниц.
Вывертываясь наизнанку,
ждут спящие приход Суда…
Хосе Рауля Капабланку
мы навестить пришли сюда.
Он понял, что вся жизнь двуцветна,
что редко радует ничья;
и мы, поверив беззаветно,
чуть ли не плачем в три ручья.
Хосе Рауль, прими в подарок
хотя бы скорбные цветы…
А день ещё настолько ярок,
и столько в мире суеты,
что вновь не до вселенской стыни,
где каждый спящий одинок;
но для некрополя отныне
в душе есть тоже уголок.
ФИЛЬМ НАЯВУ
Карденас – городок из сказки,
фильм, что вершится наяву.
Скажи себе: я здесь живу;
гуляй, как хочешь, без опаски.
Смотри на лица и на маски,
на рвущую асфальт траву…
Запомни это рандеву.
Поведай, не боясь огласки.
Меня сразила красота;
и воплощённая мечта
со мной пребудет неизменно…
Оказывается высота
по сути дела так проста…
Ты только посети Карденас.
***
Я мальчиком писал стихи нечасто,
зато их в изобилии читал.
Поэзия была дорогой счастья,
я путником её усердным стал.
И, повзрослев, не изменяю страсти,
казалось бы, идёт девятый вал…
Слова, как карты, лишь козырной масти
и так же жизнестойки, как металл.
Но вот недавно, побывав на Кубе,
готов воспринимать событья в кубе.
Мир полон остроты и перемен.
Он дорог мне и в радости, и в горе;
ведь остров, словно ящерица в море…
Так написал бы Николас Гильен.
РАКОВИНА
Мой сувенир на вид простой –
привёз я раковину с Кубы…
Она то ласково, то грубо
шумит тревогою морской.
Мне этот нравится рассказ,
я часто вслушиваюсь в пенье
трубы морской, её волненье
мне помогает в трудный час.
Я отыскал её в песке,
раскапывая лишь руками;
она лежала там веками,
отдавшись мертвенной тоске.
И вот она лежит сейчас
на письменном столе открыто,
но боль страданий не забыта,
и продолжается рассказ.
Нет, я привёз не сувенир,
звучит пусть выспренно и странно,
но это сердце океана,
ведь в раковине – целый мир!
Шумит так вечности вода,
я прижимаю к створкам губы,
наверно, это голос Кубы,
что не забуду никогда.
ТАНЦЫ
Вот и я попал в иностранцы…
Каждый вечер в отеле танцы.
Покидаю тотчас же бар,
чтоб послушать дуэт гитар.
Не старея, «Бесаме мучо»
до сих пор моё сердце мучит.
Каждый вечер в заветный час
вижу блеск непогасших глаз.
На площадке, что рядом с баром,
вновь призывно звучат гитары.
И впивается каждый звук
словно эхо былых разлук.
Долго будут не позабыты
голенастые сеньориты.
Ослепителен их наряд.
А глаза-то горят, горят!
Эй, танцоры, вы что – уснули?
Каблуки почти что ходули.
А за ухом яркий цветок
оттеняет волос завиток.
Экзотическая прическа,
и порханье по гладким доскам…
Карменсита из Варадеро,
как ты сердце моё задела!
Видно, это диктат судьбы:
танцы, танцы взамен ходьбы…
Улыбаешься белозубо,
и дрожат лепестками губы.
Миловиден овал лица,
и на пальчике нет кольца.
А глаза, как ночные птицы,
будут мне постоянно сниться.
Год прошёл… Только до сих пор
продолжается разговор.
Я себя укоряю сердито:
прозевал ты свою Карменситу…
Лишь взамен танцевальных торжеств
сохранился прощальный жест.
Я бы стал кубинцем, испанцем,
чтобы слиться с девчонкой в танце.
Только это совсем непросто.
Куба, Куба, далекий остров…
Танцовщицы, ночные птицы,
продолжают мне часто сниться.
Но я верю, что в свой черёд
донесет меня самолет
на заветное побережье…
Вот тогда и танцуй, приезжий!
