Текст книги "Эвелина и ее друзья"
Автор книги: Гайто Газданов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц)
– Значит, главное ты знаешь. Я давно хотел тебе позвонить, но как-то не получалось. Ты понимаешь, трудно это сказать в нескольких словах, все так необыкновенно...
– У тебя часто бывают необыкновенные вещи, – сказал я. – Буду ждать твоего приезда.
На этом разговор кончился, и, ложась спать, я подумал – почему Мервиль оказался в Мексике, что это могло значить?
x x x
Утром Артур мне сказал, что ему снилось, будто ночью звонил телефон, но когда он проснулся, в квартире было тихо.
– Ты видишь, – сказал он, – насколько обманчивы наши представления и насколько неверны даже те ощущения, которые возникают из таких, казалось бы, конкретных вещей, как пять чувств. Мне снится, что звонит телефон, это происходит от раздражения уха. Мое воображение под влиянием сна и звуковых воспоминаний создало это впечатление, которое не соответствует ничему реальному. Наше восприятие – это сны, воспоминания, ощущения, значение которых от нас ускользает, это ежеминутно меняющийся мир, природа которого тоже не какое-то постоянное понятие. Вся непостижимая сложность нашего душевно-психического облика, который тоже...
– Подожди, – сказал я. – Все, что ты говоришь, может быть верно...
– Мы не знаем, что верно и что неверно. Когда ты вступаешь в область категорических утверждений, единственное, в чем ты можешь быть уверен, это в их несостоятельности.
– Ты мне не даешь договорить. Дело в том, что вчера ночью в моей квартире действительно звонил телефон. Ты эго услышал во сне, но проснулся не сразу и когда ты открыл глаза, то все уже было тихо. А тихо было потому, что разговор по телефону был очень короткий. Так что вся твоя тирада о недостоверности и неопределимой природе наших ощущения произнесена зря.
– Кто тебе мог звонить в это время?
– Мервиль.
– Мервиль? Откуда?
– Из Мексики. Он сказал – мы в Мексике.
– Ах, опять эта женщина, – сказал Артур. – Я чувствую в ней что-то враждебное и не могу от этого чувства избавиться. Она тебе нравится?
– Нет, – сказал я. – Я провел с ней некоторое время, довольно короткое, и нашел, что это крайне утомительно.
– Я думаю, что она должна приносить несчастье всем, кто с ней сталкивается. И мне искренно жаль Мервиля, я за него боюсь.
– Ты уже говорил мне об этом, – сказал я. – Но какие у тебя основания для этого?
– Я не могу тебе объяснить. Это интуиция. Конечно, логически, чего, казалось бы, бояться? Но вспомни, что Андрей так же думает, как я.
– Все это решительно ничего не доказывает.
– Дело не в доказательствах, а в ощущении. Если ты будешь ждать доказательств или фактов, то может оказаться, что будет слишком поздно. Посмотри – ты, Андрей, Эвелина, я – мы все к ней относимся отрицательно не потому, что она нам сделала что-то дурное, а инстинктивно, и это недаром.
– Почему ты считаешь, что твой инстинкт – или чей-либо другой безошибочен, а инстинкт Мервиля вдруг оказывается не таким, как нужно? Почему ты думаешь, что прав ты, а не он?
– Я ничего не думаю, я чувствую и очень жалею, что этого чувства Мервиль не испытывает.
– Рано или поздно мы увидим, кто в конце концов окажется прав.
