355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Газета День Литературы » Газета День Литературы # 114 (2006 2) » Текст книги (страница 3)
Газета День Литературы # 114 (2006 2)
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 23:16

Текст книги "Газета День Литературы # 114 (2006 2)"


Автор книги: Газета День Литературы


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)

И я её помню еще девочкой-отроковицей, у Риты тогда заболела нога, признали туберкулез кости, и мать-вдова, горько плачучи, проклиная свою разнесчастную жизнь, тащила хворую дочь на санках-чунках через весь городок в больницу, заметенную сугробами, над которою медленно, таинственно ворошил крыльями ветряк, отгребая от себя вихревые тучи, издалека приманивая к себе детский взгляд. Тот ветряк и был нам за купол церкви, соединял нас с небесами…

Помню девушкой с густыми каштановыми волосами и ясным доверчивым взглядом жалостливых серых глаз. Вот собираются с матерью в кино, на столе едва пышкает моргасик, крохотный листик огонька дрожит, едва разбавляет сумерки убогой нашей комнатушки. Будто подружки они, даже на вид словно одного возраста, накаляют в печке-столбушке большой гвоздь и накручивают волосы на висках, глядясь в зеркало на комоде, о чем-то воркуют и смеются таинственно, как могут смеяться и ворковать лишь близкие сердцем люди. Потом, набив угольем, разогревают большой паровой утюг, пыхающий горьковатым дымом, разбрасывающий искры, когда мать начинает раздувать его, раскачивая перед собою… Ходят по комнате в одних комбинашках, не стесняясь меня, а я, воровски подглядывая, отчего-то сержусь, но занятия не обрываю, а высунув язык, деловито срисовываю с книги портрет Грибоедова и не понимаю долгих сборов, этого шушуканья и сладеньких хиханек, таких лишних в обыденной затее. Ну собрался в кино – думаю я сердито – так надерни валенки, накинь пальтюшонку – и ступай. А тут столько толкотни и воркотни, будто званы в гости на пир, где подают пирогов и сладкой обманчивой браги, и может случиться за столом приглядистый вольный мужичонко… Хотя всей ходьбы минут пять темным заснеженным околотком, потом сумрачный со вспышками экранного света настуженный зал, непременные мокрые бабьи всхлипы и надсадный мужичий кашель от махорки, шарканье валенок, возня и смех на камчатке… Помню Риту голосистой миловидной студенточкой в домашнем застолье, полном горячих пышных пирогов и «картовных» шанег, настряпанных матерью; мы поем без устали, прильнувши к сестренке, заглядывая в песенник, украшенный розами, ангелочками, засушенными осенними листьями… И столько непонятного щенячьего восторга в груди, а жизнь кажется застывшей и бескрайней.

Сладко ли, путево ли сложилась ее жизнь? Никогда разговоров об этом не вели, как-то не принято было. Но не жаловалась, не перекладывала тягостей на наши плечи, не хотела казаться слабой. Страна рушилась, увядала, пропадала на ее глазах, и она, коммунистка до последнего дня, никак не могла поверить, что «этот урод Ельцин» столкнул Россию в овраг… Росла без отца, муж рано умер. Школа-дом, школа-дом. Обрядня, стирка, огород. Один свет в окне – дети. Танечка и Наташа… Металась от школы к девочкам своим, каждой хотелось помочь, мать рано захворала, а после и совсем слегла. Но ведь и в мыслях не было, чтобы сдать старенькую в богадельню, скинуть на чужие руки, как часто нынче водится, – но до последнего дня блюла, держала в опрятности, в белоснежных простынях, выхаживала, выкармливала с ложки капризную от болезни, а после и беспамятную, – и так несколько лет…

Пришла тетка Анисья. Долго глядела на покоенку, молча кивала головою, убирая с лица племянницы невидимые соринки, потом сказала сухо: «Дайте поплакать…» Села на табуретку возле гроба, сухонькая, косоплечая от старости, запричитывала в голос: «Ой да ты, Ритушка, на кого нас спокинула, да почто ты ушла во дальнюю дороженьку, не сказавшись, бросила нас в одиночестве на печаль-горе…»