Вне невзгод и поверх измен
новый танец подарит Кармен.
Улыбнется светло и открыто
голенастая сеньорита.
СОНЕТ О ДОЖДЕ
Дождь зарядил ещё с полночи,
стучал он в окна кулаком;
тем, как быстрей пробраться в дом,
казалось, был он озабочен.
Мне не спалось; и, между прочим,
слегка хлебнув кубинский ром,
я вдруг задумался о том,
что этот стук весьма порочен.
Едва дождался я рассвета…
Дурная, видимо, примета
твердить себе же: аз воздам!
Пускай всё гуще в небе тучи,
всей силой найденных созвучий
и я прекрасное создам.
Захар ПРИЛЕПИН ИГРА ЕГО БЫЛА ОГРОМНА
В издательстве «Молодая гвардия» в серии ЖЗЛ готовится к выходу книга Захара Прилепина «Леонид Леонов. Игра его была огромна».
Печатаем главы из книги
***
Если Горький часто переживал, что у него нет последователей, то у Леонова они со временем появятся в большом количестве. Почти вся т.н. почвенническая литература развивалась по путям, проторённым Леоновым и Шолоховым.
Но зачастую леоновское влияние можно обнаружить даже там, где оно и не очень ожидается. Так, в 1993 году Никита Михалков снимет фильм «Утомлённые солнцем». Конструкция его, если присмотреться, построена на основе нашумевших в 30-е годы леоновских пьес – «Половчанские сады» и «Волк».
В обеих пьесах Леонова, напомним, изображена большая семья на исходе 30-х годов, в которой неожиданно появляется шпион. Ровно та же коллизия наблюдается в картине Михалкова. Причём, в «Половчанских садах» шпион ранее имел отношения с женой главного героя, как, опять же, в «Утомлённых солнцем». Впрочем, михалковский шпион больше похож на Луку Сандукова в «Волке»: он столь же стремителен и безжалостен, и одновременно есть в нём ощущение загнанности и одиночества.
Общая атмосфера и обеих пьес, и фильма мучительно схожа: то же внешнее, бессмысленное какое-то веселье, те же шутки и розыгрыши, и то же потайное ожидание скорого ужаса, хаоса, взрыва шаровой молнии.
Думается, что на Михалкова Леонов повлиял опосредованно: так случается, что какая-та тема, какое-то ощущение проникают в тебя настолько глубоко, что и годы спустя, забыв о первоначальном импульсе, ты невольно воспроизводишь увиденное многие годы назад.
***
О том, что Леонов повлиял на их формирование, как литераторов, говорили в одном из интервью братья Стругацкие, назвав следующий ряд своих учителей: "Алексей Толстой, Гоголь, Салтыков-Щедрин. Проза Пушкина. Затем, значительно позже, Достоевский. В определённой степени Леонид Леонов, его «Дорога на Океан».
В повести Стругацких «Страна багровых туч» есть такое размышление главного героя: «Никто из нас, наверное, не боится смерти, – подумал Быков. – Мы только не хотим её. Чьи это слова?»
Авторы ответа не дают, но это Леонова слова (верней слова Леонова о Курилове).
По сути, приведённая леоновская фраза является камертоном, по которому настроено звучание и этой повести, и ещё нескольких сочинений ранних Стругацких: с их устремлённостью в будущее – к Океанам Мироздания, с их верой в разумное человечество и пренебрежением всякого истинного героя к своей личной судьбе, легко жертвуемой во имя общего блага.
Явно влияние романа «Дорога на Океан» и на другую, в своё время нашумевшую книгу «И дольше века…» («Буранный полустанок») Чингиза Айтматова.
***
Не всегда ровные, но многолетние отношения связывали Леонова с Владимиром Солоухиным, к одной из книг которого Леонов написал предисловие, и Владимиром Чивилихиным. (К слову сказать, одну из яблонь в саду Леонова привёз в подарок Солоухин, а ещё отсутствующий в леоновском «заповеднике» кедр нашёл-таки Чивилихин).