– Мне не хочется даже думать об этом, – сказал Артур.
x x x
На следующий день Артур исчез, – как это с ним уже неоднократно бывало, – не оставив, по обыкновению, даже записки. Утром, когда я проснулся, его уже не было. Комната, в которой он жил, была в идеальном порядке, все стояло на своем месте. Но шкаф, в котором висели его костюмы, был пуст и коврика, на котором спал Том, не было. Артур прожил у меня недолго, но я успел привыкнуть к его присутствию. которое никогда не было стеснительным, привык слышать его быструю походку, его голос, видеть его за столом или в кресле, и мне показалось, что в квартире стало пусто. Я годами жил один, никогда не думал о своем одиночестве и его не чувствовал. Но после ухода Артура я вдруг по-новому понял, что я опять остался один, и на этот раз мне было как-то неприятно, – точно Артур не был моим случайным и временным гостем, а был человеком, присутствие которого мне стало казаться собственным и почти необходимым. Я знал, что рано или поздно он вернется. Ко он мне был нужен именно теперь, потому что, пока он жил в моей квартире, я, в свою очередь, был нужен ему йог этого мое существование переставало казаться мне совершенно бесполезным.
Я думал о своих друзьях. У каждого из них было что-то, чего у меня не было, чаще всего чувства, которое искало бы выхода или удовлетворения, интерес к искусству или философии, наконец, просто стремление к спокойствию и обеспеченности, как у Андрея. У Артура были бурные страсти, над которыми мы смеялись, потому что нам они казались непонятными – в том смысле, что мы не были способны даже отдаленно себе представить, что могли бы испытать нечто подобное. У Мервиля был его "лирический мир" и поиски эмоционального равновесия, у Эвелины – своя собственная жизнь, в которой она, как актриса, играла то ту, то другую роль, чаще всего роль возлюбленной, и жестокий ее эгоцентризм. Правда, в отличие от Мервиля и Артура, она знала, избегая в этом признаться даже самой себе, что это все было похоже на вздорный мираж и что в этом не было ни подлинного чувства, ни подлинного увлечения. Ее существование однажды очень правильно определил Мервиль, сказав, что для нее в одинаковой степени характерны две особенности, которые, казалось бы, должны были исключать друг друга: глупейшая жизнь – и несомненный ум. И когда после этих размышлений я возвращался к мыслям о самом себе, я думал, что у меня не было ничего, чем жили мои друзья, – даже возможности хотя бы на короткое время представить себе, что все идет так, как нужно, и что я именно этого хочу. Вместе с тем, когда у меня проходила душевная усталость, которая чаще всего управляла мое существование, как постоянно действующий медленный яд, мне казалось, что в известных условиях, – как это было до тех пор, пока Сабина была со мной, – все могло бы быть совершенно иначе, чем теперь. Но об этом я никогда никому не говорил.
Я принялся за чтение, которое прерывал обычно приход женщины, которая убирала мою квартиру три раза в неделю, немолодой испанки, чрезвычайно словоохотливой, бросавшей работу, когда она начинала мне что-нибудь рассказывать. Работать и говорить одновременно она не могла, и получалось впечатление, что произносить слова и составлять из них фразы требовало от нее такого же усилия, как мыть окна или посуду. У нее не было точной границы между речью и движением, так, как будто в ней духовный и физический мир были одним целым. Она неоднократно рассказывала мне разные эпизоды своей жизни, и если бы я понимал как следует то, что она говорила, я, вероятно, хорошо бы знал ее биографию. Но мне почти никогда не удавалось, несмотря на все мои усилия, понять то, что она говорила. Она была убеждена, что говорит по-французски, но, насколько я мог составить себе об этом представление, это была странная смесь безжалостно исковерканных французских слов с испанскими, смесь, в которой существительные иногда были похожи на французские, но глаголы были испанские. И если мне удавалось понять то или иное существительное, то я не знал, что с ним происходило, потому что эти обозначения предметов или фактов были связаны между собой словами, значение которых от меня ускользало. Она мне как-то рассказала, что когда она была на похоронах своей матери, она встретила там человека, который впоследствии играл очень важную роль в ее жизни. В то время как, кончив свой рассказ, она принялась за работу, ко мне пришла Эвелина, которой я сказал, что вот уборщица рассказала мне, как на похоронах ее матери...
– Ты уверен, что ты все правильно понял? – спросила Эвелина.
– Нет, – сказал я, – но мне показалось.
