Текст книги "Газета День Литературы # 132 (2007 8)"
Автор книги: Газета День Литературы
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)
Глеб Горбовский ПЕРЕРОЖДЕНЬЕ
МАРГИНАЛ
Прозябаю, хотя и одет по сезону.
Волочусь по двору в магазин.
Встречный пёс,
недовольный моею персоной,
зарычал на меня... сукин сын.
Опускаю с прилавка
бутылку в котомку,
отпускаю улыбку, живу...
Отсылаю поклон
за пределы, потомкам.
Средь писак – маргиналом слыву.
Воскресаю из мертвых
не каждое утро,
но всё чаще – прощаюсь с Тобой, –
до чего ж ты устроена сочно и мудро,
жизнь моя – в крохотульке любой!
ПРОЩАЛЬНОЕ
Что я вижу, прощаясь с тобой,
во пустыню судьбы уходя?
Рваный берег и свет голубой
над рекой, и следы от дождя.
Чем питаюсь, прощаясь с тобой?
Не колбаской, не сферой яйца –
только верой в одержанный бой,
а не в крах, не в победу конца.
Что я жду от прощанья с тобой?
Не свободы, не мира в душе,
а всего лишь надежды слепой
на тот свет... На восьмом этаже.
ШЕСТВИЕ
Передвигаюсь...
Пусть – не с факелом, –
с бокалом огненным в руке...
Перемещаюсь, ибо так велел
мой мозг – с иголочкой в виске.
Переползаю, как препятствия,
своих желаний прах, тщету.
И начинаю робко пятиться –
туда, в былую простоту.
Туда, где я, разинув глазоньки,
стоял над утренней рекой,
держа свой плот,
к судьбе привязанный,
и факел – вздыбленной рукой!
РОМАНС
Как будто от пробега марафона,
очухаться от жизни, приустать.
...Старинная труба от граммофона
не прекращает звуки издавать.
Шипит пластинка
под иглой настырной,
воспламеняет Вяльцева романс!
Являет действо
в пустоте квартирной
минувшее, сгустившееся в нас.
Финальные отслеживая кадры,
душа ещё надеждами полна...
Но дух сомненья – змеем Клеопатры –
щекочет сердце и лишает сна.
ЗВОНОК
Срывая с древа бытия плоды,
я говорил Вершителю:"Лады".
Благодарил. И вдруг – горчайший плод!
Но всё равно – беру его в заглот.
Ныряя в плоскогрудую кровать,
я вспоминаю ласковую мать.
Благодарю. И вдруг – на сердце мгла.
Зачем ты меня, мама, родила?!
Блуждая по квартире, как паук,
я мух ловлю… И слышу сердца стук.
Благодарю... И вдруг в дверях звонок!
И под собой не ощущаю ног.
УЗНИК
Друзья, улыбки – всё заброшено.
Забыты встречи... Почему?
Отшибло память на хорошее?
...В себя упрятан, как в тюрьму,
на мир взираю сквозь решёточку
ресниц и сквозь сетчатку глаз,
ещё могу сдробить чечёточку,
но – для себя, а не для вас.
Брожу по комнате потерянно,
читаю жидкий детектив...
И намечается истерика
от дарвинистских директив.
ПЯТНО
Николай Второй, нещадно преданный
собственным народом, – не у дел...
Путь избрал, царями неизведанный, –
за Урал, в подвальный беспредел.
Император сгинувшей империи
во дворе тюрьмы колол дрова.
Потеряв корону и доверие,
уникальные обрел права:
мученика-палача... Преступника.
…Растерзали. Взрослых и детей.
Плачь, Россия,
плачь, вероотступница,
отмывайся до скончанья дней.
ПРОХОЖИЙ
Однажды в студёную зимнюю пору
я встретил...
Некрасова в летнем пальто.
Он шёл торопливо
сквозь пасмурный город
и что-то глаголил – неведомо что.
Я слышал его бормотанья обрывки?
«Что делать?»
и вечное «Кто виноват?»
А снег под ногами,
как пенные сливки.
А город на ласки –
весьма скуповат.
Но вот – монастырь,
Новодевичий, серый.
Узорчатый храм.
И кладбищенский сад.
«Куда вы, Некрасов?» –
"За призрачной верой...
За правдой...
В холодную землю, назад."
ЗДЕСЬ
Падает снег... Пелена над рекой.
Серый главенствует цвет...
В сердце моём допотопный покой,
в мыслях – звериности нет.
Стайка избушек молчит на бугре.
Тянет славянским дымком...
Я б не хотел умереть в январе –
у пустоты под замком.