Оба писали о нём, наследовали ему, но, скорей, не в художественном, а в публицистическом смысле. И первый, и второй, вослед за Леоновым, активно выступали за сохранение природы, памятников архитектуры (вспомним, к примеру, «Письма из русского музея» Солоухина) и русской самости как таковой («Память» Чивилихина).
Бывали у Леонова в гостях Василий Белов и Евгений Носов – которых он ценил и ставил высоко.
Под прямое леоновские влияние они попасть не могли, наверное. Оба были тогда, что называется, «себе на уме» – один вологодский мужичок, другой – курский. И Белов, и Носов имели слишком богатый и ещё не в полной мере художественно переработанный опыт собственного деревенского детства, коллективизации (Белов) и войны (Носов), оба слишком хорошо владели языком своей «малой Родины» и слишком дорожили этим наследием.
Что до сложного сюжетостроения, или умения выстроить философскую подоплёку художественного текста – то есть того, в чём Леонов действительно являлся настоящим мастером, – то эти сферы были далеки как от Белова, так от Носова, и в них они, признаться, сильны не были.
Однако и Белов, и Носов бесконечно уважали старика, слушали его, понимали, о чём он, верили ему во многом.
Виктор Астафьев посвятил Леонову «Стародуб» – вторую свою, после «Перевала», повесть, написанную в 1960 году. Переиздавался «Стародуб» редко, и это, наверное, неслучайно – повесть получилась очень ученической, придуманной. Однако в контексте и творчества Астафьева, и их взаимоотношений с Леоновым тут есть о чём поговорить.
В «Перевале», оконченном годом раньше, Астафьев угадал одну из главных своих тем: мир страшен и дик, но идти всё равно надо не от людей, а к людям. Астафьев и верил и не верил в это всю жизнь, по сути, разрешая ту же загадку, что и Леонов: человек – удачное творение Господне или неудачное?
«Стародуб» в этом смысле является вещью скорее чуждой «Перевалу». Речь там идёт о старообрядческом селе, возле которого разбивается плот, и на берег выбрасывает единственно спасшегося ребёнка.
Собравшееся на сход село решает ребёнка привязать к наспех сделанному салику и отправить по реке дальше: чужаки тут не нужны, сглаз от них может быть.
Коллизия эта ровно противоположна описанной ранее в «Перевале»: там отчаявшегося, сбежавшего из дома ребёнка как раз берут на плот артельщики, чем возвращают пацану веру в доброту мира и человека.
В «Стародубе» за отправляемого на верную смерть мальца вступается местный охотник Фаефан, и берёт его жить к себе. Пацану дают прозвание Култыш, вскоре они перебираются с Фаефаном вдвоём в его охотничью сторожку, там и живут, в село наведываясь лишь изредка.
Много лет спустя случится неурожай, селяне обвинят во всём уже постаревшего Култыша и снова попытаются убить. На этот раз спасёт его женщина, которую Култыш любил. Разочарованный, Култыш уйдёт из села уже навсегда.
Посыл «Стародуба» очевиден: мир чудовищен, люди звероподобны, и лучше дела с ними никогда не иметь – добром тут тебе никто не отплатит.
Астафьева так и будет всю жизнь раскачивать от восторга пред внезапно раскрывшимся миром, как в «Перевале», до ненависти к нему, как в «Стародубе». Писать он будет с годами всё лучше и лучше, но сама амплитуда его страстного отношения к жизни и к человеку заложена была уже в двух первых повестях.
Посвящение Леонову, конечно же, было неслучайным. Созвучна не столько тема (хотя Леонов никогда столь дидактично прямолинеен не был), сколько стилистика. «Стародуб», будем называть вещи своими именами, – повесть подражательная, и повлияла в данном случае на Астафьева ранняя проза Леонова, а именно рассказ «Гибель Егорушки».
Они и начинаются почти одинаково: с картины затерянной, скалистой местности, самый вид которой уже наводит сердечную тоску.
«На крутом лобастом мысу, будто вытряхнутые из кузова, рассыпались два десятка изб, крытых колотым тёсом и еловым корьём, – это кержацкое село Вырубы … Мыс, на котором приютилась деревушка, был накрепко отгорожен от мира горными хребтами и урманом».