– Подожди, я ее спрошу. Последовал быстрый разговор по-испански между Эвелиной и уборщицей, и потом Эвелина сказала:
– Она говорит, что не могла быть на похоронах своей матери, потому что в это время была в другом городе и была связана с человеком, который был ничтожеством и не играл в ее жизни никакой роли, она с ним очень скоро рассталась и никогда об этом не жалела.
– Ну да, – сказал я, – это подтверждает то, что я давно подозревал: я понял некоторые существительные, но не понял глаголов.
– Что важнее? Глаголы или существительные? – сказала Эвелина.
– Вероятно, все-таки соответствие между ними, – сказал я.
По мере того как проходило время, я замечал, что многих книг, которые я брал с полки, я не мог читать, их несостоятельность начинала мне казаться очевидной с первых же страниц.
Я вспомнил, как мне попались путевые записки автора, который одно время пользовался некоторой известностью. Я открыл его книгу, и первая строка, которую я прочел, была такая:
"Я приближаюсь к морю. Знает ли оно, как я его люблю?"
На этом мое чтение его записок кончилось, и у меня не хватило мужества читать дальше. Но пример этой риторической глупости далеко не был единственным или исключительным. Если бы я читал эту книгу много лет тому назад, я бы продолжал все-таки искать в ней что-нибудь, что заслуживало бы внимания. Но длительный опыт научил меня тому, что эти поиски обычно оказываются бесплодными, и теперь у меня не было желания терять на них время. В результате этого круг моего чтения все время суживался, как шагреневая кожа.
Я сидел в кресле и перечитывал еще раз "Войну и мир", – это было через три дня после ухода Артура, был шестой час вечера, – когда раздался телефонный звонок. Звонила Эвелина, сказавшая, что ей нужно со мной поговорить и она придет через двадцать минут.
Когда она вошла в квартиру, у нее было такое выражение лица, по которому было видно, что она только что приняла очень важное решение.
– Чем я могу тебе быть полезен? – спросил я.
– Ты не хотел бы стать моим компаньоном?
– Компаньоном? – сказал я с изумлением. – В чем?
– В моем деле. Я знаю, что ты в этом ничего не понимаешь, но твоя роль была бы очень скромной, ты был бы только юридической фикцией.
– Худшего выбора ты не могла бы сделать, – сказал я. – и ты должна это знать. Какое дело? Твое кабаре?
– Да, – сказала она. – Оно приносит некоторый доход.
– А Котик?
– Котик, – сказала она, – это прошлое, и вдобавок такое, которым гордиться не приходится.
– Это было ясно с самого начала, – сказал я. – Но что изменилось и что произошло?
– Я не могу больше выносить его утомительной глупости, – сказала Эвелина. – Я сделала все, чтобы придать этому видимость какого-то приличия, но это невозможно. Ты знаешь, в чем мой главный недостаток?
– Для этого следовало бы знать, какой из твоих недостатков ты считаешь главным.
– Тут ты не мог удержаться, – сказала она. – Но не будем спорить. Я только хотела сказать, мой милый, что ничего не может быть грустнее, когда женщина умнее своего любовника. А со мной это всегда именно так и происходит.
– Ты считаешь, что каждый раз это случайно?
– Вероятно, мне не везет.
– Нет, моя дорогая, – сказал я. – Будем откровенны. Я тебе, помнится, как-то сказал, что ты выбираешь тех, над кем ты чувствуешь свое превосходство. Если этого нет, тебе неинтересно. Вместе с тем ты хочешь себе внушить, что вот наконец ты нашла кого-то, кто достоин твоего чувства. Я никогда не мог понять, зачем ты это делаешь. В тебе есть какой-то постоянный разлад между душой, умом и твоей эмоциональной жизнью. Ты испытываешь, скажем, влечение к человеку, глупость которого для тебя очевидна. Это могло бы быть длительным, если бы твои душевные и умственные способности были раз навсегда атрофированы. Ты пытаешься их нейтрализовать, но это тебе никогда до конца не удается, и ты знаешь, что это не может удаться. Я только напоминаю тебе элементарные истины, Эвелина. Помнишь наш с тобой разговор о Котике и метампсихозе? Мы оба знали с самого начала, насколько это было глупо, – и ты знала, что я это знал.