Падает снег... Отпевает листву
ветер в прибрежных кустах.
...Я ещё здесь, на земле, наяву
или... в иных местах?
***
Я пометил страницу слезой,
приподнял неповинную рюмку, –
здравствуй,
смертушка с ржавой косой,
помоги просветлеть – недоумку.
На косе кучерявилась ржа,
в воздусях изощрялась музыка...
И пошёл я к слепой, не спеша,
не обмыв греховодного лика.
Я не стал целовать мёртвых губ,
я смиренно упал на колени…
Я-то знаю, что был тебе люб,
но во мне воспротивился «гений».
МЫШКА
Ухватился за хвостик
мышиный стиха
и зову его в гости,
все его потроха.
Мышка вертит головкой,
скрипят коготки,
супротивится ловко,
грызя мне мозги.
Словно кот хитроусый –
прогнулась спина –
облизнулся я вкусно
и… поймал грызуна!
ПЕРЕРОЖДЕНЬЕ
Всё ближе к яме, вот и хорошо.
Всё ближе к маме,
ставшей хризантемой.
Весь мир в свой час –
сотрётся в порошок…
Перерожденье –
нет печальней темы.
Был юношей –
стал старцем испитым,
Был на войне героем – стал калекой.
Огрызком стал –
был фруктом налитым.
Перерожденье – есть о чём кумекать.
Но, если бы не смерть
с её коси-травой,
и жизни б не было, как таковой...
ИСТОЧНИК
В лесу овражный родничок
мы отыскали на привале –
такой хрустальный светлячок,
и чище влаги – не знавали.
Вокруг – кудрявилась трава,
златой песок на дне искрился...
И я отпил – чуть-чуть, едва,
глотнул и... на друзей озлился.
Хлебнул, и в грудь вошла игла,
и вместо слов – из уст шипенье.
...Так я открыл источник зла,
заткнув источник – всетерпенья.
ОГОРОД
На планете разбросаны
расы, народы,
языки и религий сумбур...
Поразвешаны фрукты,
торчат корнеплоды,
зверь шныряет, обличием хмур.
Для чего объявились,
припёрлись, возникли?
Вожделение жить,
как сходить в туалет.
То есть – функция только.
Потуги. А фиг ли?
Если Бога убрать – объяснения нет.
Если Веру отринуть –
мы все биомасса,
а в итоге нам всем –
от ворот поворот.
И, выходит, планета –
не Божьего гласа
возведенье, а лишь – перегной, огород.
ОХВАТ
Слог торжественный чту,
слог шутейный – ласкаю,
Посещу высоту
и на дне возникаю.
Мне Державин – отец,
мне частушка – сестренка.
Уважаю венец
и портянку подонка.
Как бы ни был высок,
как бы ни был занижен –
одинаков итог:
посновав – неподвижен.
Геннадий Ступин ЧЕРТОПОЛОХ
***
О, наконец, замри же всё вокруг!
Ни звука, ни малейшего движенья!
Дай мысли наконец закончить круг
И выход ей найти и продолженье.
Но за стеной то стук, то смех,
то плач,
А за окном то дождь, то снег,
то ветер...
И мысль опять теряется, хоть плачь!
Нет воли для неё на этом свете!
И как слепая лошадь на кругу,
В который раз
в свой старый след ступаю…
Сначала всё... Нет, больше не могу!
Шумит, мешает думать жизнь слепая!
И страшное сомнение берёт:
Не одолеть,
хоть кровь из сердца брызни,
Не вырваться ни взад и ни вперёд –
Нет в жизни мысли
дальше этой жизни.
Ну что же, победила ты, кружись!
А я сдаюсь, устал я до упада.
Шуми, шуми, бессмысленная жизнь!
Коль смысл в тебе, то мне его не надо.
***
Спутница моя, печаль.
Потому что невозможно
Жить как должно – непреложно
До конца. А жизни жаль.
Роковая круговерть
Своенравно мною правит.
Отказаться бы я вправе,
Да принять пришлось бы смерть.
Для чего мне знать дано
То, как в жизни не бывает?
Это знанье убивает.
И убило бы давно.
Если был бы я сильней
И жесточе, нетерпимей
В жизни неисповедимой,
И расстались бы мы с ней.
Только жизни этой – жаль...
И живу я невозможно,
И со мною непреложно
Спутница моя – печаль.
ЧЕРТОПОЛОХ
Бессмысленно гляжу на белый свет –
Ему во мне ответа больше нет.
И он, ненастен, солнцем ли горит,
Мне больше ничего не говорит.
Всю жизнь мы говорили, след, не след,
Пьяны бездонностью
пространств и лет.