Это Астафьев.
А вот Леонов: «Каб и впрямь был остров такой в дальнем море ледяном, за полуночной чертой, Нюньюг-остров, и каб был он в широту поболе семи четвертей, – быть бы уж беспременно посёлку на острове, посёлку Нель, верному кораблиному пристанищу под угрёвой случайной скалы».
У Леонова тоже, как у Астафьева позже, сюжет строится на появлении человека, вынесенного на берег водой. Только у Астафьева пришедший к людям мог бы всех спасти – но люди его не приняли, а у Леонова всё ровно наоборот.
Монах Агапий, подобранный на берегу моря рыбаком Егорушкой, приносит в его семью гибель ребёнка, а в душу человеческую всё то же безвыходное отчаянье.
…Другая тема, которой стоило бы всерьёз заняться, – это взаимоотношения Леонова и Астафьева с их отцами.
Про отца Леонида Леонова мы уже не раз говорили; отец Астафьева – повод для не менее сложного разговора. Попавший в тюрьму, вечно пьяный, слабый, виновный в заброшенности и страшном сиротстве своего сына – он был презираем Астафьевым. Об этом сказано Астафьевым уже в подпитанном собственной печальной биографией «Перевале», это нет-нет, да и проявляется в других его сочинениях; прямой речью порицает родителя Астафьев в «Затесях». Виктор Петрович отца не любил, и в несчастном своём детстве винил в первую очередь его. Отсюда, к слову, сердечное почтение Астафьева к старикам (и к Леонову в первую очередь), от которых он ждал получить тепла и благословения, какого недополучил в детстве. Так Леонов в своё время относился к Сабашникову, к Остроухову, к Самарину…
Но тут таится роковое отличие: оставленный отцом и выросший без матери, Астафьев постепенно, шаг за шагом пришёл к неприятию не только человека как такового, но и Отечества вообще, которое, на его суровый взгляд, столь же, и даже более бессердечно, как несчастный родитель Виктора Петровича.
Здесь и кроется зазор меж мировосприятием Леонова и Астафьева. Оба печалились об исходе русского народа, оба грустно взирали на путь человека вообще – но в итоге у Астафьева больше раздражения и даже озлобления по этому поводу, а у Леонова – только печаль и сожаление.
Чтобы убедиться в этом, достаточно сравнить некоторые авторские отступления в «Пирамиде», с одной стороны, и в «Проклятых и убитых», с другой.
…В дни их ухода из этого мира различие это проявилось особенно остро.
Астафьев в предсмертной записке напишет: «Я пришёл в мир добрый, родной и любил его безмерно. Ухожу из мира чужого, злобного, порочного. Мне нечего сказать вам на прощание».
А к Леонову незадолго до смерти заходила младшая дочь, и он еле слышно повторял: «Какой народ был… какой народ, Боже мой – русские… Какой народ погубили…»
***
Наследовать сложносочинённой, а иногда и трудноподъёмной леоновской фразе более других пытался Пётр Проскурин – но получалось у него это менее других.
В его случае фраза становится трудноподъёмной не для читателя (как порой у Леонова), а для самого писателя, который не справляется с выражаемой им мыслью.
Псевдоклассические многословие заметно и в позднем Юрии Бондареве (особенно в «Мгновениях», и во многих «мирных» романах), но в случае Проскурина достигает своего с обратным знаком совершенства. Пётр Лукич подзабыл леоновский урок о том, что первая фраза произведения задаёт камертон всему тексту. А чего мы можем ждать от книги, которая начинается так: «Тревожный знакомый свет прорезался неровным, дрожащим бликом и исчез, чтобы снова появиться через мгновение, и она даже во сне потянулась на этот свет, это было предупреждение, предчувствие счастья, одного из тех немногих мгновений, таких редких в её предыдущей жизни, где-то в самых отдалённых глубинах её существа уже копилась таинственная, как подземная река, музыка, и, как всегда, она начиналась с одной и той же мучительно рвущейся ноты».