Текст книги "Газета День Литературы # 152 (2009 4)"
Автор книги: Газета День Литературы
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)
Станислав КУНЯЕВ «УМОМ РОССИЮ НЕ ПОНЯТЬ...»
ОКЛАХОМА
«Умом Россию не понять?» О ком идёт речь? Кому не понять? Нашим историческим врагам? Нашим союзникам? Нашим партнёрам? Западному миру? Или нам самим? Правда в другом стихотворении Тютчев уточнил эту мысль. «Не поймёт и не заметит гордый ум иноплеменный Красоты, что тайно светит в наготе твоей смиренной». И всё-таки понять очень не просто. Не понять её подвиги и взлёты, но не понять и бездны и глубины её падения. Почему, имея великую, более чем тысячелетнюю полноценную универсальную народную цивилизацию, русские элиты разных эпох на протяжении всей истории не раз отрекались от родных устоев, впадали в тупиковые соблазны, в чужебесие и недостойное для представителей великого народа обезьянничанье, становились сословием денационализированной черни? Примеров тому много. Ересь жидовствующих XV века, соблазны смутного времени, во время которых наша боярская и часть клерикальной интеллигенции готова была ополячиться и окатоличиться; страшные зигзаги петровской эпохи, когда раболепие перед европейскими формами жизни, перед голландским протестантизмом и немецким орднунгом принимало не только бытовой, но почти религиозный характер; французомания начала XIX века (вспомним салон Анны Павловны Шерер из «Войны и мира»), от которой нас частично сумело излечить варварское нашествие французов и других двунадесяти европейских языков (словом наполеоновской антанты).
Это российское обезьянничанье Пушкин не пощадил, сказав о русской образованщине XIX в., которая зачитывалась коммерческой литературой, хлынувшей к нам в посленаполеоновскую эпоху с Запада: «Явилась толпа людей тёмных с позорными своими сказаниями, но мы не остановились на бесстыдных записках Генриетты Вильсон, Казановы и Современницы. Мы кинулись на плутовские признания полицейского шпиона и на пояснения оных клеймённого каторжника, журналы наполнились выписками из Видока, поэт Гюго не постыдился в нём искать вдохновений для романа, исполненного огня и грязи. Недоставало палача в числе новейших литераторов. Наконец и он явится, и к стыду нашему, скажет, что успех его „записок“, кажется несомнителен».
А вспомним германофильство середины XIX века и англоманию той же эпохи в умах и в быту русских аристократов, сегодня пародийно выродившихся чуть ли не в 250 тысяч семей, живущих в самых престижных районах Лондона.
А культ Америки в начале 20-х годов (вспомним лозунг – русский революционный размах + американская деловитость), культ повторившийся в нашей «образованщине» через 70 советских лет в самых что ни на есть чудовищно-безобразных формах.
В конце 90-х годов я вместе с небольшой группой друзей-писателей участвовал в выборах губернатора Красноярского края. Нашим кандидатом был Сергей Юрьевич Глазьев. Край громадный, денег на вертолёт у Глазьева не было и нам приходилось вместе с ним выезжать из Красноярска для выступления и возвращаться обратно, порой одолевая в день по несколько сот километров.
Однажды мы заехали в таёжный городок Лесосибирск, провели несколько встреч в полупустых залах с населением, измученным бедностью и безработицей, а поздно вечером нас повезли ужинать в лучшую по словам местных патриотов забегаловку с национальной сибирской кухней: омуль, пельмени, брусника...
Когда мы подъехали к избе, сложенной из красноватых, смолистых лиственничных брёвен, то я увидел на фасаде горящие неоновые буквы: «Оклахома».
Закусочная называлась по имени одного из пятидесяти американских штатов, где живут в резервации остатки индейских племён. Мне стало плохо – то ли от усталости, то ли от отчаяния. Ну разве можно было себе представить, чтобы в американской глубинке подобное заведению называлось «Ангара», «Енисей» или «Бирюса»?
«Леонид Иванович, – обратился я к Бородину. – Бесполезна наша агитация, Глазьев выборы проиграет...»
Так оно и случилось. Губернатором Красноярского края стал «западник» Хлопонин...
С той поры слово «Оклахома» стало для меня символом нашего национального лакейства, нашей российской смердяковщины.