И вот на дне вино моё горчит,
И в свете мрак сквозит, многоочист.
И свет не свет, и я глазами плох –
Смеркается, пустырь, чертополох.
Колюч и сух, в запёкшейся крови –
На жизни, на страданьях, на любви.
Молчание. И смертной скуки вздох...
А дальше полный несусветный вздор.
***
Ты победила меня, жизнь.
И я сдаюсь и умираю.
Но перед смертью умоляю:
Ты меня в поле положи.
И незаметно усыпи
Морозом. И не похоронам –
Отдай меня волкам, воронам,
Чтоб не нашёл никто в степи.
Чтоб я, как в жизни, был ничей,
А только Божий и природный,
Так и по смерти был свободный,
Даже от памяти твоей.
***
Не осталось ничего святого
За душой и просто ничего.
В мир ушло всё, в музыку и слово.
Пусто, где душа была, черно.
Не осталось ничего и в теле.
В труд ушло, в любовь ушло, в вино.
Доживаю век свой еле-еле,
Сердце рвётся и в глазах темно.
Ничего мне люди не вернули,
Ничего мне мир не возвратил.
И гуляю голый, гули-ули,
И гугню весёленький мотив.
И смешу мальчишек и пугаю,
Старая пустая голова.
Эх, ты, жизнь-жестянка дорогая...
И глотаю горькие слова.
В белый свет, что неизменно ясен,
Недвижим, вперяюсь день-деньской:
Потому он кажется прекрасен,
Что вполне бессмыслен
и бесстрастен
И бесчувствен
к участи людской.
***
Галок причитания и вопли
Над глубоким белым сном земли...
Все мои мечтанья, силы, воли
Снеги остудили, замели.
Превращаюсь в ком ненужной плоти,
В вещество без смысла и души.
И гляжу, от жизни на отлёте:
Разве только дети хороши.
И остались, попусту тревожа,
Ото всей любви и красоты
Девичьи и женские межножъя,
Ягодицы, ляжки, животы...
Мир, моею силой не обожен,
Груб и скучен, как могила, ты.
***
Всей этой жизни смертельный обман:
Всей красоты этой прелесть и мреть,
Грёз, упований, любовей дурман –
Миг. А за ним – бесконечная смерть.
Что из того, что в других перейдут
Наши ли гены, таланты ли в деле?
Лишь продолжение в замысле тут.
Без направления и без цели.
Столько себе в утешенье притом
Сами придумываем, затеваем...
О, человечества в мире планктон,
Вечностью ежемгновенно смываем!
То-то, природы разумная часть,
Так же, как звери, мы смерть принимаем
Смирно. Когда наступает наш час,
Неукоснителен и невменяем.
Смолкните, все болтуны и вруны!
Вы, богослов ли, философ, историк.
Лишь умирая, поймёте и вы:
Жизнь есть обман.
Хотя смерти он стоит.
***
Допиваю последние капли.
Стало уксусом жизни вино.
Моё время и силы иссякли.
На душе и на свете темно.
И креста на могиле не ставьте,
Где гнильё будут черви сосать.
Как сказал откровенный Астафьев:
Мне вам нечего больше сказать.
Мрачновато, конечно, но честно.
Даже некуда дальше честней.
Но от слов этих вольно – не тесно
В остающейся жизни моей.
Окончательно так и спокойно.
Ибо – истинно. Всё так и есть:
Человек умирает, поскольку
Был да вышел до капельки весь.
Как становится чёрной дырою,
Отгорев и остынув, звезда.
Хотя свет её некой дугою
Сотни лет всё идёт к нам сюда,
Пусть источника нет. Всё другое
Человеческая ерунда.
***
Сияют выси голубые
И кипенные облака,
Горят берёзы золотые,
Летят как замерли века.
И мысли и слова пустые
И музыка и ритм стиха –
Всё канет в солнечной пустыне,
На донце моего зрачка.
Пропали годы жизни бренной,
И значит, смерти больше нет –
Один лишь свет во всей вселенной,
Один лишь бесконечный свет.
Летит, ликуя и звеня,
И вижу я: в нём нет меня.
***
Упругая, точёная, литая
Плоть жизни, наслаждения и смерти.
Парчовая, пурпурно-золотая
Петля любовной гиблой круговерти.
Я рвался сам в её тугие смерчи,
В исход, исток ли, удержу не зная.
И вижу, отчуждён, ослабнув, смеркши:
Она кровяно-потно-земляная.
Другие рвутся в тесные объятья
И безоглядно рвут сердца и жилы
В смертельном
наслаждении зачатья...
А я природы замысел исполнил.