– Это было нетрудно, – сказала она, – Ты, впрочем, этого не скрывал. Но и тогда, во время этого разговора, я очень хорошо знала, что Котик уйдет и будет забыт, как старая тряпка, а ты останешься.
Она задумалась на минуту и потом сказала:
– Посмотри в окно.
Начинались сумерки, шел холодный дождь, и казалось, что наступала настоящая осень. И я вспомнил недавние летние дни, Ривьеру, буйабес, Адриатическое море и Лидо ди Венециа.
– Мы сидим с тобой здесь, – сказала Эвелина, – и есть в этом что-то необыкновенно уютное, ты не находишь? Но через некоторое время я уйду и ты останешься один со своими невеселыми мыслями. А я вернусь к себе и увижу Котика, который лежит на диване и читает книгу об индусской мудрости, в которой он ничего не понимает. И если бы он был немного умнее, он бы думал: как хорошо, что существует дура, которая обо мне заботится и которая только в последнее время проявляет некоторую непонятную холодность. А если бы он был еще умнее, он бы понял, что ему осталось мало времени до того дня, когда он лишится этой женщины, которую он напрасно считает дурой.
– А если бы он был еще умнее, – сказал я, – то он никогда не пользовался бы расположением этой женщины и не занимался бы метампсихозом.
– Мне иногда кажется. – сказала она, – что ты мне мстишь за то, что я тебя слишком хорошо знаю и что ты меня не можешь обмануть.
– Я никогда тебя не старался обмануть.
– Нет, не обмануть в буквальном смысле слова, – это действительно тебе несвойственно. Но ввести меня в заблуждение, сделать так, чтобы я поверила в твой мнимый академизм и твою отрешенность от суетных забот. Это тебе не удается, и у тебя остается против меня одно оружие – насмешка и ирония. Но этим оружием ты пользоваться как следует не можешь. И ты знаешь почему?
– Потому что я никогда не хотел тебя обидеть.
– Верно, – сказала она. – А почему? Хочешь, я тебе скажу? Потому что ты меня любишь.
– Эвелина!
– Ты будешь это отрицать?
– Самым категорическим образом!
Она посмотрела на меня так, как умела смотреть только она, и глаза ее стали близкими, теплыми и нежными. Потом их выражение медленно изменилось и она сказала:
– Категорическим образом, мой дорогой?
– Самую правильную вещь о тебе сказал один из наших общих знакомых, сказал я, – что тебя создал однажды задумчивый дьявол – в тот день, когда он вспомнил, что раньше был ангелом.
– Мервиль? – спросила она, засмеявшись. – Это на него похоже, и это могли обо мне сказать только два человека – ты или он.
x x x
В последнее время мои разговоры с Эвелиной стали происходить гораздо чаще, чем раньше. Во время одного из них я еще раз откровенно высказал свое мнение о теперешнем периоде ее жизни и, вопреки ожиданию, она почти не защищалась и была готова согласиться со мной.
– Ты не думаешь, в частности, что роль владелицы ночного кабаре тебе мало подходит? Этот обязательный дурной вкус, эти посетители, что может быть более презренного?
– Никто из нас не святой, – сказала она, – ни ты, ни я. Но ты напрасно так упорно убеждаешь меня. Кто тебе сказал, что я до конца жизни останусь собственницей "Fleur de Nuit"?