Закрывая за гробом двери, понесли сестренку из дому, ящик задвинули в грузовик. Ветер кидал охапки шершавого снега, выбивал слезу, и она тут же смерзалась в ледяную накипь, жестко придавливая веки. Плотная женщина в шубе, повернувшись к горстке провожающих, сказала возвышенно-скорбно: «Торжественное собрание считаю открытым… Генриетта Владимировна была настоящим советским учителем, честным, порядошным человеком, коммунистом…» Порыв ветра смял голос администратора, забил горло… Никто не заметил промашки, что похороны – это не торжество, это обряд несколько иного свойства, это проводины, последнее провожаньице, прощание навсегда… Никогда больше не вспыхнет в избе свет, не откроется дверь, не выйдет на крыльцо рано поутру, лишь только птицы воспоют, сухонькая скуластая женщина с коробейкой в руке, никогда не выпорхнет из трубы колечко дыма, не запахнет дрожжевым тестом, стряпнею, не заполощется на заулке настиранное белье… Лишь останется жальник, погост, куда можно приходить в гости.

Уцепившись за грядку машинного кузова, упершись взглядом в крохотную, крашеную хною головенку сестры в домовине, обдуваемую жестким ветром-сиверком, с трудом задавливая слезы, я неотчетливо думал о «неумолимом торжестве души, духа и образа».

Рядом меленько семенил дядя Вася, спокойное лицо его малиновело от морозного жара, светились чистые голубенькие глазки: ему бы рыжеватые с подпалинами усы пиками, то был бы вылитый дедушко Семен. И ему вот уже за семьдесят, чистой душе, ступает по кочковатой от ледых дороге без спотычки, как плывет, а мысли где-то таинственно далеко. Но его и стариком как-то трудно назвать, язык не повернется… Ветер закидывает угол ковровой подстилки из-под гроба на лицо покоенки, перебирает крашеные хной, уже неживые волосы. Дочери наклоняются с табуреток и деловито подтыкивают жесткий покровец до нового порыва ветра. Уже наплакались-наревелись, лица опухли от слез… Груз неприкаянности и какой-то вечной вины давит мне на плечи и никак не сладить с ним. Черствы мы были при жизни, хладны чувствами, невнимательны к заботам чужого, свои страсти мешали подставить плечо в помощь сестре. Рядом идут два брата, и у них, наверное, толкутся в головах подобные горькие мысли.Как бы так перекинуть тягость со своего сердца на чужое, каменное, стожильное – так ведь такого не бывает... Твоя ноша, так вот и тащи, милый, урок до скончания дней; душе хоть и маятно, и скорбно, зато слезы вымоют лишний прах и сор. «Без стыда рожи не износишь.» Знать, еще и для того последние провожаньица на красную горку, чтобы мы устыдились своей черствости хоть бы напоследях, пока душа покоенки возле зазирает.

А ветер заподувал еще пуще, не приведи Господь; с ног сбивает, не дает идти. И пока попадали до кладбища, поднимались на самое буево, то чего только не передумалось. На бугре открылись сиротский погост с серыми тычками крестов, белая равнина без конца-края и дальний лес за рекою в снежной дымке; лисьи хвосты замятели игриво мечутся по полям, торопливо погребают свежую ямку. Мое лицо разгорелось иль от зарядов крупитчатого снега, иль от давления, иль от слез, которых ну никак не унять. Невдали стоял столбушок на могиле матери, лицо на фотографии молодое, улыбчивое, ободряющее, прощающее нам все наши нажитые грехи… Когда-нибудь, дай Бог, я вспомню ее и такою… Не может же память моя так безвозвратно окоченеть…


* * *

Мы наивно полагаем, что все прошлое остается позади, в каком-то гигантском архиве, рассортированном по стеллажам в неведомой укромине небес. Да нет же, нет, все пережитое, мерно кружась, как древесная опадь, погружается в водоворот, не дожидаясь нас на каком-то глухом причале, и только сквозь пласты воды, просквоженные нездешним светом, если напрячь взволнованную воспоминаниями душу, мы можем разглядеть минувшее детство и неясные купола величественного собора из «нашего маленького Парижа». Всплывет ли он когда? Иль утянется в Потьму, заякорится в придонную пещерицу, иль за потонувшую коряжину, иль вечно будет завивать спирали в мрачных глубинах? Нам не дано того знать. И толку нет оглядываться назад, ибо ничего нет там, лишь подбивает в пяты черное непроницаемое вихревое бучило будущего времени, черное и тягучее, как вар, откуда и всплывают на свет наши еще не прожитые годы, похожие на скользких угрей, и нам не ведомо, что приготовили они.