Поистине умом такую жалкую и раболепную Россию, такую «оклахомскую» родину трудно понять даже нам самим. На протяжении последних трёх или даже четырёх веков Россия, словно баба во хмелю, лезла в постель к другим цивилизациям, что можно объяснить лишь духовным помрачением или психическим заболеванием её интеллигенции, – боярской, дворянской, монархической, чиновничьей, революционной, советской, антисоветской.
Казалось бы Пушкин всё что мог объяснил будущим поколениям в завещании рассыпанном по всему творчеству: «Клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество, или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог её дал».
«С изумлением увидели демократию в её отвратительном цинизме, в её нестерпимом тиранстве. Всё благородное, бескорыстное, всё возвышающее душу человеческую подавлено неумолимым эгоизмом и страстью к довольству».
«Европа в отношении России всегда была столь же невежественна, сколь и неблагодарна».
Ан, всё равно российской интеллигентщине неймётся. Вспомним письма Капицы Сталину после войны относительно лакейского низпоклонства нашей интеллигенции перед Европой. Победа! Торжество! Россия в славе! Но опять они пошли лебезить и лакействовать перед прагматичным Западом, настолько потеряв чувство меры, что даже Капица, столько лет проживший на Западе, возмутился, и, естественно, добился лишь одного – жестокой компании против космополитизма, поскольку вождь был тоже прагматичен не менее западных людей и в своих идеологемах не входил в тонкости, которые имел в виду Капица, а упрощал всё до предела. Впрочем, так поступали и Черчилль и Гитлер и Рузвельт.
Но всё-таки если говорить серьёзно, чужебесие, низкопоклонство, измена своей истории – есть болезненные крайности, изуродованные, извращённые формы русской всечеловечности, которую воспел Достоевский в речи о Пушкине.
Двадцатый век внёс поправки в формулу о русской всечеловечности, отчеканенную Достоевским. Вот они эти поправки из творчества русского поэта нашего времени Юрия Кузнецова.
***
Для того, кто по-прежнему молод,
Я во сне напоил лошадей.
Мы поскачем во Францию-город
На руины великих идей.
Мы дорогу найдём по светилам,
Хоть светила сияют не нам.
Пропылим по забытым могилам,
Прогремим по священным камням .
Нам чужая душа – не потёмки
И не блеск Елисейских Полей.
Нам едино, что скажут потомки
Золотых потускневших людей .
Только русская память легка мне
И полна, как водой решето.
Но чужие священные камни ,
Кроме нас, не оплачет никто.
Выделенные мною слова – есть «цитаты», из романа «Подросток» Достоевского, из монолога главного героя романа Версилова.
ПАМЯТЬ
– Отдайте Гамлета славянам! –
Кричал прохожий человек.
Глухое эхо за туманом
Переходило в дождь и снег.
Но я невольно обернулся
На прозвучавшие слова,
Как будто Гамлет шевельнулся
В душе, не помнящей родства.
И приглушённые рыданья
Дошли, как кровь, из-под земли:
– Зачем вам старые преданья,
Когда вы бездну перешли?!
Смысл стихотворения в том, что Россия – есть последняя надёжная наследница западной культуры. Это дерзкое продолжение «Скифов»: «Нам внятно всё и жар холодных числ и дар божественных видений», но с окисью, со сверхисторическим опытом народа, «перешедшего бездну». А что касается «плача над священными камнями» Европы, то столько мы этих слёз пролили – благодатных, горьких, яростных, желчных, что пора бы иссякнуть потокам этой мутной влаги, имея в виду духовные и материальные дефолты последнего времени. Но дефолты бывали и раньше.
ДЕФОЛТ ИМЕНИ МАРКИЗА ДЕ КЮСТИНА
«Я часто повторяю себе: здесь всё нужно разрушить и заново создать народ».
«Вся Россия – та же тюрьма и тюрьма тем более страшная, что она велика и что так трудно достигнуть и перейти её границы».
«Вообразите полудикий народ, которого милитаризовали и вымуштровали, – и вы поймёте, в каком положении находится русский народ».
И такие сгустки ненависти – на каждой странице этой по-своему уникальной книги. Кто же пишет? На первый взгляд – революционер, какой-нибудь доморощенный Герцен или Бакунин, террорист-народоволец польско-еврейского происхождения или один из фанатиков, делавших революцию 1917 года. Нет, это пишет добропорядочный французский аристократ, маркиз Астольф де Кюстин, в книге «Николаевская Россия в 1839 году».