А жизнь для смерти,
или смерть для жизни.
И что есть что –
увы, так и не понял.
***
...И в отчуждённом свете,
У жизни на краю
Приготовляюсь к смерти,
К исчезновению.
Хоть ничего не вижу
Сквозь яви решето,
Но чувствую: всё ближе
Безликое н и ч т о.
Такая бездна света
И вечности вода,
Что не понять, как это –
Нигде и никогда.
А в прахе ли, в могиле –
Там буду уж не я –
Подверженная гнили
Пустая плоть моя.
Так что гадать напрасно
О том, что – ничего.
Когда предельно ясно:
Я стану – вещество.
А дух, душа и разум,
Любовь и боль всех лет –
Всё это канет разом
В пространство,
воздух, свет.
Которые – повсюду.
Не былка, не звезда –
А я – невидим – буду
Во всём, везде, всегда.
Борис Сиротин ДОРОГА НА ВАЛААМ
МАКАРЬЕВ МОНАСТЫРЬ
– I –
Серебряной воды литая ширь –
Нет цвета и скромней и благородней…
И вдруг возник Макарьев монастырь,
Стоит как на ладони на Господней.
Под цвет воды седые купола,
И словно из ракушечника стены…
Не Волга ли обитель создала
Из самой чистой, драгоценной пены?
Итак: взметнулись волны, высоки,
Из глубины реки, и на пределе,
По мановенью легкому Руки,
Приобретая форму, затвердели…
– II –
Но это – сказка, быль куда мрачней…
Мрачней ли?
Невдали от волжской глади,
Среди лесов дремучих и камней
Макарий поселился Бога ради.
Сперва в норе ютился, яко зверь,
Вельми оброс, но плотию и духом
Окреп – и перед ним открылась Дверь
И твердь проник он зрением и слухом.
Шёл гул в небесной тверди и земной,
Но многие он голоса расслышал,
И среди них нездешний, но родной,
Отчетливый и властный голос –
свыше.
"О Господи! – Макарий возгласил
И ниц упал, – о Господи, помилуй!"
А с высоты: "Тебе отныне сил
Прибавится, владей небесной силой!"
И так вот день за днем, за годом год
Рос монастырь, и нет нужды, пожалуй,
Описывать, как братии невзгод
И радостей пришлось вкусить немало.
Размашисто сверкали топоры
И пели пилы то взахлеб, то строем.
Оправдывались Божии дары –
Храм вырастал, широкоплеч и строен.
И расступился вековечный лес,
И блеск крестов стал виден издалёка,
За этот-то святой и тонкий блеск
И зацепилось вражеское око.
А далее – в тесовые врата
Свирепые полночные удары,
И гром и треск, огни и теснота
От лошадей,
и длинный вопль: «Та-та-а-ры!»
И на пороге кельи со свечой
Восстал Макарий:
«Хан Казанский, ты ли?..»
И задышали смрадно, горячо
В лицо ему, схватили и скрутили.
И поясной поглаживая нож,
В Казани хан на пленника воззрился,
И мысль мелькнула: статен и пригож,
И предо мной, гляди-ка, не смутился.
Но грусть в очах… И может, сгоряча
Ногою топнул, извергая ругань,
По-басурмански страже закричал:
«Зачем спалили вы обитель друга!»
"Ведь ты мне друг? –
зубами заблестел. –
Хороший друг и золотой строитель,
Но земли на Итили – мой удел,
Поставь подальше новую обитель!"
Макарий этой дружбе был ли рад?
Ушел, сжимая кулаки до хруста…
Но истинно в народе говорят:
Святое место не бывает пусто.
Об этом – позже скажем, а пока
Макарий ставит монастырь на Унже.
Веселая и чистая река,
Хотя не Волга – глубока, но уже.
Но рыбы-то не мене в сей реке,
И стерлядью обильна, и белугой,
И значит, от нее невдалеке
Жить хорошо –
вдоль леса да средь луга.
Молиться славно – небеса близки,
Когда к ним глас возносишь –
и отворится
Вновь дверь во твердь,
но уж седы виски,
И Бог призвал Макарья-чудотворца.
– III –
А монастырь на Волге? Двести лет
Святое место было в запустеньи,
Но падал на него особый Свет,
И вот, гляди, пришли, возводят стены.
И храм возводят, благо что Казань
Давно уже под дланью государя
Всея Руси, – и всколыхнули рань,
К заутрени торжественно ударя.
– IV –
И монастырь Макарьев процветал,
Здесь ярмарка гуляла что ни лето:
Он процветал,
но всё ли соблюдал
Тишайшего Макария заветы?