А сколько зряшно, как полова, просеивается сквозь решета невосполнимых и неповторимых дней, и мы, несчастные, торопимся их прожить, столкнуть с плеч, как тяжкую торбу, будто боимся надорваться, выкидываем из памяти. Нет, мы конечно имеем урок перед глазами, как надо правильно прожить жизнь, как надо труждаться, «чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы», но это знание, увы, не дает практического опыта, не заразительно для многих, ибо гибельное искушение сладострастием и ленью из века заложено в тлеющей, меркнущей, умирающей нашей утробе, торопящейся вкусить прелестей в мире здешнем. Но в бренной плоти скрывается не только искус душе, но и природный остерег: дескать, мил человек, вспыхнешь ярким пламенем и скоро выгоришь, как сухой хворост в костре, а шаять, едва испуская горький дымок, можно долго, пока не надоест…

Эх, да сколь и непамятны мы, грубы душою, зальдели сердцем, торопясь «поле перейти», опустив долу глаза, сколько пораструсили впечатлительного, порою и необыкновенного, не стараясь удержать в груди, пробежав пустым взглядом, не придав значения; после-то и спохватишься, тужишься припомнить, да будто ветром напрочь выдуло из головы облик родного человека, его строй мыслей, его «похмычки» и поступки. Остается лишь смутный негатив, заплесневелая, в разводах фотография с намогильной пирамидки, потускневшая от дождей, ветров и травяной пыльцы. И невольно затомишься тут и сам на себя осердишься, кляня за легкомысленность, но увы, уже не достать опрометчиво забытое из небытия, из того небесного архива, куда складывается на веки вечные всемирная история…

Тимур Зульфикаров КНИГА ДЕТСТВА ИИСУСА ХРИСТА. Продолжение. Начало в №1(113)


ГЛАВА СЕДЬМАЯ. Я уже знаю, что есть любовь, иму, матерь безмолвная Мария моя и абу, отец мой Иосиф с осыпчивым, тронутым, пурпурным маком в повреждённых, пурпурных, кровоточащих руках.


О, мак-текун сладко, незаметно останавливает кровь? останавливает муку жизни?

Отец, вы прибегаете к маку забвенья тайно? Вкушаете дым персидского языческого рая?..

Это персы сказали, что рай – это цветущий сад, в котором бродят девы с нагими избыточными, певучими грудями и лазоревыми сосками?

Отец мой, вы взяли мак и забрели в чужой рай?


Но вот бешеная собака – а средь тишины и безбожья, бездорожья, безвременья провинции только бешеные собаки напоминают о братстве одиноких человеков, а в Империи только в Риме ликуют, тратятся, безумствуют, соединяются во грехе человеки, а в провинции они пьют глухое вино одиночества и забвенья, и пыльно тоскуют о Риме...

Но тут бешеная собака привлекла, собрала, соединила их, и они вспомнили друг о друге в страхе своем.


Но вот бешеная собака в нашем притихшем Назарете укусила белого вола.

И вот бешеный переимчивый вол в пене обильной побежал густо, смертельно по улочкам Назарета и искал жертву от бешенства своего.

И пузырчатые ядовитые хлопья пены окропляли улицы пустынные и дома с закрытыми глухо дверьми.

И весь Назарет погрузился в бешеную пену, и пена покрыла вечную пыль назаретскую и камни несметные, хлебовидные его.

И вол искал, кого убить рогами разъярёнными.

Но не было никого на улицах Назарета, все попрятались в страхе в глухие, одинокие домы свои.


И тогда девочка Мария в алой шапочке обгоревшей вышла из дому на улицы пустынные, и вол увидел алую шапочку беззащитную её, и пошёл на неё, на алую.

Мария вся стала алая, как шапка её.

Бык в пене жемчужной еще более разъярился, увидев алую головку.

И Мария замерла близ смертельных рогов вола.


Тогда Иисус выбежал из дома своего и стал пред волом, между рогами и Марией.

Тесно Ему.

Остро Ему.

Пронзительно Ему.

Душно...

Но Он знает, что эта смерть – не его.

Тогда вол опускает голову в пене, а мальчик гладит ладонями рога его, и потом гладит ноздри горящие, трогая перстами гибко, нежно густые ресницы зверя, как струны эллинской кифары.

А потом ладони Иисуса наполняются пеной. Собирает Он пену вола.