При петербургском дворе Кюстина приняли с распростёртыми объятиями. Всё-таки роялист, чьи отец и дед были казнены на гильотине революционерами-якобинцами. Уж этот-то поймёт и оценит великий смысл российского самодержавия! Наивные люди. Они не понимали того, что и монархисты, и революционеры, и демократы Европы мазаны одним мирром, одним низменным страхом, одной лакейской и одновременно высокомерной дрожью перед Россией. Что они все – люди Запада. Об этом Кюстин сказал прямо и недвусмысленно. Так же, как немецкие рабочие во время Гитлера были с фашистским Западом, а не с «пролетарской Россией», так же и аристократ Кюстин за сто лет раньше был в одном стане с «революционерами» всех наций. Лишь бы против России. Он даже в любви к декабристам объяснился: «Мы, люди Запада, революционеры и роялисты, видим в русском государственном преступнике невинную жертву абсолютизма». Ну прямо-таки говорил, как Ленин или как Троцкий с Луначарским, а не как французский консерватор и аристократ!
Да если бы только о политике или о государственном или общественном устройстве речь шла в этом памфлете! Нет, тут всё на каком-то генетическом иррациональном, на неземном уровне. Как будто не человек арийской расы и христианин приехал к нам, а какой-нибудь гость из межпланетного пространства, с Марса или Сатурна, существо внечеловеческой, не белковой, а углеродной или просто инфернальной цивилизации.
Его русофобия в книге настолько тотальна, что объемлет всё: русскую природу, русскую песню, русскую историографию, русскую литературу, русскую архитектуру, русскую церковь, русскую женщину.
«Вчера я перечёл несколько переводов из Пушкина. Они подтвердили моё мнение о нём... Он заимствовал свои краски у новой европейской школы... Поэтому я не могу назвать его национальным русским поэтом».
«Мёртвое уныние равнины без конца и без края. Ничего грандиозного, ничего величественного».
«Русский народ, говорят, очень музыкален, но до сих пор я ещё ничего достойного внимания не слышал, а певучая беседа, которую вёл в ту ночь кучер со своими лошадьми, звучала похоронно, речитатив без ритма...»
«Их внешность (это о русских женщинах. – Ст. К.), рост, всё в них лишено малейшей грации», «Не видно было ни одного красивого женского лица», «а большинство отличается исключительным безобразием и отталкивающей нечистоплотностью».
Не будем вспоминать о том, что у многих понимающих толк в красоте людей Запада (Пикассо, Ромен Роллан, Вальтер Шубарт, Фернан Леже, Сальвадор Дали) жёны были русскими. Женофобство Кюстина, наверное, будет понятно, если вспомнить, что он был педерастом, как и Дантес с Геккерном (везло же николаевской России на французских аристократов!).
«Все православные церкви похожи одна на другую. Живопись низменно византийского стиля, то есть неестественная, безжизненная и поэтому однообразная».
О Москве: город «без памятников архитектуры, то есть без единого произведения искусства», «Кремль– сердце этого чудовища», «Кремль есть создание существа сверхчеловеческого, но в то же время и человеконенавистнического», «сатанинский памятник зодчества», «Кремль, который не удалось взорвать Наполеону»...
Ах, вот где собака зарыта! Как жаль французскому аристократу, что революционер Наполеон не стёр с лица земли Россию, не превратил в прах её святыни, не вытряхнул из русских храмов, подобно троцкистским эмиссарам, чудотворное золото и серебро усыпальниц!
«Рака с мощами Сергия ослепляет невероятной пышностью. Она из позолоченного серебра великолепной отделки. Её осеняет серебряный балдахин... Французам досталась бы здесь хорошая добыча», – плотоядно сожалеет о несбывшихся возможностях маркиз. Внимательно прочитав маркиза де Кюстина, я в своё время предположил, что лермонтовская «Родина», может быть, является косвенным или даже прямым откликом Михаила Юрьевича на сочинение французского литератора.
В чём поручик и маркиз совершенно враждебны друг другу, так это в отношении к народной жизни, к мистическим пространствам России, к её природным стихиям, сформировавшим русскую натуру. Вот здесь у Лермонтова начинается спор с Кюстином буквально по каждому пункту. Всё, что Лермонтов любит, вызывает у маркиза ужас, а порой и ненависть, порождённую этим ужасом. Лермонтов чуть ли не буквально теми же словами, что и Кюстин, рисует величие русской жизни, но одухотворяет её одним словом «люблю», которое в коротком тексте повторяется четыре (!) раза:
Но я люблю – за что не знаю сам? –
её степей холодное молчанье,
её лесов безбрежных колыханье,
разливы рек её, подобные морям...