Всё боле здесь к духовному ко сну
Склонялись, ели-пили до отвала,
И денег в государеву казну
Отсюда ни гроша не поступало.
Луга, озера, пашни и леса,
И рыба в Волге, –
всё как божья милость…
Однажды содрогнулись Небеса –
И в купол храма молния вонзилась.
И то был Знак, предвестие конца,
И поначалу заскорбели в страхе
И самые замшелые сердца,
Но вскоре снова ожили монахи.
А трещина от молнии росла,
Но недосуг латать, да и накладно…
И как-то летом, некого числа,
Внутрь храма
рухнул барабан громадный.
Он в пыль разнёс резной иконостас,
И благо, храм был пуст, но ещё пуще
От этого был страшен чёрный час,
Что возвестил о временах грядущих.
Монашество скудело на Руси,
Ветшала первородная основа,
Что сохраняла Божий Дух и Слово,
А Слово – сам Христос на небеси.
И вкрадчивый лжепросвещенья яд
Вползал
и отравлял сердца и души,
И все пошло и вкось и невпопад,
Подтачивая Русь и тихо руша.
Что было дальше – стоит ли вещать,
Нашло на Русь кровавое веселье,
И каинова черная печать
Легла на лица, светлые доселе…
– V –
И вот во храме Троицы Святой
Вершим молебен в XXI веке,
И гулок храм, огромный и пустой,
А мы не все ль духовные калеки?
Возносит крест отец Вениамин,
И мы склоняем головы, и лики
Со стен взирают:
есть ли хоть один
Средь нас
Господень труженик великий?
Хоть полустерты фрески, но глаза
Святых такие пристально живые!
Они все помнят: как нашла гроза
На храм, как рухнул купол;
клоним выи
Все ниже…
Неужели правда – нет
Нам искупленья, Боже!..
Но так кстати
Из купола нисходит ясный свет,
Исполненный
вечерней благодати!
И верится, что будет сей собор
Не просто
восстановлен между делом,
Но оживёт всё духом и всем телом;
И искупится Божий приговор.
Да будет дух наш бодр,
здорова плоть,
И да погоним торгашей из храма,
Ведь храм –
есть Русь,
она стыдится срама;
Погоним же – как завещал Господь!
Но надобно восстановить в душе
Нам прежде купол
с молнией Господней.
Пусть это будет завтра,
не сегодня.
Но и сегодня деется уже!
УГОЛЁК
… А скала на Валааме
Из единого куска.
Вверх и вниз идти холмами
Средь озер и сосняка.
Средь еловых лап могучих,
Древность сеющих окрест, –
И блеснёт, почти что в тучах,
Православный тонкий крест.
Вопрошал весёлым свистом
Лес: мол, что, пришла нужда?
Да не праздным ли туристом
Ты пожаловал сюда!
Как ответить, чтобы срама
Избежать по мере сил?
…На неровных плитах храма
Себе ногу повредил.
Разболелся, все немило,
Все не этак и не так…
Вдруг как сверху осенило:
То небе небесный знак!
Ведь не где-нибудь, а в храме
Приобрел ты эту боль –
На чудесном Валааме,
Потому терпеть изволь!
Я терпел на теплоходе
Средь металла и стекла,
Про себя молясь, и, вроде,
Боль смягчилась и прошла.
Но скажу, призвавши смелость
(И почти наверняка):
В костных кущах загорелось
Что-то вроде уголька…
И когда встаю я ночью,
В тьме, задолго до утра, –
Уголёк сквозит воочью
Из коленного нутра.
И тогда я снова в храме,
Где полы из плитняка.
… А скала на Валааме
Из единого куска.
Николай Коняев ЭЛЕКТОРАТ
БОМЖ ВЕЛИКАНОВ
Бомжа звали по фамилии – Великанов.
О своей нынешней жизни – пятнадцать лет перестройки прошли, как пятнадцать суток! – он говорить не любит.
Да и что говорить, если вся его нынешняя жизнь проходит возле мусорных бачков да в поиске пивных банок.
Но к вечеру, когда повезёт, Великанов покупает пару пузырьков «Красной шапочки», и, отдыхая с товарищами, у мусорного бачка, любит поговорить о своей семье...
Начало этой повести я пропустил...
Когда в тот вечер я появился с помойным ведром в соседнем дворе – наши мусорные бачки по какой-то неведомой причине отсутствовали, а сваливать мусор прямо на асфальт в такую прекрасную погоду я постеснялся – бомж Великанов уже повествовал о необыкновенной плодовитости своего деда.