Я несколько раз с удивлением спрашивал себя, почему, собственно, теперь вопрос о том, что делает и как живет Эвелина, так занимал меня. В конце концов, не все ли равно, хотела ли она открыть театр или экспортное предприятие? Такой эпизод тоже был в ее жизни, и она обнаружила незаурядные коммерческие способности, но увлеклась одним начинающим композитором и уехала с ним в Италию, бросив все почти на произвол судьбы и передав доверенность на ведение дел Мервилю, который быстро ликвидировал их с довольно крупной выгодой, и когда Эвелина вернулась в Париж одна, он передал ей значительную сумму, от которой через короткое время не осталось ничего и Эвелина уехала навсегда, как она сказала, в Южную Америку. Ей был устроен прощальный прием с шампанским у Мервиля, и Эвелина говорила, что никогда нас не забудет. – К сожалению, – сказал я, не удержавшись. – Неблагодарный, смеясь ответила она. – Пойми, что ты, может быть, никогда в жизни меня больше не увидишь. – Мы приедем к тебе в Южную Америку, Эвелина, примирительно сказал Мервиль, – и мы тебя тоже не забудем.
Через год после этого, зимой, вечером, в квартире Мервиля раздался звонок, горничная отворила дверь, и мы не успели подняться из – за стола, за которым ужинали, Мервиль, Артур и я, как на пороге показалась Эвелина в норковой шубе и с брильянтовыми серьгами в ушах.
– Эвелина во всей ее славе, – сказал Мервиль. – Я надеюсь, ты с нами поужинаешь?
Эвелина сняла шубу, которую отдала горничной, села за стол и сказала:
– Спасибо за приглашение. Поужинаю и останусь ^ ночевать, а завтра я подумаю о дальнейшем.
И когда она вышла из столовой, чтобы заняться туалетом, Артур сказал:
– Эвелина – это своего рода мементо мори. Она неизбежна, несокрушима, и ничто не может ее остановить.
– Это верно, – сказал Мервиль. – Но согласись, что она неотразима.
– Несомненно, – сказал Артур.
– И что в этом есть что-то приятное, – сказал я. Я вспомнил об этом, когда Эвелина снова была у меня и заговорила о Котике.
– Откровенно говоря, мне его жаль, – сказал я.
– Почему?
– Потому что ты ввела его в заблуждение. Это ты создала вздорную иллюзию любви и взаимного понимания. Насколько я мог себе составить о нем представление, он человек беззащитный, он всему этому поверил, не зная, что с твоей стороны это был только каприз, который тебя ни к чему не обязывал. Ты понимаешь, моя дорогая, что ты несешь ответственность за свои поступки. Если ты действуешь определенным образом, из этого надо делать определенные выводы. Ты берешь на себя известные моральные обязательства, и потом ты о г. них уклоняешься.
– Ты говоришь так, как будто все можно подвести под какие-то правила. Выходит, что если я делаю глупость, то я всегда, всю жизнь должна за нее расплачиваться. Я должна отказаться от всего, что мне еще, быть может, предстоит, и посвятить свое существование заботам о Котике? Ты говоришь обязательства. Но когда речь идет о чувстве, которое умерло или умирает, то о каких обязательствах можно говорить? Я понимаю, – если есть семья, дети, быт. Но если ничего этого нет?
– Пойми меня, я Котика не защищаю. Я обвиняю тебя в неосмотрительности, в том, что ты склонна уступать какому-то чувству, которое не может быть ни глубоким, ни длительным, – и ты это знаешь. Проснись наконец, черт возьми, и начни жить по-человечески.
– А ты не думаешь, мой дорогой, – сказала она изменившимся голосом, что ты обо мне лучшего мнения, чем то, которого я заслуживаю?
– Нет, – сказал я. – Но мне иногда хочется схватить тебя за плечи и трясти до тех пор, пока ты не поймешь, что пора перестать делать глупости.
– Почему ты никогда этого не сделал?
– Не знаю, – сказал я. – Может быть потому, что ты еще не созрела для этого. То, что ты живешь не так, как нужно, это ты всегда понимала, ты достаточно для этого умна. Но, может быть, наступит день, когда ты это почувствуешь, то есть произойдет то, чего не могут заменить никакие доводы, как бы неопровержимы они ни были. И вот, когда это случится – и если это случится, – ты станешь такой, какой ты, мне кажется, должна быть. Но когда? И настанет ли когда-нибудь такой день?
– Может быть, – сказала она.