Вот это «за что не знаю сам» – и есть предтеча тютчевского: «умом Россию не понять».
Может быть, я пристрастен, но мне эти строки кажутся прямым ответом на ужас, испытанный Кюстином перед нашими половодьями, перед безмерностью русской жизни: «От рек веет тоской, как от неба, которое отражается в их тусклой глади. Они катят свои свинцовые воды в песчаных берегах... Зима и смерть, чудится вам, бессмысленно парят над этой страной».
В России, как считал маркиз, «нет ничего, кроме пустынных равнин, тянущихся во все стороны насколько хватает глаз. Два или три живописных пункта отделены друг от друга безграничными пустыми пространствами, причём почтовый тракт уничтожает поэзию степей, оставляя только мёртвое уныние равнины без конца и без края».
Очевидно, что это впечатления путешественника, едущего на перекладных в кибитке или в карете.
Михаил Лермонтов тоже глядит из кареты на русские пустынные равнины и просёлки и всматривается в них, «насколько хватает глаз»; но на той же фактуре у него рождаются совершенно противоположные чувства:
Просёлочным путём люблю скакать в телеге
и, взором медленным пронзая ночи тень,
встречать по сторонам, вздыхая о ночлеге,
дрожащие огни печальных деревень.
Маркиз де Кюстин удивляется, глядя на подвыпивших туземцев, веселящихся совсем не так, как французы или немцы: «напившись, мужики становятся чувствительными и вместо того, чтобы угощать друг друга тумаками, по обычаю наших пьяниц, они плачут и целуются. Любопытная и странная нация!»
Лермонтов тоже не проходит мимо этой хотя и колоритной, но и весьма обычной для русской деревенской жизни картины:
И в праздник вечером росистым
смотреть до полночи готов
на пляску с топотом и свистом
под говор пьяных мужиков.
КУЛЬТ ДУШИ
Из писем Сергея Есенина Мариенгофу из Европы 1922 г.
«Раньше подогревало, что при всех российских лишениях, что вот, мол, „заграница“, а теперь, как увидел, молю Бога не умереть душой и любовью к моему искусству. Никому оно не нужно... И правда, на кой чёрт людям нужна эта душа, которую у нас в России на пуды меряют. Совершенно лишняя штука эта душа, всегда в валенках, с грязными волосами и бородой Аксёнова. С грустью, с испугом, но я уже начинаю учиться говорить себе: застегни, Есенин, свою душу, это также неприятно, как расстёгнутые брюки».
"Родные мои! Хорошие!
Что сказать мне вам об этом ужаснейшем царстве мещанства, которое граничит с идиотизмом? Кроме фокстрота, здесь почти ничего нет. Здесь жрут и пьют, и опять фокстрот. Человека я пока ещё не встречал и не знаю, где им пахнет.
Пусть мы нищие, пусть у нас голод, холод и людоедство, зато у нас есть душа, которую здесь за ненадобностью сдали в аренду под смердяковщину".
А вот ответ Есенина российским революционерам 20-х годов, восхищавшимся «американской деловитостью».
«Наше едва остывшее кочевье мне не нравится. Мне нравится цивилизация. Но я очень не люблю Америку. Америка это тот смрад, где пропадает не только искусство, но и вообще лучшие порывы человечества. Если сегодня держат курс на Америку, то я готов тогда предпочесть наше серое небо и наш пейзаж: изба немного вросла в землю, прясло, из прясла торчит огромная жердь, вдалеке машет хвостом на ветру тощая лошадёнка. Это не то что небоскрёбы, которые дали пока что только Рокфеллера и Маккормика, но зато это то самое, что растило у нас Толстого, Достоевского, Пушкина, Лермонтова...»
«Гордому иноплеменному» уму всегда был чужд культ души, рождённый русской жизнью. Редкие умы Запада понимали, что слово «душа» – проводит границы между нашими цивилизациями. В Европе их можно перечислить по пальцам: Освальд Шпенглер, Арнольд Тойнби, Вальтер Шубарт, Райнер Мария Рильке, Вирджиния Вульф.