А потом Иисус нагибается и срывает траву весеннюю редкую, и травой обтирает морду быка... Долго... Долго...

Глаза быка плачут чрез пену... Он стал смирен, и утих пожар тела его.


– Мария, я знаю, зачем ты вышла к быку...


– Иешуа, мальчик с нимбом... Я люблю Тебя... Я знала, что Ты спасёшь меня... Я хотела увидеть Тебя...

Теперь и Ты навек любишь меня, хотя Ты дрожишь, и ладони Твои полны бешеной пены...

Ты спас меня...

Но я тоже спасу Тебя, но я прокричу на весь свет, что Ты вечен! что Ты воскрес!

Я спасу Тебя, когда Твои ладони будут полны крестных гвоздей!

Воистину близ Тебя творятся вечные деянья!

Близ Тебя и я вечна!

И этот бык пенный стал вечным...

И эта быстровыгорающая пенная трава стала вечна...

Мальчик с Нимбом! Иисус, Иешуа, я и на земле, и на небесах люблю Тебя...


– Мария, откуда ты взяла эти Слова?.. Слова грядущих Дней? Слова после Креста?..


Тут прибежал Малх, и взял девочку на руки, и унёс её в дом свой.

Он сказал:

– Древние иудеи истинно говорили, что дьявол пляшет на рогах быков и на кончиках женских распущенных волос!..


А утром тайно Мария уехала в Магдалу.


– Мария, Мария, Мара, мааа, но я видел, как в утреннем хамсине, хамсине ушла, уковыляла чахлая повозка твоя, и Малх закрывал тебя спиной от моих глаз.


Хамсин, хамсин, самум, песчаный ураган всех восставших пустынь, песчаная мгла, мга, спаситель мой ты ослепил Назарет, и горы, и долы его до возлюбленной моей долины Ездрилонской и до заветного моего Генисаретского озера...

И глаза мои исполнены летучего песка, и слезы мои не от прощанья, а от секущего песка, песка, песка?

Да?

Отец, а если б хамсин был вечен, то как бы люди жили в вечной слепоте песка?..

А если Древний Закон вечен, недвижен, то зачем тогда бредут, пылят многодальные караваны, и птенцы кричат в гнёздах? А?..

И новые Пророки, как пенные быки, вопиют и алчут ножа иль Креста? А?..

Но разве засохшая хлебная лепёшка хуже свежей коровьей, дымящейся на дороге?

И разве во дни нужды ты будешь есть коровью, а не хлебную?

Но!


Отец мой, зачем Мария ушла? Я спас её от пенного быка, а она ушла.

Отец, зачем в мире есть колёса? и повозки? и бегучие кони? и верблюды-странники пустынники? и шатры «суккот» кочевые? И мука прощанья разве не превышает сласти путешествий?


Отец, а разве с нашей крыши Магдала не видна?

Отец, а вы вкушаете, вдыхаете мак пурпурный забвенья?

И яд прощаний обращаете в мёд воспоминаний?

И вот испьёшь мак, дурман-туман, и увидишь с крыши далёкую Магдалу и иные в святом хамсине забытые града, града, града?..


Абу... абу... Отец, что есть любовь между женой и мужем?

Отец, уже не знаю, не знаю я...

Мария ушла, и вот уже не знаю я...


И камень о камень биясь, высекает огонь...

А дева о мужа виясь, порождает дитя...


Отец! Отец...

И что любовь – это только совокупленье и рожденье?..

Но мало этого...


Жена рождает. Жена ближе к Богу. Жена должна проводить мужа за смерть – в Царствие Небесное.

Это любовь...


И Иисус долго бежал в хамсине за повозкой Марии, но повозка истаяла в песчаной круговерти, словно повозка сама стала песком летящим, и Мария стала песком текучим.

И Мальчик пришёл к потоку-вади Киссону, который весной превращался в реку, где тонули ослы и верблюды.

И Мальчик пошёл задумчиво по реке, по притихшим волнам, водам и замочил только босые ступни...

Вода, как пыль, как глина, как камни только дрожала, расступалась под Его ногами, но не рушилась... Не впускала Его вода.

Он долго немокренно бродил по водам в задумчивости своей, и не знал, что Он бродит по водам...


... Отец, отец, что есть любовь между мужем и женой?..


А вода весной под ногами покорная, но ледяная... Ступни в водах ледяные стали...