Как я понял, у деда Великанова было двенадцать сыновей, и шесть дочерей, и все – с самого раннего возраста трудились в поле...
И до женитьбы спину не разгибали, а когда поженились, за двоих вкалывали.
Если верить подсчётам самого бомжа, то с начала советской власти до войны сообща они триста лет стажа заработать успели. Ну, а если трудовой стаж зятьев и невесток прибавить – в три очереди ведь обедали, столько народу в семье было! – то, как раз пять столетий получится.
Нельзя сказать, что я не обращал внимания на нашествие помойных людей, копошащихся возле помойных бачков.
Но они существовали даже не безлико, а где-то за границами восприятия. Не обращая ни на кого внимания, рылись они в помойке, что-то извлекая из ее зловонных глубин, и у них с их ответной приниженностью восприятия, просто не могло оставаться никаких человеческих воспоминаний...
Поэтому-то так и заинтересовала меня история семьи Великанова, этого больше похожего на романтических босяков из спектакля по пьесе Максима Горького, чем на наших современных бомжей человека.
Слушая его, я бумажка за бумажкой выкладывал в бачок мусор, но как не тянул время, мусора в моём ведре на всю жизнь бомжа не хватило.
– А ты чего здесь ту суёшься? – спросил Великанов. – Если кирнуть хочешь, то у нас выпито всё...
И он показал мне пустую бутылку.
К счастью, я нащупал в кармане своих спортивных штанов деньги. Вытащил купюру – это оказалось пятьдесят рублей.
Дальше уже проще было.
Собутыльник, подхватив бумажку, исчез, а я получил право усесться рядом с бомжом на освободившийся ящик.
Густо пованивало от Великанова, и от мусорного бачка пахло прямо в нас, но я не обращал внимания на запахи – так захватила меня история этой русской семьи.
Война будто катком, по семье Великановых прокатилась...
Кто на фронте погиб, кто под бомбежками, кто в оккупации сгинул...
Трое внуков Великанова и осталось всего от семьи...
Но не растерялись...
И сами выросли, и новых сыновей и дочерей нарожали, и так получилось, что больше, чем в предвоенные годы, семья стажа заработала.
Только кроме этого стажа в 1991 году ничего не осталось.
Потому как пришли абрамовичи и березовские, захватили все заводы и фабрики, все газопроводы и нефтяные скважины...
Ничего великановской семье кроме тысячи лет трудового стажа не осталось...
Ну, и получилось так, что почище войны реформы по семье прошлись... Кто из необъятной семьи от палёной водки сгорел, кто от болезней.
– Да-да... – участливо вздохнул вернувшийся с выпивкой собутыльник бомжа Великанова. – Это ты верно говоришь... Не каждый сумеет при нынешних порядках от разрыва сердца удержаться...
– Да... – подтвердил и сам Великанов. – В общем, опять только трое братьев нас осталось от всей семьи.
– Работают где или на пенсии?
– Не... Бомжами все, как и я, устроившись...
Мы сидели в обычном городском дворике под больными деревьями.
У наших ног ворковали голуби.
Было тихо.
Какой-то мягкий, чуть пованивающий гнилью покой обволакивал нас, и я, сам ужасаясь этому, подумал вдруг, что давно не видел таких счастливых людей.
И ещё счастливее стали бомжи, когда увидели, что я не тронул протянутый мне стакан.
– Да... – сказал Великанов. – Вот так... Ну да что там... И он чокнулся с приятелем.
– А чего... – миролюбиво сказал тот. – Если подумать, то очень даже неплохо ты, Великанов, устроились... Подвал хороший у тебя ...
– Это да... Да... – подтвердил Великанов.
– Милиция-то не трогает? – спросил я.
– А чего милиция? – заступился за Великанова собутыльник. – Милиция уважает его.
– За тысячелетний стаж? – съехидничал я, и Великанов, хоть и был уже пьян, обиделся.
– Ну в бомжах ещё тысячи лет не наберётся, – неожиданно трезво сказал он. – Но ты все равно имей в виду, что занята эта территория... А когда я загнусь – вот он тут хозяином будет.
И он ткнул чёрным как у негра пальцем в своего собутыльника.
– Да я и не претендую... – я взял ведро и встал. – Я же просто так, мужики... – Тут непонятка вышла... Я просто поговорить хотел, какую, понимаешь ли, жизнь Гайдар с Чубайсом для России устроили...
– И Гайдаря ты, парень, не ругай... – не поддаваясь, сказал Великанов.
– Чего?! – позабыв, что собрался уходить, я поставил снова на землю ведро. – А Гайдара-то чего ты защищаешь?!
– А того... – пошатнувшись, Великанов встал. – Того и защищаю, что Гайдар в мой мусорный бачок лазать не будет, как некоторые...
Похоже, было, что Великанов всерьёз меня за конкурента принял.
И переубедить его в этом было затруднительно.
Я не стал пробовать...
Взял своё пустое мусорное ведро и пошёл домой.
Был ясный и тёплый весенний вечер...
МИНДАЛЬНЫЕ ПИРОЖНЫЕ
Подпрыгнув на выбоине, машина въехала во двор.
Сбоку, у кирпичной стены брандмауэра стояли автомобили. Здесь, пытаясь попасть в открытую дверцу, покачивался возле «Вольвы» пьяный мужик в коричневой кожаной куртке.
– Ещё один в клиенты к нам наладился... – вздохнула Ольга. – И куда такому пьяному за руль?
– А чего? – без улыбки ответил водитель. – Парень из крутых будет. Таким только в машину забраться, а дальше прямо едут. Даже на поворотах не сворачивают!
Обогнув помойку с полузасыпанными мусором грязно-синими бачками, «скорая помощь» остановилась у двухэтажного, пристроенного к брандмауэру зданьица.
– Здесь остановиться? – спросил водитель.
– Попробуем здесь... – Ольга оглянула тускло освещённый светом белой ночи двор.
У глухой стены росло два тополя, и сероватой плесенью облетающего с них пуха затягивало выщерблины в асфальте, ступеньки крылечка...
Вместе, с медсестрой Зоей Ольга поднялась на второй этаж. На лестничной площадке пахло мочой, кошками. На ступеньках лестницы белели предвыборные рекламки. Рекламки тоже были затянуты плесенью тополиного пуха.
– Мы в эту квартиру звоним? – спросила Зоя.
– Здесь же написано двадцать четыре... – ответила Ольга и снова, резко, три раза подряд нажала на кнопку звонка.
Наконец за дверью послышались шаркающие шаги, загремели засовы, дверь распахнулась.
– Извините... – сказала старушка. – Мне соседка кричала, чтобы я открыла, но я не услышала...
– Куда идти? – спросила Ольга,
– Туда... По коридору.
Это была убогая питерская коммуналка.
Ремонта здесь не делали уже не один десяток лет. Отклеившиеся у потолка обои свисали вниз уродливыми струпьями, словно в пещере. Весь коридор освещался только лампочкой бра, тускло мерцающей над настенным телефоном.
Зато в комнате, куда вошла Ольга, было светло и чисто. В одном углу стоял старенький холодильник ЗИЛ, в другом – на тумбочке, прикрытой кружевной салфеткой, – чёрно-белый телевизор. На круглом столе посреди комнаты стояла вазочка с похожими на самодельные лепёшки пряниками, тоже прикрытая салфеткой.
Ещё в комнате было два шкафа, один платяной, а другой с посудой. Над этим шкафом висела на стене большая фотография. С фотографии смотрели на Ольгу парень и девушка – оба в военной форме.
На кровати, разрушая стерильную чистоту здешней нищеты, лежал пожилой мужчина с посеревшим лицом.
Возле него суетилась сухонькая пожилая женщина, в которой Ольга с большим трудом угадала красавицу с фотографии.
– Проходите, проходите, доктор! – обрадовалась женщина. – Не знаю, что ещё делать. Совсем мужику худо. Прямо на глазах губы зеленеют...
– Что ели? – наклонившись над больным, спросила Ольга.
– Дак вроде ничего особенного... – ответила хозяйка. – Только вот к чаю пирожные испекла. Он две штуки и съел всего.
– А вы ели?
– Нет... Я ему испекла. Его любимые. Миндальные...
– Зоя... – сказала Ольга медсестре. – Будем промывание делать, а потом в больницу повезём. Отравление...
С помощью хозяйки они усадили мужчину на кровати, заставили его заглотнуть трубку и начали лить воду.
– Чем же он отравился-то так, доктор? – сокрушённо спросила женщина. – Вроде, ведь ничего не ел худого...
– А как вы пирожные пекли? – опросила Ольга. – Продукты свежие были?
– Свежие, доктор, свежие... – ответила хозяйка. – Сегодня, как сходили за Путина проголосовать, и купили. И яйца, и муку, и масло. А миндаль из запасов у нас... Нам на пятидесятилетие Победы пайки выдавали. Там в наборах и орехи были.
Воронка, в которую медсестра заливала воду, дернулась в её руках и вода плеснулась на пол.
– Бабушка... – проговорила Зоя. – Вы что же, одиннадцать лет эти орехи хранили?!