Из статьи под названием «Русская точка зрения» (1925), принадлежащая перу Вирджинии Вулф:
«Именно душа – одно из главных действующих лиц русской литературы... Она остаётся основным предметом внимания. Быть может, именно поэтому от англичанина и требуется такое большое усилие... Душа чужда ему. Даже антипатична... Она бесформенна... Она смутна, расплывчата, возбуждена, не способна, как кажется, подчиниться контролю логики или дисциплине поэзии... Против нашей воли мы втянуты, заверчены, задушены, ослеплены – и в то же время исполнены головокружительного восторга».
Она же о романе «Идиот» Достоевского:
«Мы открываем дверь и попадаем в комнату, полную русских генералов, их домашних учителей, их падчериц и кузин и массы разношерстных людей, говорящих в полный голос о своих самых задушевных делах. Но где мы? Разумеется, это обязанность романиста сообщить нам, находимся ли мы в гостинице, на квартире или в меблированных комнатах. Никто и не думает объяснять. Мы – души, истязаемые несчастные души, которые заняты лишь тем, чтобы говорить, раскрываться, исповедоваться».
Если хорошо подумать – можно всё-таки догадаться, почему так называемый цивилизованный мир не любит Россию и боится её. Нелюбовь родилась задолго до русского коммунизма. Она была при Иване Грозном и при Петре Великом, при Александре Первом и при Николае Втором...
Страх перед военной и материальной мощью? Да, но это не всё. Мы терпим поражения то в Крымской войне, то в Японской, то в перестройке; мощь проходит, а неприязнь остаётся. Мистический ужас перед географическим беспределом? Неприятие чуждого Западу Православия? Да, всё это так... Но главная причина в чём-то другом...
Бродил я недавно по калужскому базару и разгадывал эту загадку. И вдруг полуспившийся мужичок с ликом кирпичного цвета, небритый, в засаленной куртяшке, помог мне додумать мои мысли... Он стоял в окружении нескольких помятых жизнью пожилых друзей, они торговали гвоздями, гайками и болтами и ждали, когда откроется палатка, чтобы сдать рюкзак стеклотары, и он, чтобы повеселить душу, играл на аккордеоне... Каждый из компании – поговори с ним – личность, философ, характер – а перед музыкой все люди равны, соборны. Я прислушался... Сначала мой земляк сыграл музыку военных лет «Синенький скромный платочек», потом отступил лет на девяносто и довольно сносно и с чувством исполнил вальс «На сопках Маньчжурии», а заодно и какой-то жестокий романс начала века выплеснул в зябкое мартовское утро, а потом вдруг перешагнул на несколько столетий назад и, самозабвенно растягивая меха, выдохнул из бессмертного ямщицкого репертуара: «Вот мчится тройка почтовая...»
Вот тебе и калужский бомж, в душе которого живут несколько веков культуры и музыки... Видел я в Америке внешне похожих на этого мужика бомжей – все дебилы и все неграмотные. Да, с точки зрения Запада, мы народ нецивилизованный, но я это понятие перевожу, как народ «сложный», «природный», «неупрощённый» и не желающий упрощаться ни за какие коврижки... За это нас и не любят, наша сложность – вечный укор их уступкам перед жизнью. Сложностью можно только гордиться. А на том же калужском рынке стоит женщина, бедно одетая, торгует петухом – наглым, крупным, с большим алым гребнем и грязным, но могучим хвостом, держит его, как ребёнка, на руках и говорит соседке: «Петька у меня хороший, молоденький, девять месяцев ему. В хорошие руки отдать надо. А то утром пришли корейцы, стали торговать Петьку на зарез, а я не отдала... На зарез Петьку моего!..» И поцеловала петуха в гребешок...
Ну разве с таким народом западный рынок построишь? Умом – не понять. Ей «петуха на зарез» продать жалко, а европейские варвары-протестанты несколько миллионов прекраснейших созданий природы – бизонов истребили, чтобы индейские племена лишились пропитания, зачахли, вымерли или ушли на крайний Запад, освободив земли для расселения белого человека с его бизнесом.
А у нас Есенин: «и зверьё, как братьев наших меньших никогда не бил по голове» или: «милый, милый, смешной дуралей, и куда и куда он гонится, неужели не знает, что живых коней победила стальная конница?.. По иному судьба на торгах перекрасила, наш разбуженный скрежетом плёс и за тыщи пудов конской кожи и мяса покупают теперь паровоз».