– В этот день я буду за тебя искренно рад.
– Я в этом не сомневаюсь. И я не сомневаюсь, что ты считаешь, что тот, на кого падет мой последний и окончательный выбор и с кем я действительно свяжу свою жизнь, должен будет простить мне все, что этому предшествовало.
– Его заслуга будет небольшая, – сказал я. – Прощать тебе нечего. В конце концов, ничего дурного ты не делала – ты вредила прежде всего самой себе.
Она смотрела на меня невидящими, остановившимися глазами. Я взглянул на нее и сказал:
– С тобой происходит что-то странное, Эвелина.
– Ты это наконец заметил?
Она встала с кресла, подошла ко мне и поцеловала меня в лоб.
Мервиль позвонил мне из Рима. Это было в десять часов вечера, через две недели после телефонного вызова из Мексики.
– Ты приближаешься, – сказал я, – когда ты будешь в Париже?
– Встретимся послезавтра вечером у тебя, хорошо? Он явился в назначенное время. Я заметил сразу же, что он находился в состоянии, далеком от безудержного восторга.
– Ну, рассказывай, – сказал я, когда он сел.
– Это не так просто, – сказал он. – В одном я уверен: никогда в моей жизни до сих пор не было ни таких серьезных проблем, ни такой ответственности за то, что происходит или может произойти. Мне предстоит множество трудностей. Что такое эти трудности, я постараюсь тебе объяснить. Начнем с того, что Лу была против моего прихода к тебе. У меня такое впечатление, что она тебя боится.
– Боится? – сказал я. – Мне кажется, что это на нее не похоже. Она просто питает ко мне антипатию. Как ты реагировал на то, что она не хотела, чтобы мы с тобой встретились?
– Я постарался убедить ее в том, что есть вещи, которых она изменить не может.
– Неужели это было трудно понять?
– Ты не отдаешь себе отчета во всем этом, ты не знаешь, что такое Лу.
– Да, конечно, но все-таки объяснить такую простую вещь, – на это достаточно пяти минут. Тем более что она производит впечатление женщины неглупой.
– Дело не в этом. Она жила до сих пор в мире, о котором мы не имеем представления, где опасность ждет тебя на каждом шагу, где никому нельзя доверять и где главное значение имеют угрозы или шантаж. Ты понимаешь? И тот, кто сильнее, у кого есть власть, может позволить себе все, потому что другие его боятся. Нечто вроде этого – почти бессознательно, если хочешь определяет отношения между мужчиной и женщиной. Один из двух всегда, как она, вероятно, думает, сильнее другого и тому или той, кто слабее, остается только подчиняться. И вот у нее, по-видимому, создалось впечатление, что у нее надо мной есть какая-то власть. Вместе с тем она сделает для меня все и ни перед чем не остановится. Она мне сказала, что такое чувство она испытывает первый раз в жизни.
– Эту фразу, я думаю, ты слышал много раз, – сказал я. – В этом смысле Лу ничем не отличается от других женщин, как мне кажется.
– Фраза, может быть, такая же, – сказал Мервиль, – но психология другая. Все это надо переделывать и перестраивать. Ты знаешь, чем кончился разговор о тебе? Она сказала, что если я не хочу принимать во внимание ее желания, то она не видит, зачем она должна оставаться со мной.
– И что ты на это ответил?
– Я ей сказал, что она совершенно свободна поступать так, как она находит нужным, и что я не считаю себя вправе ее удерживать. Она вышла из комнаты и хлопнула дверью. Но через полчаса вернулась, и на ее глазах были слезы.
– Все это очень дурной вкус, – сказал я, – ты не находишь? Извини меня за откровенность.
– Да, конечно, но это серьезнее. Она сказала, что понимает, что я не такой, как другие. Ты заметишь, что это тоже не ново, и будешь прав, но у нее все приобретает особый характер, – и что я могу ставить ей свои условия, – опять-таки, понятие о власти. Я повторил, что она совершенно свободна и что ей нечего бояться какого бы то ни было принуждения. Я добавил, что у меня есть несколько старых друзей, которыми я не пожертвую ни для кого, и что если она это считает неприемлемым, то я даю ей право и возможность распоряжаться своей свободой.