Тогда Мальчик ушел в горы, окунул, опустил ступни в травы Его любимой горы Фавор, где тоже был, стоял слепой хамсин, но плыли над хамсином белые весенние облака...

Он долго бродил там.

И пастухи ясно видели, как Он бродил в облаках, а потом по облакам, и там, в небесах, ласкал орлов и грифов парящих...

Он говорил: «Я люблю гладить перья летящих птиц».

И они не сторонились Его, а подставляли крылья для ласки...

А в Назарете и окрестных селеньях говорили:

– Если Он опускает перелётных птиц с небес...

Если Он укрощает пеннобешеных волов...

То что Он будет творить с человеками?

И что тетрарх Ирод Антипа в яслях Его, в истоке Его, не нашёл Его?..


Молва пахла завистью, ненавистью, смертью...

Но галилейские пастухи, которые зорко видели Его на реке и на облаках, говорили с радостью: «От любви, от великой любви ходит Он по водам и по облакам...»


И ещё пастухи говорили зачарованно:

– Великий человек, родившийся в неказистом, богозабытом городке, похож на золотого шмеля, летящего над муравейником...

Муравьи узнают о золотом шмеле только тогда, когда он, мертвый, падёт на землю, и они будут пожирать его певучее, летучее тело и хрустеть его хрустальными крыльями...

Это великий человек...

А тут есть Бог... Ещё юный... Ещё Мальчик...


Бог явился в той земле и в том народе,

Где Ему более всего молились,

Где Его более всего ждали,

Где Его более всего любили,

Где Его более всего ненавидели...


Воистину!..


ГЛАВА ВОСЬМАЯ. – Отец, отец мой...Только что бешеный бык ушёл с назаретских улиц...


Но вот, по его следам, что ли, – прокажённый в язвах, струпьях гнойных живых, в которых даже волос молодой стал седым, бредёт по улочкам Назарета...


И прокажённый худ, и нет сил у него кричать о боли своей, и он только хрипит, и слюна его летит в пыль, как у пенного быка.

Но он страшней и опасней быка в заразной, перескакивающей с человека на человека, как блоха, болезни своей.

И жители боятся его более, чем быка пенного, и прячутся в домах, и даже не глядят из окон, ибо се человек, и стыдно им перед ним.

И всякий боится древней болезни, язвы живопожирающей, бросающейся на людей, как пес бешеный.

Кто-то бросает ему деньги из окон, и монеты падают у ног его...


– Отец, Отец, дайте мне деньги ваши – я отдам прокажённому. Иль раввины не учат, что подающий милостыню нищему, даёт взаймы самому Творцу?


– Сын, но раввины говорят, что нищий хуже мёртвого...

Зачем подавать мёртвому?


– Отец, отдайте деньги – те, что за крест получили...


Иосиф даёт Ему серебряную мину:

– Брось ему из окна... Не ходи к нему...

Проказа кидается на здорового человека, как шелудивый пёс...


Но Иисус берёт деньги, и нежданно выскакивает из окна, и бежит к прокажённому одинокому на пустынных улицах злых, бесчеловечных.

Он подходит к прокажённому и протягивает ему мину серебряную, рука к руке.

Назаретяне из домов бросают в пыль милостыню свою, а Он даёт в руки прокажённому.

Касается гноящихся рук, и не убирает, как от огня...


Прокаженный говорит:

– Мне не нужны деньги... Я богат... Я ищу врача от язвы моей... Галилейские, вездесущие пастухи сказали мне, что в Назарете живёт великий целитель.

Но у меня нет сил кричать и звать его...

Может, ты, отрок, позовешь его?..

Я отдам ему всё своё богатство, если он излечит меня.

Но уже тысячи лет никто не может усмирить проказу... Проказа вечна, как жизнь...

Ты видишь – я похож на дряхлого льва?

Прокажённый всегда похож на распадающегося, гниющего заживо льва...

А кто подойдёт к больному льву лечить его?..


Тогда Иисус бросает серебряную монету в пыль.

А потом Он набирает в ладони пыли и глины, и, смачивая глину и пыль обильной слюной молодой, ярой, делает брение:

– Раввины говорят, что слюна после поста целебна...


Иисус бережно обнимает прокажённого, и затхлый дух заживо распадающегося тела могильно, раздирающе бьёт в чистые ноздри Его, как дым пожарищ...