Джек Лондон или Сетон Томпсон наделяют своих животных чертами компаньонов или конкурентов по жизненной борьбе, характером, когда достойных, а когда коварных соперников.
А у нас – Му-му, Каштанка, Малек-Адель-конь из тургеневского рассказа «Чертопханов и Недопюскин», у нас Серая Шейка и «Зимовье на Студёной» Мамина-Сибиряка. Словом – отношение к живому миру – это стена между традиционным и рыночным обществом.
Из сочинений Вальтера Шубарта: «Запад подарил человечеству самые совершенные виды техники, государственности и связи, но лишил его души... В отличие от Европы Россия приносит в христианство азиатскую черту – широко открытое око вечности, но преимущество России перед европейцами и азиатами – в её мессианской славянской душе. Поэтому только Россия способна вдохнуть душу в гибнущий от властолюбия, погрязший в предметной деловитости человеческий род...»
О КУЛЬТЕ ДЕНЕГ
Вспоминаю сцену из нашей поездки по Америке в 1990-м году. В зале, спроектированном и по интерьеру и по размерам для узкого круга людей, серьёзные, лощёные специалисты прочитали нам не то чтобы несколько лекций, а скорее, несколько правил, на которых зиждется со дня основания финансовая мощь Америки. Главным правилом было, по их словам, благоговейное, почти религиозное отношение к доллару, как к иконе. Голос человека, рассказывавшего о том, что изображено на долларе – и всевидящее ветхозаветное око ревнивого Бога Израиля, и вершина пирамиды, олицетворяющая власть над миром, и лики пророков золотого тельца – Джексона, Франклина, Гамильтона, – подрагивал от волнения – он читал нам не лекцию, а произносил проповедь, служил своеобразную литургию, зачитывал наизусть «священное писание»...
Ну, конечно, я, как всегда, не удержался и испортил впечатление от этой «песни песней» в честь золотого тельца, когда попросил слово и сказал нечто совершенно бестактное, вроде того, что в России никогда деньгам не поклонялись и, видимо, никогда не будут, а потому нам такого рода изыскания чужды и ничего дать не могут... Возмездие наступило быстро.
В городе Феникс, когда мы собирались из гостиницы ехать в аэропорт, укладывая чемоданы и выбрасывая в мусорную корзину ненужные, накопив– шиеся в дорожной сумке бумаги, я случайно выбросил авиабилеты от Феникса до какого-то города, куда мы вылетали. Пропажу я обнаружил в аэропорту перед посадкой... Все уже пошли к самолёту, а мы с переводчицей Татьяной Ретивовой всё выясняли отношения с администрацией аэропорта. Я горячился:
– Ведь билеты были заранее заказаны на мою фамилию, посмотрите в компьютере – там всё должно быть, вот мой паспорт, никто по этому билету, кроме меня, полететь не сможет, так что вы вполне можете пропустить меня на посадку. Вот, кстати, компьютер и моё место выдаёт на экране!..
Но строгий, худой администратор был неумолим. Аргументы его были железными и абсолютно непонятными для меня:
– Вы потеряли билеты, а это значит, что вы потеряли деньги! – Тут он начинал волноваться и негодовать, не в силах объяснить мне, что потеря денег– своего рода нарушение высших моральных и религиозных догм общества. Больше всего, как я теперь понимаю, его возмущали мои легкомысленные оправдания происшедшего: «Ну потерял и что такого! Всё равно же – я в компьютере, а значит, можно посадить меня и без билета...» Такие речи, в его сознании, были издевательством над высшими ценностями жизни, над здравым смыслом, над верой в сверхчеловеческую силу денег...
Пришлось мне второй раз брать билет и снова заплатить двести долларов. Когда аэропортовский администратор добился этого, на его лице выразилось полное удовлетворение, как будто он принудил грешника к раскаянию и спас его заблудшую душу.
Свидетелем нашей мировоззренческой схватки был Леонид Бородин, с которым бок о бок я прожил целый месяц нашего путешествия.
– Станислав Юрьевич! – сказал он мне. – Ты их не переубедишь. Они не понимают, о чём ты говоришь, да не просто говоришь, а богохульствуешь...