– До сих пор ты никогда так с женщинами не говорил.
Мервиль встал с кресла и сделал несколько шагов по комнате. Потом он остановился и сказал:
– Ты знаешь, я думаю, что я очень изменился за последнее время. И я думаю, что когда ты мне говорил, что я вел себя как кретин, ты был прав.
– Я никогда этого не говорил, – сказал я, – не клевещи на меня. Я считаю тебя неисправимым романтиком. Я считаю, кроме того, что ты никогда не хотел отказаться от своих иллюзий и измерить то расстояние, которое их отделяло от действительности.
– Есть еще одно, – сказал он. – Я имею в виду то, что происходит сейчас. До сих пор все, кого я знал, принадлежали приблизительно к одному и тому же кругу людей. Хорош он или плох, это другое дело. Но с ними у меня был общий язык.
– Во многих случаях не было, милый друг. Вспомни, как ты излагал Анне свои соображения по поводу Гегеля и Лейбница в то время, как она с трудом могла усвоить таблицу умножения.
– Да, да, – нетерпеливо сказал он. – Но в области этических понятий ей ничего не нужно было объяснять.
– В этом я с тобой согласен. Не нужно было потому, что она все равно ничего не поняла бы.
– Ей не надо было понимать, они у нее носили, так сказать, органический характер. – Ее родители и подруги, среда, в которой она выросла, – это была вполне определенная социальная категория, для которой характерна известная этическая система. Но представь себе, что ты сталкиваешься с кем-то, кто об этой системе не имеет понятия, чья жизнь была построена на совершенно других принципах. Представь себе общество, которое состоит из профессиональных преступников, шантажистов, взломщиков, наемных убийц-то, что в газетах иногда называют джунглями. Мы с этим миром никогда не встречались, мы не знаем, что это такое.
– Нет, у меня о нем есть некоторое представление.
– О себе я этого сказать не могу. И вот Лу жила именно в этой среде, во всяком случае, ей часто приходилось иметь дело с этими людьми. Это была не ее вина, она всегда стремилась оттуда уйти и жить иначе.
– Ты в этом совершенно уверен?
– Убежден, – сказал он. – Но до тех пор, пока этот уход ей не удавался, она должна была действовать так, чтобы себя защитить, ты понимаешь? Она привыкла всегда быть настороже, никогда никому до конца не верить и на угрозу отвечать силой.
– Конечно, то или иное прошлое не всегда определяет человека на всю жизнь, я это знаю, – сказал я. – Но боюсь, что иногда оно оставляет неизгладимый след.
– Она в этой среде была исключением, – сказал Мервиль. – Она знает четыре языка – английский, французский, испанский и итальянский, она чему-то училась, и у нее есть нечто похожее на культуру, конечно, очень поверхностную, тут себе иллюзий строить не следует. Но это, в общем, второстепенно. Есть главное – и об этом труднее всего говорить. Именно оно все определяет, и когда ты это поймешь, тебе становится ясно, что все остальное не имеет или почти не имеет значения.
– Когда ты говоришь о главном и второстепенном, что, собственно, ты имеешь в виду?
– Ты это должен знать лучше, чем кто-либо другой, – сказал Мервиль, это, если хочешь, твоя профессиональная обязанность.
– Почему профессиональная?
– Потому что ты писатель.
– Милый друг, быть писателем – это не профессия, это болезнь.
– Бросим эти парадоксы, – сказал он, – даже если ты в какой-то степени прав, то сейчас дело не в этом. Ты сам говоришь, что у многих людей есть несколько жизней. Я тебе это напоминаю. Одна из них – это биография, которая определяется местом рождения, национальностью, средой, образованием, бытовыми условиями. Но наряду с этим есть другие возможности, потенциальные, в этом же мужчине или в этой же женщине. Они могут никогда не осуществиться. Но именно эти непроявленные еще возможности, именно это – вторая природа того или той, о ком идет речь, подлинная, в тысячу раз более важная, чем биографические подробности. Это главное, а остальное второстепенно. Ты со мной согласен?