Прокажённый хрипит и отворачивается:

– Мальчик, отойди от болезни моей. Умрёшь, как я. Не трогай руки мои, язвы живые, кишащие переметнутся к тебе и пожрут тебя.

Я не хочу быть твоей смертью...


Но Мальчик цепко не отпускает прокажённого и глиняной слюной обмазывает лицо и руки его. Несколько раз.

Но мало целебной слюны, и врач мал ещё...

Но прокажённый благодарно плачет, потому что Мальчик не устрашился язв его, и прилепился к нему, а никто никогда не обнимал его.


Иисус говорит:

– Может, хоть часть болезни уйдёт ко мне...

Вот два всадника ехали на одном осле, и тяжко было всем, но вот один пересел на другого осла, и разве не легче всем?..


Но тут страшный свист несётся на улицах Назарета, и являются два гонных всадника.

Это римские легионеры в орлиных шлемах, с короткими мечами, в коротких, удобных для смертельного удара, плащах.

Они пьяны, криво сидят на ладных лошадях, и в руках у них горящие факелы.

Они кричат:

– Слава Императору! Ха-ха! Мы охотники на львов!

Вот они – два прокажённых льва! А прокажённых львов надо палить, жечь!

Риму-Орлу не нужна проказа! Вся Иудея! Весь Иерусалим – проказа!

Придет время – мы сожжём факелами весь этот кишащий, гнойный, непокорный базар народов и племён!


А пока мы подожжём этих двух прокажённых львов!..

Они меткие, но пьяные. Они гибко, яро, косо бросают горящие факелы в прокажённого и в Иисуса. Факелы летят в обречённых...


Но тут внезапно страшный ветер от весенних лесистых гор Нефоалима, и голубых бирюзовых отрогов Ермона с дубовыми рощами, и плодоносной равнины Азохис срывается, поднимается над Назаретом, и этот бешеный горный ветер останавливает летящие факелы и поворачивает их на всадников.

Горящие, смолистые, прилипчивые факелы летят на всадников.

И они в страхе поворачивают коней своих и бегут, но факелы летят за ними, как пущенные ярой дланью копья…


А Мальчик шепчет им вослед:

– Император! Император Октавиан-гриф! Рим, Рим! Твои легионеры пьяны! А пьяные легионеры полягут сонно в траву, и некому будет хоронить их. Рим, Рим! Империя легионов! И Ты сеешь факелы смерти по земле, но они вернутся к Тебе!

И Ты захлебнёшься в горящих факелах своих! И загоришься от факелов своих!

И всякая Империя, посягнувшая на Мировое Господство, на мировую власть сгорит в огне факелов своих!


Прокажённый говорит:

– Мальчик, ты повернул нашу смерть на них.


Иисус улыбается и говорит:

– Это ветер повернул...

Весной в горах от такого ветра пастухи летают над облаками и пропастями...

Но я ещё не могу изгнать болезнь твою... Позже излечу тебя... Ты подожди.


Прокажённый говорит:

– Меня звать Симон. Я живу в Вифании.


Иисус сказал:

– Я приду в твой дом, где Мария, сестра Лазаря четырёхдневного воскрешенного, разобьёт сосуд алавастровый и изольёт нард индийский на ноги и голову мою, и оботрёт власами жемчужными, как мать, ноги мои...

Симон, ты жди...


Ааааааа... Адонай! Господь мой! Дай!.. Нестерпимо от чужих язв, ран...

Дай исцелить больного! Дай... дай... дай... Аааа...


Аааа!..

... А Галилейские блаженные святые пастухи

Две тысячи лет назад говорили,

И досель говорят,

Что Он останавливал перелётных птиц,

Что Он укрощал бешеных быков,

Что Он ходил по водам и облакам,

Что Он поворачивал горящие факелы от жертв к палачам...


Галилейские пастухи досель только о Нём и говорят...

Галилейские пастухи вечны, ибо они видели и видят Вечного...


Аааааааа


ГЛАВА ДЕВЯТАЯ. – Отец, отец мой!..

И вот мы жарим воробьев на костре, и мальчики незнакомые, пыльные едят жареное.

И я ем жареное тельце, нищую тушку воробья, но мясо воробьев бедное, жидкое, водянистое, и оно исторгается из меня на землю и не идёт в тело моё.

И тяжко, тошно телу моему, а мальчики-отроки, которые уже старше меня, едят воробьев и смеются надо мной у костра.