Антибуржуазная закваска русского мировоззрения не позволяла Европе понимать Россию. Опять же у нас всё от Пушкина. Вот что сказал он о знаменитой в начале XIX в. французской литературе "Легкомысленная, невежественная публика была единственною руководительницей и образовательницею писателей. Когда писате– ли перестали толкаться по передним вельмож, они в их стремлении к низости обратились к народу, лаская его любимые мнения или фиглярствуя независимостью и странностями, но с одной целью: «выманить себе репутацию и деньги! В них нет и не было бескорыстной любви к искусству и к изящному. Жалкий народ» – и это о литературе Гюго, Мериме, Бальзака, Альфреда де Мюссе и т. д.
***
Любимая книга моего детства о Томе Сойере чем заканчивается? Итог, венчающий все его приключения – счёт в банке на его имя в несколько тысяч долларов с 6% годовых долларов. Он сразу становится уважаемым человеком в своём городке.
Индеец Джо умирает, как животное, лишённое души. Но вопрос на засыпку: а может ли Том Сойер, когда вырастет, понять сцену из «Идиота», где Настасья Филипповна бросает пачку банкнот в камин и Ганечка, духовный брат пушкинского Германа из «Пиковой дамы», конечно не сходит с ума, как Герман, но не выдерживает такого кощунства Натальи Филипповны и падает в обморок?
Из дневников Георгия Свиридова:
«Нет, я не верю, что Русский Поэт навсегда превратился в сытого конферансье-куплетиста с мордой, не вмещающейся в телевизор, а Русская музыка превратилась в чужой подголосок, лишённый души, лишённый мелодии и веками сложившейся интонационной сферы, близкой и понятной русскому человеку. Я презираю базарных шутов, торгующих на заграничных и внутреннем рынках всевозможными Реквиемами, Мессами, Страс– тями, Фресками Дионисия и тому подобными подделками под искусство, суррогатом искусства. Они напоминают мне бойких, энергичных „фарцовщиков“, торгующих из-под полы крадеными иконами из разорённых церквей».
Подумать только: через 150 лет после Пушкина Георгий Свиридов горюет о тех же позорных увлечениях русской либеральной черни и клеймит её почти пушкинскими словами. О русская судьба! Которую не понять никаким умом...
Можно, конечно, антибуржуазность русской литературы в XX веке списать на советское идеологическое давление, на соцреализм, на диктат коммунистической партии. Но что тогда делать с антибуржуазными сочинениями великих антисоветчиков – Бунина с его «Господином из Сан-Франциско», Ходасевича с книгой «Европейская ночь» – о фашистской Европе; со стихами Марины Цветаевой о людях Запада; «Глотатели пустот, читатели газет», о «Людоедах в парижских модах», о том, как глядя на вырождение Европы, она пишет: «пора-пора-пора Творцу отдать билет». Вспомнила Достоевского! Советские патриоты и вышвырнутая с родины «антисоветская сволочь» в 30-е годы думали и чувствовали одинаково. Ну как после этого умом понять Россию!
***
И в заключение ещё один пример рокового непонимания умом.
В середине 20-х годов, во времена нэпа, пока ещё Европа не обрела коричневый цвет и не наступила ещё в СССР мобилизационная эпоха, вся наша творческая интеллигенция – литературная, киношная, театральная, научная, торговая, военная и прочая на полную катушку до начала 30-х годов пользовалась свободами выезда в капиталистический мир. Театр Станиславского проехал с гастролями по всей Европе. Триумф был полный. В Берлине в конце гастролей труппа Станиславского встретилась с немецкими режиссёрами и актёрами. В конце беседы Станиславский, отвечая на обычный вопрос: «над чем вы работаете», с вдохновением стал рассказывать немецким коллегам, что он мечтает поставить дорогой ему спектакль по «Идиоту», в котором есть сцены, где Рогожин, измученный страстью к Настасье Филипповне, отвергнутый ею, напился до полусмерти, утром очнулся и стал жаловаться князю Мышкину, что ничего не помнил, как провёл ночь, и какой ужас он испытал, когда очнулся и понял, что его «объели собаки». Немецкие режиссёры были поражены сценой и возмущённо заявили, что поставить её невозможно. «Почему?» – удивился Стани– славский. – «Да, как же собаки могут объесть человека, – ответили немцы, – они же в намордниках!»
Так что умом не то что русских людей, но даже и русских собак понять невозможно. У нас не то что люди – даже собаки, по сравнению с немецкими, свободные существа.
(газетный вариант)