– В некоторых случаях да, если хочешь. Но трудность заключается в диагнозе.
– А если диагноз очевиден?
– Это, мне кажется, бывает редко.
– Но это может быть?
– Несомненно.
– Жизнь Лу, если это постараться выразить в нескольких словах, это отчаянная борьба, в которой почти не было перерывов, это общество людей, за каждым движением которых надо было следить и надо было держать наготове оружие, – так сказать, символически, понимаешь?
– Может быть, не только символически. Американский следователь, который приезжал на Ривьеру, рассказал мне биографию Лу. В ней много не хватало. Но то, что он мне сказал, давало о ней некоторое представление. Она женщина опасная, ты знаешь это?
– Кому ты это говоришь? – сказал он. – Я это очень хорошо знаю. Я не хотел бы быть ее врагом.
– Боб Миллер?
– Она была в Нью-Йорке, когда он был убит, а убийство произошло на Лонг-Айленде.
– Почему в таком случае ее разыскивала американская полиция?
– Потому что это совпало по времени с ее исчезновением. Лу Дэвидсон перестала существовать, и за тысячи километров от тех мест, где это происходило, на французской Ривьере появилась Маргарита Сильвестр.
– Ты уверен, что это было именно так?
– Как ты думаешь, зачем я ездил в Америку вместе с ней?
– Я не знал, что ты был с ней в Америке, – сказал я, – я думал, что речь шла о Мексике.
– Мексика была после Америки, – сказал он. – Но там, в Нью-Йорке, я настоял на выяснении этого дела и с нее были сняты все подозрения. Ей не грозит больше никакое преследование. Но я замечаю, что мой рассказ выходит очень сбивчивым.
– Если хочешь, начнем сначала. После того как она уехала с твоей виллы возле Канн и ты вернулся в Париж и давал объявления в газетах, что случилось? Как произошла новая встреча? Артур мне говорил об этом, но очень коротко. По его словам, это не ты ее нашел, а она пришла к тебе.
– Ты знаешь, – сказал Мервиль, – я не буду описывать тебе состояния, в котором я находился. И когда я спрашивал себя в тысячный раз, что произойдет, если я опять ее увижу, к концу дня – горничная ушла, я был один в квартире – раздался звонок. Я отворил дверь и увидел Лу. Она сделала шаг вперед и упала без чувств. Я положил ее на диван, потом приподнял ее голову и заставил ее выпить виски. Она пришла в себя. Я сел рядом с ней, и она сказала:
– Я буду говорить по-английски, хорошо? Я так устала, что мне трудно говорить по-французски.
Тогда я понял, что у нее действительно не оставалось сил.
– Ты помнишь, – сказал я, – я тебя как-то спросил, знает ли она по-английски, и ты мне сказал, что она говорит как англичанка. Когда я слышал ее разговор с туристом в Каннах, у меня не было никаких сомнений, что она американка.
– Я в этом тоже тотчас же убедился, – сказал Мервиль. – Она начала с того, что ее приход ко мне – это нечто вроде капитуляции, первой в ее жизни.
Мервиль повторил по-английски ее слова, и в них была несомненная выразительность и сила.
– Я никогда не думала, что это может со мной случиться, – Мервиль продолжал повторять ее слова, – у меня всегда была воля быть сильнее обстоятельств и сильнее тех, с кем я имела дело. Никто никогда не мог меня согнуть и подчинить себе. Но после встречи с тобой все изменилось. У меня больше нет ни сил, ни желания сопротивляться.
Мервиль ее спросил:
– Сопротивляться чему?
Она посмотрела на него и ответила:
– Тебе и моему чувству.
– А зачем этому сопротивляться? – спросил Мервиль. – Разве в этом есть необходимость?