Скоро в Иерусалиме Праздник Кущей, и караваны богомольцев запылённых, блаженных бредут по городу нашему, обходя более краткие дороги к Иерусалиму, ибо там гнёзда летучие разбойников.


И вот отец мой дал приют богомольцам, и двенадцать отроков сидят у костра и жарят воробьев.

И в руках у одного из отроков священный букет-"лулав", сплетённый из пальмовых, ивовых, персиковых, лимонных веток.

И отрок ловко залезает на спящие деревья во дворе нашем и сбивает, сметает «лулавом» ночные, сонные гнёзда воробьёв, и убивает умело ночных, вялых птиц, и разбивает яйца недозрелые, и яйца текут разбитые по ветвям.


У отрока лицо хищное, упоённое убийством живых, а левый глаз у него косит, как у страстных жен.

А голос узкий, знобкий, хлёсткий, как у хищных птиц. Рот узкий. Душа узкая.

Хищные птицы жалобно кричат, как саддукеи и фарисеи.


Он кричит жалобно:

– На празднике Кущей убивают жертвенных агнцев и волов, а мы, бедняки-"евионы" святые, убиваем жертвенных воробьев.

Я убил двенадцать воробьев – каждому по воробью, жалкая жертвенная еда, но другой нет у бедных...

Иисус, нищий, воробей, сын плотника старого, ешь воробьев!..


Но язык мой, и гортань, и горло моё не приемлют такой пищи... Я стою под разбитыми гнёздами, из которых расколотые яйца текут на лицо моё.

И что слёзы мои, когда текут заветные хрупкие яйца?.. Господь мой!.. В мире нет ничего страшнее разрушенного гнезда, селенья, града, народа...


А убийца воробьев ночных смеётся, но остальные отроки молчат, но едят воробьев на огне.


А утром сизым караван богомольцев уходит в Иерусалим, и я прощаюсь бессонно с ними, и со сна плохо воспоминаю прохожие, пыльные, чужие, но ставшие за ночь родными и близкими у костра их имена: Пётр, Андрей,

Иаков, Иоанн, юные вольные рыбари от вольного моря Галилейского, Филипп и Варфоломей, Фома, Матфей, Иаков Алфеев, Леввей, Симон из Каны.

А двенадцатый, который убивал воробьев, был Иуда из многоторгового, гористого ветхого Кариота.


И Иисус уже узнал его, а он ещё был слеп и не знал о грядущих днях...


– Отец, отец мой Иосиф!.. Вот караван богомольцев ушёл, убив жертвенных воробьев...

А я больше никогда не буду есть мясо. Зачем мясу мясо?

Разве агнцы поядают сосцы овечьи материнские кормильные вместе с молоком их и пиют кровь?

А я буду есть только любимую мою похлёбку-"либбан" из плодов и трав.

И плоды дерев и полей.

Хотя даже когда человек рвёт яблоко с дерева – он похож на мясника, багрового от крови животных, а я не хочу быть багровым.

А убийца овцы недалёк от убийцы человека.


Отец мой, лучше мак, чем мясо убитых, ибо тут ты убиваешь себя, а не других...

Отец мой, караван ушёл в Иерусалим на Праздник Кущей, а я не хочу идти с ним, а я не хочу убивать жертвенных животных. Ибо сам стану жертвой.

А я пойду к потоку Киссон и буду лепить из глины...


– Сын, я знаю, ты опять будешь лепить глиняные кресты.


Мальчик сказал:

– Я должен вылепить двенадцать воробьев...


Он пошёл к Киссону, который уже опал и не был бешено полноводным – таким, когда, как посуху, Он ходил по его высоким покорным волнам.


Иисус сел на сырой, речной песок и тинистую глину, и вылепил тонкостными перстами плотника двенадцать глиняных воробьёв.

Потом Он сложил воробьев на песок, и жгучее солнце просушило, прокалило их, и они стали лёгкими, невесомыми...

Тут пришёл Иосиф, и он дивился мастерству лепки десятилетнего Сына своего:

– Кто научил Тебя лепить птиц? Твоя любовь к птицам научила Тебя?..


Иисус сказал:

– Я хочу вернуть, воскресить убитых сегодняшней ночью в ночных гнёздах вместе с яйцами неповинными, сокровенными.


Иосиф изумился:

– Гляди, Иешуа!

Иль я с утра, в Праздник Кущей, вкусил мака и чудится мне?