– Так не выбрасывать же... – растерянно ответила хозяйка. – Чего с ними станет? А пирожные хорошие получились... Попробуйте...
– Спасибо! – раздражённо сказала Ольга. – Это вы, ветераны, закалённые. А мы сразу загнёмся. Даже «неотлогу» не успеете вызвать. Вы уж, пожалуйста, не экспериментируйте больше. Выкинуть надо эту стряпню...
– Да как же так-то? – огорчилась хозяйка. – Столько яиц. Столько масла тут. И всё свежее... Сегодня брали...
– Выкиньте... – жёстко сказала Ольга.
Она настояла, чтобы хозяйка прямо при ней сложила пирожные в коробку и отнесла на помойку. Пока Зоя помогала старику устроиться в машине, Ольга не спускала глаз с экономной хозяйки. Вот та подошла к мусорным бачкам, отгребла ногою в сторону мусор и поставила свою коробку на асфальт.
– Да он уже уехал давно... – пытаясь проследить Ольгин взгляд, сказал водитель.
– Кто уехал?! – не поняла Ольга.
– Ну, пьянчуга этот, на «Вольве». Только крыло и помял, когда в подворотню заезжал. Куда повезём больного?
– На Будапештскую... – ответила Ольга. – Обычное пищевое отравление.
– На Будапештскую так на Будапештскую... – сказал водитель и машина, огибая мусорные бачки, медленно двинулась к темноте подворотни. Свет фар на мгновение выхватил из белоночных сумерек лицо старушки, застывшей у мусорных бачков. Она смотрела на машину, увозящую в больницу её мужа... Лицо старушки было растерянным и каким-то жалким.
Продолжение этой истории Ольга услышала через три дня.
Врач из бригады, сменявшей их, рассказал, что в прошлую смену, как раз после выборов, ездил на вызов по тому же адресу, с которого Ольгина бригада увезла отравившегося старика.
– Что там ещё случилось?
– Отравление... – усмехнулся врач. – Миндальными пирожными божьи одуванчики полакомились.
– О, Господи... – сказала Ольга. – Она же при мне собрала эти пирожные и на помойку вынесла.
– Значит, передумала... – вздохнул врач. – Жалко стало выбрасывать. В общем, она назад их принесла. Сама поела и соседку угостила. Соседку, слава Богу, мы успели откачать.
– Ну, что это за народ, а?! – жалобно сказала Ольга. – Ведь я же человеческим языком объяснила ей, чтобы она выбросила эти пирожные!
– Да какой это народ... – поморщился врач. – Правильно называют его – электорат!
– Может и электорат... – вздохнула Ольга. – Только всё равно жалко...
– Жалко... – согласился сменщик.
ЧТОБЫ УМЕРЕТЬ В СВОЕЙ ПОСТЕЛИ
Михаилу предложили подшиться.
Была у него слабость – выпить любил, и удержу в выпивке знать не хотел. Вот ему и предложили такое на работе...
Михаил подумал и согласился...
А куда денешься, если начальство просит?
Да и не нужно было никуда ходить, доктор сам в пятницу должен был на завод прийти...
Два дня Михаил ходил, задумавшись, а в четверг совсем помрачнел, ни с кем – ни с женой, ни с дочерью – не говорил, сидел на кухне у стола и барабанил пальцами.
– Миша! – не выдержала жена Вера. – Ну что ты в самом деле? Чего ты боишься? Что человеком станешь?!
Только посмотрел на неё Михаил тяжело, но ничего не сказал. Лёг в постель на спину и так и пролежал до утра с открытыми глазами. Молча ушёл на работу, а вечером вернулся совсем пьяный... Упал у порога, а из кармана бутылочка с красной головкой выкатилась.
Жена подняла пузырек «Красной шапочки» и прошла на кухню, села там, у стола, и заплакала.
– Не расстраивайся, мама! – сказала ей дочка. – Ну, его! Очень надо расстраиваться... Мы его в проработку возьмём и сделаем из него человека. Никуда не денется, подошьётся...
– Я не об этом плачу... – вытирая слезы, сказала Вера. – Если так мучиться, то и не надо подшиваться... Он ведь руки на себя наложит от горя...
– Уже наложил! – прохрипел из коридора Михаил.
– Чего ты, папа, бормочешь такое? – спросила дочка. – Ты просто выпил, а говоришь, сам не знаешь чего...
– Ничего я не говорю... – Михаил с трудом встал и, пошатываясь, прошёл на кухню. – Подшился я сегодня, мать... Всей бригадой подшились, как начальство велело. А потом вышли из проходной и «Красной шапочки» на все деньги взяли... Чтобы все сразу значит...