Иль двенадцать воробьев налетели, и каждый взял в лапки своего глиняного собрата, и улетели все двенадцать?

Иль сами глиняные воробьи стали живыми и восстали с речного песка, оставив извилистые следы, похожие на египетские иероглифы накаменные?

Или Ты превратил глиняных в живых?

Истинно говорят древние раввины, что язык иудея всегда должен говорить: не знаю, не знаю, не знаю...

И я не знаю, не знаю... Но нет никого на песке, опричь птичьих следов...


Мальчик! Сын мой! А мне ведь скоро умирать, а Тебе одному оставаться...

И разве Тебе помогут глиняные и воскресшие воробьи в этом страшном мире? Средь законов древних, каменных?


Иосиф сел на песок мокрый и рыдал, и Иисус не мог утешить его...

Он шептал, но отец не слышал Его...

– Отец, отец, отсюда, от глиняных воробьев, с помощью Небесного Отца Моего, я начну воскрешать усопших, поднимать падших, исцелять хворых, утешать печальных...


А галилейские пастухи говорили и говорят уже две тысячи лет:

Когда Его распяли – над Его Крестом кружили необъятные стаи перелётных птиц...

А к Его Кресту шли все бешеные, пенные быки...

И все прокажённые, и все больные, слепые, немые и бесноватые...

И многие мёртвые шли к Его Кресту...


ГЛАВА ДЕСЯТАЯ. Господь мой! Отец Небесный мой!

Мне девятнадцать лет, и отец мой Иосиф умер.

И мне теперь не с кем говорить на земле этой, а только с Тобой, ибо Матерь Мария моя безмолвна, и следует повсюду безмолвно, покорно за мной.

Господь мой!

Отец мой уснул на крыше под маками-текунами, и лепестки пурпурные нежно покрыли блаженное лицо его.

Маки что ли усыпили, похоронили его? не знаю, не знаю, не знаю, Господь мой...

А только Ты и это знаешь, знаешь...


Отец мой перед смертью мало читал Закон и Пророков, а более читал эллинских мудрецов и поэтов, и возлюбил земную, змеиную мудрость и мак-дурман поэзии...

Господь мой, а пред Тобой – это прах, прах, прах...

И вот мой родной отец ушёл во прах, прах, прах и стал прах... вместе с мудрецами и поэтами мака... певцами наслаждений...


Господь мой, отец мой следил за мной и не пускал меня к прохожим, сладким, чужедальным караванам и к Учителям иных народов.

А теперь он ушёл с невозвратным караваном своим, и двери дома моего открыты.

А Матерь Мария безмолвная моя не может удержать меня, и я ухожу с караваном в Индию древлей Мудрости.

В Индию Шакья Муни, в страну Будды Блаженного.


Индийский караван мой шёл чрез Персию Царей Аршакидов, откуда пришли к яслям моим волхвы Балтасар, Гаспар и Мельхиор.

Караван мой заночевал в горах Бисутуна, и тут все уснули тяжким, высокогорным сном.

Но я увидел на вершине Горы Древо Жизни Хаому, а у Древа Костёр, который доходил до звёзд, и звёзды многопадучего августа сыпались в него и не давали ему иссякнуть.

А у Костра Звёзд сидел Пророк Зороастр, а вокруг Костра на скалах густо лепились белые орлы-могильники и грифы-бородачи, и огонь Костра плясал в их жёлтых, хищных глазах...


И Пророк Зороастр, пророк Огня и загробных птиц, сказал:

– Иисус, Отрок! Я ждал Тебя и узнал Тебя!

Добро Ахурамазды уступает в мировой борьбе Злу – Ангро-Манью.

Зло везде побеждает Добро...

Но огонь моего Костра очищает, побеждает и добрых, и злых...


Тут белый орёл-могильник и гриф-бородач сошли со скалы, и цепко, когтисто утвердились на руках Пророка, и стали заживо его плоть поедать, клевать, брать, рвать.


Тогда Зороастр сказал:

– Иисус, Ты изменишь Весы – и Чаша Добра перевесит Чашу Зла, но для этого Ты отдашь себя Злу и злым человекам, как я отдаю эти руки трупоядным грифам и орлам.

Но для этого Ты окропишь, утяжелишь Крест своей кровью и покроешь Кровавым Крестом Чашу Добра. И Она перевесит Чашу Зла.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю